..
В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но
в мои планы оно никак не входило. И опер , который должен был толкнуть меня
под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам.
Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный
вечер укороченного августовского дня.
Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над
крышами... Я тихо удалялся от места события.
На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень
усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так
одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты.
У власть имущих стиль был совершенно иной.
- Добрый вечер,- сказал я ему и приподнял шляпу.
- Добрый вечер,- согласился он.- Вы не знаете, что за шум и крики в той
стороне?
Уж не война ли началась с применением лучей смерти?
- Человеку голову отрезали, - ответил я.
- Что вы говорите. И кто же? - в голосе его послышалось пробуждение
интереса.
- Девушка,- сказал я.- Красивая. Комсомолка, наверное. У вас теперь чуть
что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.
- Да, у нас теперь так,- вздохнул худощавый.
- Позволите быть вашим соседом? - спросил я.
- Пожалуйста...- он кивнул рассеяно.
- Я вижу, у вас неприятности, - сказал я.
- Неприятности? - задумался он.- Как ни странно, у меня все хорошо.
Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит: Как поликратов
перстень.
- Очень знакомое чувство. "Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою... Сказал и
разлучился с ним". Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?
Он посмотрел на меня.
- Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт сегодня
- это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный...
- Иван Приблудный,- продолжил я.
- Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал...
- И слава Богу! - вскричал я. - И никогда не читайте! Под страхом
сожжения - не читайте!
(Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о скорой и страшной смерти
этого человека, Ивана-Якова Овчаренко-Приблудного, иначе никогда бы не
упомянул в таком ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина,
хулиганил - а умер геройски. Черт его знает, что важнее для поэта:).
- Вы, вероятно, издалека?- спросил он грустно.
- О, да,- сказал я. - Издалека. Без сомнения, издалека.
- И как вам нравится Москва?
- Трудно сказать,- ответил я. - Она мне никогда не нравилась. Проклятье
лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на предательстве,
на крови и разорении других русских городов... И все же: могу ли я вам
помочь?
- Разве что одолжите папироской...
Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.
- Что вы предпочитаете?
Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.
Мы некоторое время в молчании дымили.
- Не мог ли я встречать вас раньше? - спросил наконец я. - Скажем, в
двадцать первом. Осенью?
- Осенью... Осенью я только что приехал в Москву.
- Все сходится,- сказал я.- Брюс был прав.
- Да? - удивился он.- А в календаре написано: дождь и смятение народов.
- День еще не кончился,- сказал я. - Может быть, к ночи соберется.
- А смятение? - спросил он.
- А разве нет? - я посмотрел на него. - Впрочем, вы просто не знаете...
- Стараюсь не читать газет,- сказал он. - Напорешься еще ненароком на
театральную рецензию... какие отвратительные слова придуманы:
"булгаковщина", "гумилевщина", "пильняковщина"...
- Даже "гумилевщина"? - восхитился я.
- Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя или
упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И носить его до
тех пор, покуда не напишешь какую-нибудь "Оптимистическую песнь козлов" о
прекрасной комиссарше, обворожившей балтийских анархистов... Носится тут
один молодой драматург с такой идеей, или, как они говорят, "задумкой"...
- И что же, обижаются люди? На ярлыки-то?
- Кто обижается, а кто и перековывается...
- А вы, как я понимаю, перековываться не желаете.
Он помолчал, потом кивнул:
- Совершенно верно понимать изволите...
- Не Михаила ли Афанасьевича перед собой вижу? - спросил я больше для
проформы.
- Ваш покорный слуга.- снова кивнул он.- С кем имею честь?.
- Фридрих-Мария фон Виланд,- отрекомендовался я. - Лингвист. Счастлив
познакомиться с великим мастером Слова.
- Странно вы сказали... Как я понимаю, вы из рижских немцев? - спросил
он.- Очень чисто говорите... И для чего большевикам лингвиста выписывать
понадобилось, они же неграмотные все...
- Вот и понадобилось, что неграмотные. И насчет рижского немца угадать
изволили. Батюшка мой, даром что фон, держит бирхалле в Майоренгофе.
Будете в тех краях, милости просим. Там тихо. Там даже чайки какие-то
молчаливые.
- Вряд ли я буду в тех краях,- вздохнул он.- Разве что много севернее...
Настало время мне задуматься. Была не была, попробую.
- Хотите уехать вместе со мной?
Он вздрогнул. Посмотрел на меня. С недоверием, даже со страхом. Я
понимал, что не провокатора во мне он опасается и не провокатора видит - а
если и провокатора, то совсем иного рода...
- Уехать? - сказал он тихо.
- Да. В Берлин.
- К-когда?
Я посмотрел на "Лонжин".
- Через четыре часа.
- Часа?- в голосе его что-то зазвенело.- Часа? Боже мой, это
невозможно... это немыслимо, немыслимо...
- Почему же?
- Не знаю. Но... - он замолчал и молчал очень долго.
- Женщины? Или вы боитесь, что не сможете там писать? - перебил я его
молчание.
- Наверное. Не знаю. Что-то... вот здесь,- он показал на горло. - Я
только-только начал чувствовать дом...
- Вы счастливый человек,- сказал я.
- Вы так считаете? - он горько усмехнулся. - Я плачу за это боязнью
площадей...
- Даже пустых?
- Пустых - тем более... Что? - вдруг насторожился он, приподнял голову,
прищурился слепо. - Идет гроза.
Я потрогал ладонью воздух. В самом деле, накатывался очень быстро, тихо,
неотвратимо - как умелый враг - грозовой заряд.
- Будет град,- сказал я.- Нам лучше укрыться.
- Не соблаговолите ли быть моим гостем? - предложил он, вставая.- Я живу
поблизости. Жена будет рада.
- Не смею отказываться.
- И не потомок ли вы преславнаго немецкого романтика? - спросил он уже на
ходу.
- Вряд ли, - сказал я. - У романтиков, как правило, детей не бывает.
9.
А между тем рассудком нищи Змеем пожирались вместо пищи.
Велимир Хлебников
- Ах, черт побери:- Николай Степанович отложил "вечерку" и огляделся
растерянно. - Плохо дело, господа.
- Что, что? - вскинулся Илья. - Зеленый нырнул?
- Нет. Что - зеленый: Великий умер.
- Кастро?!
- Нашел великого: Ладно, Илья, это мои дела. Похоже, что придется нам
задержаться здесь еще.
- А я что? Кликуха у него такая: Великий. Не я придумал. Его все деловые
латиносы Грандиозой кличут, такими делами шутя ворочает, нам и не снилось:
Но Николай Степанович его уже не слышал.
"Вечерка" с определенным сожалением сообщала, что на восемьдесят седьмом
году жизни безвременно и скоропостижно скончался генерал-майор медицинской
службы Семен Павлович Великий, профессор, членкор и так далее, отпевание в
два часа в Елоховской церкви. Как все бульварные газеты, "вечерка" слегка
приврала, хотя на этот раз просто по незнанию, а не по злому умыслу: Семен
Павлович скончался не на восемьдесят седьмом, а на двести пятнадцатом году.
Он был единственным рыцарем из всего Пятого Рима, кто никогда не
пользовался псевдонимами, понимая это профанацией и дурновкусием. Имя дал
ему отец, пусть незаконный, но зато - государь император Павел Петрович;
матерью же была тогдашняя фаворитка Павла Софья Чарторыйская. И менять имя
даже на время, даже во имя неких высших интересов, Великий отказывался
наотрез.
Официально мичман Семен Великий считался пропавшим без вести в тысяча
восьмисотом году в районе Антильских островов во время страшного шторма.
Шторм там действительно был, но сам Великий находился к тому времени уже
совсем в другом месте:
Долгие годы он провел в учениках, а затем и помощниках у знаменитого
унгана ле Пелетье на острове Гаити (собственно, именно поэтому он
впоследствии и пошел по медицинской части) и в деле унгана весьма преуспел;
и именно там на него обратил внимание знаменитый некроном барон Рудольф фон
Зеботтендорф (вошедший в гаитянский инфернальный фольклор под несколько
искаженным именем Барон Суббота), сдружился с ним, вывез его в Европу и
представил нужным людям. Семен Павлович сравнительно быстро разобрался в
положении вещей, послал всяческих рыцарей и розенкрейцеров в известном
всякому русскому человеку направлении - и стал искать свой особый путь. В
этих поисках он неизбежно наткнулся на Якова Вилимовича, поскольку все
дороги в те годы вели в Пятый Рим:
( "Кстати, а почему именно Пятый?" - спросил в свое время Николай
Степанович у Брюса.
"Так ведь Четвертому-то не быти," - доходчиво объяснил Брюс.) После
исчезновения Брюса именно Великий остался в Московском капитуле Ордена за
старшего. К нему и бросился было Николай Степанович по возвращении из Заира
- тогда, в памятном шестьдесят восьмом. Следовало чтото предпринимать в
связи с необычными находками:
И Великий его не узнал.
То есть не так: он, конечно, узнал своего старого доброго знакомца,
путешественника и пациента, но - не младшего собрата по Ордену. Будто
сквозь симпатическое стекло смотрел он на Николая Степановича, радостно
хлопотал по холостяцкому своему жилищу, с притворным ужасом воспринял еще
недавно привычное обращение "mon prince" и абсолютно не мог понять, чего же
от него хочет дорогой гость:
Это было по-настоящему страшно.
Это было даже страшнее - поскольку неожиданно - чем потом, позже, когда
Николай Степанович осознал до конца, что остался один.
И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми, которых
он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но и по тайным
делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари славного Пятого Рима,
великие и малые таинники, постарели, обрюзгли, утратили былой блеск глаз -
потому что забыли, что полагается им жить долго и бурно. Забыли они и
способ, каковым это достигается:
В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального потрясения,
Николай Степанович уединился, придумав какой-то смехотворный предлог, с
маршалом Ордена Фархадом, в миру - дворником Гильметдиновым, а в прошлом
- великим полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским, в его дворницкой. За
непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под
аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в
состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы
грубейшим, непростительным нарушением субординации) - и там, в недрах
чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря:
Между Числом и Словом (Москва, 1969, апрель)
Я давно не делал ничего подобного (и если честно, не делал никогда
понастоящему, только на Мадагаскаре во время учения), и поэтому чувствовал
себя выжатым, как подсолнечный жмых. Нужно было тихо посидеть и перевести
дыхание. К тому же единственое - и слава Богу, что тусклое, замызганное -
окошечко длинной, как подзорная труба, дворницкой выходило на
кошмарнокрасную глуху торцевую стену какого-то дома, где кирпичами выложены
были профили трех большевистских кабиров. Будь Фархад в своей подлиной
сущности, он просто не смог бы жить здесь. А так - мог:
Говорят, что можно жить и в дерьме. Но лучше тогда уж не жить вовсе:
- Просыпайся, воевода, - сказал я. - Враги подходят.
Он поднял на меня закрытые глаза.
- А, это ты, диперан. Живой. А я вот, видишь, не очень. Васька Шуйский не
сумел меня отравить, а эти - сумели: Одначе куда Шуйскому до них:
Голос его был медленный и скрипучий.
- Что случилось, Михаил Васильевич?
- Черный дождь пролился, летейский дождь:
- Черный дождь?
- Ты не знаешь: это хорошо, что не знаешь: Летейский дождь. Драконий яд.
Драконий яд зеленый: с водой смешать, по ветру развеять, на кого Бог
пошлет: Как же ты уцелел?
- Не знаю, воевода.
- Должно, заговоренный ты. А может:
- Что?
- Али не было тебя в Руси? Над Русью да окрест дождь шел:
- Не было, воевода. Ты разве не помнишь? Отправили меня в Африку, в
древний разрушенный город.
- Вот: драконье логовище: боги пауков.
- Что сделать для тебя, воевода?
- Что можно сделать: ничего: помрет воевода. Помрет насовсем. А
басурманин метлой еще помашет, помашет:
- Помочь тебе - чем? Ксериону дать?
- Ксерион - для тела, не для духа, нет: Они мне дух подкоренили. Всем нам
- дух: всем:
- И что же - никого?..
- Может, Брюс, колдун хитрожопый, где-то обретается - да вот ты живой
вернулся. Восстанавливай Орден, диперан. Слово мое тебе такое: возрождай
Орден. Ибо близок час: Зверь на пороге: Зверь встает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но
в мои планы оно никак не входило. И опер , который должен был толкнуть меня
под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам.
Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный
вечер укороченного августовского дня.
Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над
крышами... Я тихо удалялся от места события.
На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень
усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так
одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты.
У власть имущих стиль был совершенно иной.
- Добрый вечер,- сказал я ему и приподнял шляпу.
- Добрый вечер,- согласился он.- Вы не знаете, что за шум и крики в той
стороне?
Уж не война ли началась с применением лучей смерти?
- Человеку голову отрезали, - ответил я.
- Что вы говорите. И кто же? - в голосе его послышалось пробуждение
интереса.
- Девушка,- сказал я.- Красивая. Комсомолка, наверное. У вас теперь чуть
что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.
- Да, у нас теперь так,- вздохнул худощавый.
- Позволите быть вашим соседом? - спросил я.
- Пожалуйста...- он кивнул рассеяно.
- Я вижу, у вас неприятности, - сказал я.
- Неприятности? - задумался он.- Как ни странно, у меня все хорошо.
Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит: Как поликратов
перстень.
- Очень знакомое чувство. "Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою... Сказал и
разлучился с ним". Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?
Он посмотрел на меня.
- Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт сегодня
- это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный...
- Иван Приблудный,- продолжил я.
- Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал...
- И слава Богу! - вскричал я. - И никогда не читайте! Под страхом
сожжения - не читайте!
(Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о скорой и страшной смерти
этого человека, Ивана-Якова Овчаренко-Приблудного, иначе никогда бы не
упомянул в таком ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина,
хулиганил - а умер геройски. Черт его знает, что важнее для поэта:).
- Вы, вероятно, издалека?- спросил он грустно.
- О, да,- сказал я. - Издалека. Без сомнения, издалека.
- И как вам нравится Москва?
- Трудно сказать,- ответил я. - Она мне никогда не нравилась. Проклятье
лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на предательстве,
на крови и разорении других русских городов... И все же: могу ли я вам
помочь?
- Разве что одолжите папироской...
Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.
- Что вы предпочитаете?
Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.
Мы некоторое время в молчании дымили.
- Не мог ли я встречать вас раньше? - спросил наконец я. - Скажем, в
двадцать первом. Осенью?
- Осенью... Осенью я только что приехал в Москву.
- Все сходится,- сказал я.- Брюс был прав.
- Да? - удивился он.- А в календаре написано: дождь и смятение народов.
- День еще не кончился,- сказал я. - Может быть, к ночи соберется.
- А смятение? - спросил он.
- А разве нет? - я посмотрел на него. - Впрочем, вы просто не знаете...
- Стараюсь не читать газет,- сказал он. - Напорешься еще ненароком на
театральную рецензию... какие отвратительные слова придуманы:
"булгаковщина", "гумилевщина", "пильняковщина"...
- Даже "гумилевщина"? - восхитился я.
- Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя или
упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И носить его до
тех пор, покуда не напишешь какую-нибудь "Оптимистическую песнь козлов" о
прекрасной комиссарше, обворожившей балтийских анархистов... Носится тут
один молодой драматург с такой идеей, или, как они говорят, "задумкой"...
- И что же, обижаются люди? На ярлыки-то?
- Кто обижается, а кто и перековывается...
- А вы, как я понимаю, перековываться не желаете.
Он помолчал, потом кивнул:
- Совершенно верно понимать изволите...
- Не Михаила ли Афанасьевича перед собой вижу? - спросил я больше для
проформы.
- Ваш покорный слуга.- снова кивнул он.- С кем имею честь?.
- Фридрих-Мария фон Виланд,- отрекомендовался я. - Лингвист. Счастлив
познакомиться с великим мастером Слова.
- Странно вы сказали... Как я понимаю, вы из рижских немцев? - спросил
он.- Очень чисто говорите... И для чего большевикам лингвиста выписывать
понадобилось, они же неграмотные все...
- Вот и понадобилось, что неграмотные. И насчет рижского немца угадать
изволили. Батюшка мой, даром что фон, держит бирхалле в Майоренгофе.
Будете в тех краях, милости просим. Там тихо. Там даже чайки какие-то
молчаливые.
- Вряд ли я буду в тех краях,- вздохнул он.- Разве что много севернее...
Настало время мне задуматься. Была не была, попробую.
- Хотите уехать вместе со мной?
Он вздрогнул. Посмотрел на меня. С недоверием, даже со страхом. Я
понимал, что не провокатора во мне он опасается и не провокатора видит - а
если и провокатора, то совсем иного рода...
- Уехать? - сказал он тихо.
- Да. В Берлин.
- К-когда?
Я посмотрел на "Лонжин".
- Через четыре часа.
- Часа?- в голосе его что-то зазвенело.- Часа? Боже мой, это
невозможно... это немыслимо, немыслимо...
- Почему же?
- Не знаю. Но... - он замолчал и молчал очень долго.
- Женщины? Или вы боитесь, что не сможете там писать? - перебил я его
молчание.
- Наверное. Не знаю. Что-то... вот здесь,- он показал на горло. - Я
только-только начал чувствовать дом...
- Вы счастливый человек,- сказал я.
- Вы так считаете? - он горько усмехнулся. - Я плачу за это боязнью
площадей...
- Даже пустых?
- Пустых - тем более... Что? - вдруг насторожился он, приподнял голову,
прищурился слепо. - Идет гроза.
Я потрогал ладонью воздух. В самом деле, накатывался очень быстро, тихо,
неотвратимо - как умелый враг - грозовой заряд.
- Будет град,- сказал я.- Нам лучше укрыться.
- Не соблаговолите ли быть моим гостем? - предложил он, вставая.- Я живу
поблизости. Жена будет рада.
- Не смею отказываться.
- И не потомок ли вы преславнаго немецкого романтика? - спросил он уже на
ходу.
- Вряд ли, - сказал я. - У романтиков, как правило, детей не бывает.
9.
А между тем рассудком нищи Змеем пожирались вместо пищи.
Велимир Хлебников
- Ах, черт побери:- Николай Степанович отложил "вечерку" и огляделся
растерянно. - Плохо дело, господа.
- Что, что? - вскинулся Илья. - Зеленый нырнул?
- Нет. Что - зеленый: Великий умер.
- Кастро?!
- Нашел великого: Ладно, Илья, это мои дела. Похоже, что придется нам
задержаться здесь еще.
- А я что? Кликуха у него такая: Великий. Не я придумал. Его все деловые
латиносы Грандиозой кличут, такими делами шутя ворочает, нам и не снилось:
Но Николай Степанович его уже не слышал.
"Вечерка" с определенным сожалением сообщала, что на восемьдесят седьмом
году жизни безвременно и скоропостижно скончался генерал-майор медицинской
службы Семен Павлович Великий, профессор, членкор и так далее, отпевание в
два часа в Елоховской церкви. Как все бульварные газеты, "вечерка" слегка
приврала, хотя на этот раз просто по незнанию, а не по злому умыслу: Семен
Павлович скончался не на восемьдесят седьмом, а на двести пятнадцатом году.
Он был единственным рыцарем из всего Пятого Рима, кто никогда не
пользовался псевдонимами, понимая это профанацией и дурновкусием. Имя дал
ему отец, пусть незаконный, но зато - государь император Павел Петрович;
матерью же была тогдашняя фаворитка Павла Софья Чарторыйская. И менять имя
даже на время, даже во имя неких высших интересов, Великий отказывался
наотрез.
Официально мичман Семен Великий считался пропавшим без вести в тысяча
восьмисотом году в районе Антильских островов во время страшного шторма.
Шторм там действительно был, но сам Великий находился к тому времени уже
совсем в другом месте:
Долгие годы он провел в учениках, а затем и помощниках у знаменитого
унгана ле Пелетье на острове Гаити (собственно, именно поэтому он
впоследствии и пошел по медицинской части) и в деле унгана весьма преуспел;
и именно там на него обратил внимание знаменитый некроном барон Рудольф фон
Зеботтендорф (вошедший в гаитянский инфернальный фольклор под несколько
искаженным именем Барон Суббота), сдружился с ним, вывез его в Европу и
представил нужным людям. Семен Павлович сравнительно быстро разобрался в
положении вещей, послал всяческих рыцарей и розенкрейцеров в известном
всякому русскому человеку направлении - и стал искать свой особый путь. В
этих поисках он неизбежно наткнулся на Якова Вилимовича, поскольку все
дороги в те годы вели в Пятый Рим:
( "Кстати, а почему именно Пятый?" - спросил в свое время Николай
Степанович у Брюса.
"Так ведь Четвертому-то не быти," - доходчиво объяснил Брюс.) После
исчезновения Брюса именно Великий остался в Московском капитуле Ордена за
старшего. К нему и бросился было Николай Степанович по возвращении из Заира
- тогда, в памятном шестьдесят восьмом. Следовало чтото предпринимать в
связи с необычными находками:
И Великий его не узнал.
То есть не так: он, конечно, узнал своего старого доброго знакомца,
путешественника и пациента, но - не младшего собрата по Ордену. Будто
сквозь симпатическое стекло смотрел он на Николая Степановича, радостно
хлопотал по холостяцкому своему жилищу, с притворным ужасом воспринял еще
недавно привычное обращение "mon prince" и абсолютно не мог понять, чего же
от него хочет дорогой гость:
Это было по-настоящему страшно.
Это было даже страшнее - поскольку неожиданно - чем потом, позже, когда
Николай Степанович осознал до конца, что остался один.
И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми, которых
он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но и по тайным
делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари славного Пятого Рима,
великие и малые таинники, постарели, обрюзгли, утратили былой блеск глаз -
потому что забыли, что полагается им жить долго и бурно. Забыли они и
способ, каковым это достигается:
В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального потрясения,
Николай Степанович уединился, придумав какой-то смехотворный предлог, с
маршалом Ордена Фархадом, в миру - дворником Гильметдиновым, а в прошлом
- великим полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским, в его дворницкой. За
непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под
аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в
состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы
грубейшим, непростительным нарушением субординации) - и там, в недрах
чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря:
Между Числом и Словом (Москва, 1969, апрель)
Я давно не делал ничего подобного (и если честно, не делал никогда
понастоящему, только на Мадагаскаре во время учения), и поэтому чувствовал
себя выжатым, как подсолнечный жмых. Нужно было тихо посидеть и перевести
дыхание. К тому же единственое - и слава Богу, что тусклое, замызганное -
окошечко длинной, как подзорная труба, дворницкой выходило на
кошмарнокрасную глуху торцевую стену какого-то дома, где кирпичами выложены
были профили трех большевистских кабиров. Будь Фархад в своей подлиной
сущности, он просто не смог бы жить здесь. А так - мог:
Говорят, что можно жить и в дерьме. Но лучше тогда уж не жить вовсе:
- Просыпайся, воевода, - сказал я. - Враги подходят.
Он поднял на меня закрытые глаза.
- А, это ты, диперан. Живой. А я вот, видишь, не очень. Васька Шуйский не
сумел меня отравить, а эти - сумели: Одначе куда Шуйскому до них:
Голос его был медленный и скрипучий.
- Что случилось, Михаил Васильевич?
- Черный дождь пролился, летейский дождь:
- Черный дождь?
- Ты не знаешь: это хорошо, что не знаешь: Летейский дождь. Драконий яд.
Драконий яд зеленый: с водой смешать, по ветру развеять, на кого Бог
пошлет: Как же ты уцелел?
- Не знаю, воевода.
- Должно, заговоренный ты. А может:
- Что?
- Али не было тебя в Руси? Над Русью да окрест дождь шел:
- Не было, воевода. Ты разве не помнишь? Отправили меня в Африку, в
древний разрушенный город.
- Вот: драконье логовище: боги пауков.
- Что сделать для тебя, воевода?
- Что можно сделать: ничего: помрет воевода. Помрет насовсем. А
басурманин метлой еще помашет, помашет:
- Помочь тебе - чем? Ксериону дать?
- Ксерион - для тела, не для духа, нет: Они мне дух подкоренили. Всем нам
- дух: всем:
- И что же - никого?..
- Может, Брюс, колдун хитрожопый, где-то обретается - да вот ты живой
вернулся. Восстанавливай Орден, диперан. Слово мое тебе такое: возрождай
Орден. Ибо близок час: Зверь на пороге: Зверь встает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76