Аббат пребывал в прекрасном настроении. И в ту минуту, когда он проходил мимо ворот, снаружи в них кто-то постучал. Привратник — молодой парнишка Аристид, временно заменявший на этом посту заболевшего Иеремию, — поспешил открыть, и настоятель помимо воли подошёл поближе — рассмотреть, кто к ним пожаловал.
А пожаловал монах (на этот счёт у аббата не возникло никаких сомнений), и он явно долго странствовал, прежде чем прийти сюда, и дорога была нелегка. Всё говорило об этом — и худое, измождённое лицо, и порядком выцветшая чёрная ряса, и сбитый посох, и заросшая тонзура… Но было ещё одно обстоятельство, смутившее аббата: этот брат-проповедник был болен или покалечен. Фигура его вся перекосилась, он кренился при ходьбе направо, будто у него были поломаны рёбра. Аббат нахмурил лоб, испытывая странное чувство — он явно видел раньше этого монаха… явно видел, но когда и где — вспомнить не мог и потому только стоял и смотрел.
Меж тем и пришелец неотрывно смотрел на него. Шли минуты, ничего не происходило. Аристид затворил ворота и теперь лупал глазами, не решаясь заговаривать первым, ведь известно, что сдержанность и молчание у бернардинцев — первейшая добродетель. Наконец аббат склонил голову:
— Pax vobiscum, дражайший брат, — поздоровался он. — Какая нужда привела в нашу скромную обитель брата доминиканца?
Ответ последовал не сразу.
— Pax vobiscum, аббон… — тихо ответил монах. Вы… меня не узнаёте?
Этот голос… При его звуках словно пелена упала со взора старого монаха.
Перед ним стоял брат Себастьян. Но в каком виде! Почти ничего не осталось от прежнего, здорового, уверенного в себе и исполненного осознанием собственной правоты посланца инквизиции. От монаха будто отрезали половину тела и стёрли ему половину души.
— Иисусе… — прошептал настоятель, делая шаг вперёд, чтобы лучше рассмотреть испанца. — Это вы! Но что с вами случилось? И где ваши люди и ваш ученик?
Доминиканец грустно улыбнулся.
— Всё в прошлом, дражайший аббон, — сказал он и повторил: — Всё в прошлом… Я сложил с себя обязанности инквизитора. Капитул пошёл мне навстречу и, по теперешней немощи, предоставил мне право отойти от дел. Я…
— Вы больны?
— Увы. Меня ранило ядром.
— Ядро? — Аббат наморщил лоб. — Это такая штука, которой стреляют из пушки? — Он изобразил руками в воздухе шар и покачал головой. — Господь всеблаг, если позволил вам выжить после такого… Как это случилось?
— Долгий разговор. Почти всю зиму я провёл в больнице ордена в Брюсселе, а как потеплело, решил пойти сюда, чтоб встретиться с вами. К сожалению, в пути мне пришлось задержаться — сами знаете, какие сейчас настали времена…
— А ваша миссия? Вы достигли своей цели?
Брат Себастьян задумался.
— Достиг ли я своей цели…— повторил он, будто вопрос был ему непонятен. — Можно сказать, да. Достиг. Другое дело, что сейчас я не знаю, было ли это моей целью. Дражайший аббон, снизойдите к моей просьбе: я бы хотел некоторое время пожить в вашей обители.
Брат Микаэль не выразил ни удивления, ни тревоги, только чуть отступил с дороги и наклонил голову, жестом приглашая пройти.
— Монастырь с радостью примет вас. Можете поселиться в лечебнице, или, если хотите, киновия выделит вам тёплую келью.
— Если только это не затруднит братию. Брат Микаэль…
Аббат остановился. Оглянулся.
— Что? — спросил он.
Брат Себастьян приблизился. Посох его негромко стучал по оттаявшей земле.
— Брат Микаэль… я бы хотел вам исповедаться.
— Исповедаться? В чём? Вы согрешили?
— Может, да, а может, нет, — уклончиво сказал испанец. — Теперь это решать не мне. Я прикоснулся к загадке, но это было только начало. Я стал разгадывать её и обнаружил тайну. Но когда я раскрыл и её, то прикоснулся к таинству. Но что это за таинство, откуда оно взялось, где его истоки — мне неведомо. Теперь я не знаю, как быть. Не знаю, что и кем было явлено мне. Не знаю, как мне снять с души сей грех… а может, благодать.
Аббат на мгновение задержал свой взгляд на скрюченной фигуре брата Себастьяна, и на лицо его отразилось понимание.
— Он вылечил вас, — утвердительно сказал он.
— В какой-то мере да, — медленно ответил Себастьян, будто подыскивал слова. — Но этот случай… однозначно не истолковать. Его смерть исцелила меня или что-то другое, но это было связано с ним. У меня было видение, и я… — Он шумно выдохнул и покачал головой. — Я не знаю. Не знаю.
Брат Микаэль долго молчал. Долго-долго.
— Странно, — сказал он наконец. — Я всеми силами пытался объяснить, внушить вам мысль оставить эту погоню и безрезультатно. А теперь вы сами… Что ж. Божьи мельницы мелют медленно. Жизнь всё расставляет по местам, и я в который раз убеждаюсь, что бессмысленно пытаться изменить что-то раньше времени. Идёмте, брат Себастьян. Идёмте. Времена нынче суетные, а нам действительно есть о чём поговорить.
— Яд и пламя! Волнуюсь, как в первый раз.
Жуга стоял в прихожей перед большим овальным венецианским зеркалом и оправлял отороченную мехом чёрную мантию — подворачивал воротник, манжеты, сдвигал берет то на лоб, то на затылок и вертелся, разглядывая себя со всех сторон, как девушка перед свиданием. Ялка против воли улыбнулась, наблюдая из кухни эту картину.
— Ну, ведь это и есть первый раз, — утешила она его.
— Да я не о том! — досадливо отмахнулся травник. -
— Ведь ничего ж особенного — какая разница, в конце концов, один человек или десять… А всё равно дёргаюсь.
— Всё будет хорошо.
Было семь часов утра. Весенний день выдался на славу. Стёкла в окнах уже оттаяли, и, хотя в раскрытую форточку тянуло холодом, солнечные лучи пронизывали комнату насквозь. На улице звенели птичьи голоса. С кухни тянуло запахами кофе и корицы, из комнаты напротив — молока и мокрых пелёнок. Внезапно из этой же комнаты раздался звонкий плач маленького ребёнка.
— Ну вот, — поморщился травник, — Тория проснулась, опять плачет. Да что ж это такое… Только уложили!
— Ничего страшного. Иди. Я её успокою.
— Уж постарайся. Иди скорее к ней. Только не смей поить её какой-нибудь гадостью.
Ялка фыркнула:
— Ох, Жуга, ты неисправим! Уж я как-нибудь сама разберусь, что делать с малышкой. Моя подруга Жозефина ван дер Хуфен говорит…
— Эта твоя Жозефина ван дер Хуфен недавно трещала на улице с какой-то дамочкой, как она даёт ребёнку тряпку с маковой настойкой, чтоб он спал и не плакал. Я проходил мимо, они умолкли — думали, я не услышу. Ещё один такой «совет», и я не пущу их на порог.
— Жуга, перестань! Ты же знаешь — я никогда такого не сделаю.
Ялка вознамерилась пойти в комнату, но тут ребёнок умолк, начал что-то лепетать, как всегда, во все века лепечут дети в колыбели, и она осталась. Жуга надвинул берет на брови, опять посмотрелся в зеркало, недовольно поморщился, но дальше экспериментировать не стал, подобрал скатанные в трубку листы бумаги и повернулся к Ялке.
— Ну, — он вздохнул, — пожелай мне удачи.
Ялка шагнула вперёд и обняла его. Закрыла глаза, зарылась носом в пушистый мех ворота, ощутила запах новенького, необмятого сукна, уже успевшего тем не менее впитать горьковатые запахи трав, розмарина и кёльнской воды, и с неохотой расцепила руки.
— Удачи тебе, — сказала она.
Жуга улыбнулся:
— Ну вот наконец-то, а то слова доброго от тебя не дождёшься. Но всё равно, почую, что малышка пахнет опием, — отшлёпаю обеих: и тебя и твою Жозефину.
— Ну уж нет! Ещё не хватало, чтоб ты шлёпал всяких Жозефин! Меня тебе мало?
Они рассмеялись, обнялись ещё, после чего травник вышел и закрыл дверь.
Ялка расправила передник, на всякий случай заглянула на кухню и торопливо вернулась в детскую. Белокурая девочка сидела в кроватке и тащила в рот берестяную погремушку, но, завидев маму, заулыбалась и потянулась руками к ней. «Уже сидит! — с тревогой и одновременно с умилением подумала Ялка. — Ох и бедовая будет девчонка…»
Она подхватила дочку на руки и поспешила к окну.
Испанцев давно уже не было ни в городе, ни в стране, но пресловутый «гезеллинг» въелся в зеландскую кровь — больше никто не занавешивал окон. Зато весь подоконник был уставлен горшками, в которых росли герань, столетник, картофель и даже один красный тюльпан, подаренный Яльмаром. За чисто вымытыми стёклами синело небо. Девушка выглянула наружу и успела увидеть, как травник дошёл до угла, обернулся и помахал им рукой. Ветер трепал его рыжие волосы. Ялка вспомнила, какие они густые на ощупь: на редкость густые для такого рыжего цвета, не волосы — мех. Жуга стригся сообразно со своим теперешним званием и положением, а по утрам причёсывался, но каждый раз его гребешок недосчитывался пары зубчиков, а к вечеру травник снова ходил лохматый из-за вечной привычки запускать пальцы в волосы, когда он задумывался над лабораторными склянками или за письменным столом.
Ялка стояла и вспоминала, как они приняли решение остаться в Лейдене. Их подвигло на это несколько причин, и первой была она сама: срок беременности был немалый, роды были не за горами, и Жуга не хотел рисковать. Вторая — дом. После голода, войны и чумы в городе освободилось достаточно жилья, чтобы на него упали цены. С деньгами было туго, но они справились. Травник располагал некоторой суммой, немного помог браслет Михеля, немного — Яльмаров подарок — два тюльпана, один из которых оказался какого-то редкого сорта, с бахромчатыми листьями, и Жуга, скрепя сердце, продал луковицу за бешеные деньги заезжему торговцу из Вехта — «цветочного» пригорода Амстердама. Наконец, Золтан помог распорядиться теми двумя домами травника — в Цурбаагене и Лиссе, сдав в аренду первый и продав второй. Книги, препараты, утварь — всё, что некогда принадлежало какой-то загадочной женщине по имени Герта, погрузили на баржу и до сильных холодов доставили в Лейден, где травник уже присмотрел для себя и для Ялки подходящий дом на тихой улочке. И третья причина, самая, быть может, главная, была следующей: в ознаменование героической обороны указом принца Оранского в городе был основан протестантский Rijks universiteit te Leiden с четырьмя факультетами — теологическим, юридическим, художественным и медицинским. Война ещё не кончилась, да и университет ещё не родился, большинство приглашённых преподавателей только думали, принимать или не принимать предложение горожан. И тут удача улыбнулась травнику: вакансия адъюнкт-профессора на медицинской кафедре оказалась свободна. Неудивительно — как правило, такие должности получают люди, либо полностью лишённые амбиций, либо не желающие искать другую работу, а травник относил себя и к тем, и к другим. Здесь важнее всяких денег были документы. Жуга предъявил целых три свидетельства, что он прослушал соответствующие курсы фармацевтического дела, анатомии и практической хирургии, подписанных такими личностями, как Андрей Везалий и ему подобные, и сумел заполучить это место. Проверять их подлинность ни у кого не было ни желания, ни возможности — тот же Везалий, пользовавший самого Карла V, был обвинён инквизицией в ереси за вскрытие трупов и отправлен Филиппом в паломничество в Иерусалим, где и погиб на обратном пути. Судьба остальных немногим отличалась от его.
Так или иначе, но к зиме дела начали налаживаться. Всё складывалось до странности спокойно и хорошо. Кому-то впору было удивляться этому, но только не Ялке и не травнику. Вокруг города чинили дамбы, налаживали насосы и ветряные мельницы. Зима выдалась нелёгкая. Не хватало хлеба, угля, рабочих рук, но со всех сторон в город везли припасы. Эпидемию чумы удалось остановить.
Война утихла, но не завершилась. Господа чиновники Генеральных штатов в Гааге собрались, чтоб осудить Филиппа, короля Испании, графа Фландрии, Голландии и прочая, согласно подтверждёнными им хартиям и привилегиям, за всё его надругательства над благословенными Нижними Землями. И Филипп был низложен в Нидерландах, а печати королевские сломаны. Фрисландия, Дренте, Овериссель, Гельдерн, Утрехт, Северный Брабант, Северная и Южная Голландия, всё побережье от Кнокке до Гельдерна; острова Тексель, Влиланд, Амеланд, Схирмонг-Оог, от Западной Шельды до Восточного Экса — всё это было накануне освобождения от испанского ярма.
Мориц, сын Молчаливого, продолжал войну, а скоропостижная смерть де Реквесенса принесла еще большую пользу делу восставших областей. Наёмники отличались храбростью, но не дисциплиной, а генералы смотрели сквозь пальцы на их бесчинства. Уже при Реквесенсе возник мятеж из-за жалованья, теперь он охватил всю армию. Брюссельский верховный совет рыцарства, заменивший на время правителя, принужден был сам обратиться к жителям края и просить их взяться за оружие, чтобы удержать бунтующие войска. Войско взяло Антверпен и Маастрихт и страшно опустошило их. Антверпен постигла ужасная участь: испанские солдаты так обогатились грабежом, что делали золотые рукоятки к кинжалам и золотые шлемы. Антверпен от этого так и не оправился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
А пожаловал монах (на этот счёт у аббата не возникло никаких сомнений), и он явно долго странствовал, прежде чем прийти сюда, и дорога была нелегка. Всё говорило об этом — и худое, измождённое лицо, и порядком выцветшая чёрная ряса, и сбитый посох, и заросшая тонзура… Но было ещё одно обстоятельство, смутившее аббата: этот брат-проповедник был болен или покалечен. Фигура его вся перекосилась, он кренился при ходьбе направо, будто у него были поломаны рёбра. Аббат нахмурил лоб, испытывая странное чувство — он явно видел раньше этого монаха… явно видел, но когда и где — вспомнить не мог и потому только стоял и смотрел.
Меж тем и пришелец неотрывно смотрел на него. Шли минуты, ничего не происходило. Аристид затворил ворота и теперь лупал глазами, не решаясь заговаривать первым, ведь известно, что сдержанность и молчание у бернардинцев — первейшая добродетель. Наконец аббат склонил голову:
— Pax vobiscum, дражайший брат, — поздоровался он. — Какая нужда привела в нашу скромную обитель брата доминиканца?
Ответ последовал не сразу.
— Pax vobiscum, аббон… — тихо ответил монах. Вы… меня не узнаёте?
Этот голос… При его звуках словно пелена упала со взора старого монаха.
Перед ним стоял брат Себастьян. Но в каком виде! Почти ничего не осталось от прежнего, здорового, уверенного в себе и исполненного осознанием собственной правоты посланца инквизиции. От монаха будто отрезали половину тела и стёрли ему половину души.
— Иисусе… — прошептал настоятель, делая шаг вперёд, чтобы лучше рассмотреть испанца. — Это вы! Но что с вами случилось? И где ваши люди и ваш ученик?
Доминиканец грустно улыбнулся.
— Всё в прошлом, дражайший аббон, — сказал он и повторил: — Всё в прошлом… Я сложил с себя обязанности инквизитора. Капитул пошёл мне навстречу и, по теперешней немощи, предоставил мне право отойти от дел. Я…
— Вы больны?
— Увы. Меня ранило ядром.
— Ядро? — Аббат наморщил лоб. — Это такая штука, которой стреляют из пушки? — Он изобразил руками в воздухе шар и покачал головой. — Господь всеблаг, если позволил вам выжить после такого… Как это случилось?
— Долгий разговор. Почти всю зиму я провёл в больнице ордена в Брюсселе, а как потеплело, решил пойти сюда, чтоб встретиться с вами. К сожалению, в пути мне пришлось задержаться — сами знаете, какие сейчас настали времена…
— А ваша миссия? Вы достигли своей цели?
Брат Себастьян задумался.
— Достиг ли я своей цели…— повторил он, будто вопрос был ему непонятен. — Можно сказать, да. Достиг. Другое дело, что сейчас я не знаю, было ли это моей целью. Дражайший аббон, снизойдите к моей просьбе: я бы хотел некоторое время пожить в вашей обители.
Брат Микаэль не выразил ни удивления, ни тревоги, только чуть отступил с дороги и наклонил голову, жестом приглашая пройти.
— Монастырь с радостью примет вас. Можете поселиться в лечебнице, или, если хотите, киновия выделит вам тёплую келью.
— Если только это не затруднит братию. Брат Микаэль…
Аббат остановился. Оглянулся.
— Что? — спросил он.
Брат Себастьян приблизился. Посох его негромко стучал по оттаявшей земле.
— Брат Микаэль… я бы хотел вам исповедаться.
— Исповедаться? В чём? Вы согрешили?
— Может, да, а может, нет, — уклончиво сказал испанец. — Теперь это решать не мне. Я прикоснулся к загадке, но это было только начало. Я стал разгадывать её и обнаружил тайну. Но когда я раскрыл и её, то прикоснулся к таинству. Но что это за таинство, откуда оно взялось, где его истоки — мне неведомо. Теперь я не знаю, как быть. Не знаю, что и кем было явлено мне. Не знаю, как мне снять с души сей грех… а может, благодать.
Аббат на мгновение задержал свой взгляд на скрюченной фигуре брата Себастьяна, и на лицо его отразилось понимание.
— Он вылечил вас, — утвердительно сказал он.
— В какой-то мере да, — медленно ответил Себастьян, будто подыскивал слова. — Но этот случай… однозначно не истолковать. Его смерть исцелила меня или что-то другое, но это было связано с ним. У меня было видение, и я… — Он шумно выдохнул и покачал головой. — Я не знаю. Не знаю.
Брат Микаэль долго молчал. Долго-долго.
— Странно, — сказал он наконец. — Я всеми силами пытался объяснить, внушить вам мысль оставить эту погоню и безрезультатно. А теперь вы сами… Что ж. Божьи мельницы мелют медленно. Жизнь всё расставляет по местам, и я в который раз убеждаюсь, что бессмысленно пытаться изменить что-то раньше времени. Идёмте, брат Себастьян. Идёмте. Времена нынче суетные, а нам действительно есть о чём поговорить.
— Яд и пламя! Волнуюсь, как в первый раз.
Жуга стоял в прихожей перед большим овальным венецианским зеркалом и оправлял отороченную мехом чёрную мантию — подворачивал воротник, манжеты, сдвигал берет то на лоб, то на затылок и вертелся, разглядывая себя со всех сторон, как девушка перед свиданием. Ялка против воли улыбнулась, наблюдая из кухни эту картину.
— Ну, ведь это и есть первый раз, — утешила она его.
— Да я не о том! — досадливо отмахнулся травник. -
— Ведь ничего ж особенного — какая разница, в конце концов, один человек или десять… А всё равно дёргаюсь.
— Всё будет хорошо.
Было семь часов утра. Весенний день выдался на славу. Стёкла в окнах уже оттаяли, и, хотя в раскрытую форточку тянуло холодом, солнечные лучи пронизывали комнату насквозь. На улице звенели птичьи голоса. С кухни тянуло запахами кофе и корицы, из комнаты напротив — молока и мокрых пелёнок. Внезапно из этой же комнаты раздался звонкий плач маленького ребёнка.
— Ну вот, — поморщился травник, — Тория проснулась, опять плачет. Да что ж это такое… Только уложили!
— Ничего страшного. Иди. Я её успокою.
— Уж постарайся. Иди скорее к ней. Только не смей поить её какой-нибудь гадостью.
Ялка фыркнула:
— Ох, Жуга, ты неисправим! Уж я как-нибудь сама разберусь, что делать с малышкой. Моя подруга Жозефина ван дер Хуфен говорит…
— Эта твоя Жозефина ван дер Хуфен недавно трещала на улице с какой-то дамочкой, как она даёт ребёнку тряпку с маковой настойкой, чтоб он спал и не плакал. Я проходил мимо, они умолкли — думали, я не услышу. Ещё один такой «совет», и я не пущу их на порог.
— Жуга, перестань! Ты же знаешь — я никогда такого не сделаю.
Ялка вознамерилась пойти в комнату, но тут ребёнок умолк, начал что-то лепетать, как всегда, во все века лепечут дети в колыбели, и она осталась. Жуга надвинул берет на брови, опять посмотрелся в зеркало, недовольно поморщился, но дальше экспериментировать не стал, подобрал скатанные в трубку листы бумаги и повернулся к Ялке.
— Ну, — он вздохнул, — пожелай мне удачи.
Ялка шагнула вперёд и обняла его. Закрыла глаза, зарылась носом в пушистый мех ворота, ощутила запах новенького, необмятого сукна, уже успевшего тем не менее впитать горьковатые запахи трав, розмарина и кёльнской воды, и с неохотой расцепила руки.
— Удачи тебе, — сказала она.
Жуга улыбнулся:
— Ну вот наконец-то, а то слова доброго от тебя не дождёшься. Но всё равно, почую, что малышка пахнет опием, — отшлёпаю обеих: и тебя и твою Жозефину.
— Ну уж нет! Ещё не хватало, чтоб ты шлёпал всяких Жозефин! Меня тебе мало?
Они рассмеялись, обнялись ещё, после чего травник вышел и закрыл дверь.
Ялка расправила передник, на всякий случай заглянула на кухню и торопливо вернулась в детскую. Белокурая девочка сидела в кроватке и тащила в рот берестяную погремушку, но, завидев маму, заулыбалась и потянулась руками к ней. «Уже сидит! — с тревогой и одновременно с умилением подумала Ялка. — Ох и бедовая будет девчонка…»
Она подхватила дочку на руки и поспешила к окну.
Испанцев давно уже не было ни в городе, ни в стране, но пресловутый «гезеллинг» въелся в зеландскую кровь — больше никто не занавешивал окон. Зато весь подоконник был уставлен горшками, в которых росли герань, столетник, картофель и даже один красный тюльпан, подаренный Яльмаром. За чисто вымытыми стёклами синело небо. Девушка выглянула наружу и успела увидеть, как травник дошёл до угла, обернулся и помахал им рукой. Ветер трепал его рыжие волосы. Ялка вспомнила, какие они густые на ощупь: на редкость густые для такого рыжего цвета, не волосы — мех. Жуга стригся сообразно со своим теперешним званием и положением, а по утрам причёсывался, но каждый раз его гребешок недосчитывался пары зубчиков, а к вечеру травник снова ходил лохматый из-за вечной привычки запускать пальцы в волосы, когда он задумывался над лабораторными склянками или за письменным столом.
Ялка стояла и вспоминала, как они приняли решение остаться в Лейдене. Их подвигло на это несколько причин, и первой была она сама: срок беременности был немалый, роды были не за горами, и Жуга не хотел рисковать. Вторая — дом. После голода, войны и чумы в городе освободилось достаточно жилья, чтобы на него упали цены. С деньгами было туго, но они справились. Травник располагал некоторой суммой, немного помог браслет Михеля, немного — Яльмаров подарок — два тюльпана, один из которых оказался какого-то редкого сорта, с бахромчатыми листьями, и Жуга, скрепя сердце, продал луковицу за бешеные деньги заезжему торговцу из Вехта — «цветочного» пригорода Амстердама. Наконец, Золтан помог распорядиться теми двумя домами травника — в Цурбаагене и Лиссе, сдав в аренду первый и продав второй. Книги, препараты, утварь — всё, что некогда принадлежало какой-то загадочной женщине по имени Герта, погрузили на баржу и до сильных холодов доставили в Лейден, где травник уже присмотрел для себя и для Ялки подходящий дом на тихой улочке. И третья причина, самая, быть может, главная, была следующей: в ознаменование героической обороны указом принца Оранского в городе был основан протестантский Rijks universiteit te Leiden с четырьмя факультетами — теологическим, юридическим, художественным и медицинским. Война ещё не кончилась, да и университет ещё не родился, большинство приглашённых преподавателей только думали, принимать или не принимать предложение горожан. И тут удача улыбнулась травнику: вакансия адъюнкт-профессора на медицинской кафедре оказалась свободна. Неудивительно — как правило, такие должности получают люди, либо полностью лишённые амбиций, либо не желающие искать другую работу, а травник относил себя и к тем, и к другим. Здесь важнее всяких денег были документы. Жуга предъявил целых три свидетельства, что он прослушал соответствующие курсы фармацевтического дела, анатомии и практической хирургии, подписанных такими личностями, как Андрей Везалий и ему подобные, и сумел заполучить это место. Проверять их подлинность ни у кого не было ни желания, ни возможности — тот же Везалий, пользовавший самого Карла V, был обвинён инквизицией в ереси за вскрытие трупов и отправлен Филиппом в паломничество в Иерусалим, где и погиб на обратном пути. Судьба остальных немногим отличалась от его.
Так или иначе, но к зиме дела начали налаживаться. Всё складывалось до странности спокойно и хорошо. Кому-то впору было удивляться этому, но только не Ялке и не травнику. Вокруг города чинили дамбы, налаживали насосы и ветряные мельницы. Зима выдалась нелёгкая. Не хватало хлеба, угля, рабочих рук, но со всех сторон в город везли припасы. Эпидемию чумы удалось остановить.
Война утихла, но не завершилась. Господа чиновники Генеральных штатов в Гааге собрались, чтоб осудить Филиппа, короля Испании, графа Фландрии, Голландии и прочая, согласно подтверждёнными им хартиям и привилегиям, за всё его надругательства над благословенными Нижними Землями. И Филипп был низложен в Нидерландах, а печати королевские сломаны. Фрисландия, Дренте, Овериссель, Гельдерн, Утрехт, Северный Брабант, Северная и Южная Голландия, всё побережье от Кнокке до Гельдерна; острова Тексель, Влиланд, Амеланд, Схирмонг-Оог, от Западной Шельды до Восточного Экса — всё это было накануне освобождения от испанского ярма.
Мориц, сын Молчаливого, продолжал войну, а скоропостижная смерть де Реквесенса принесла еще большую пользу делу восставших областей. Наёмники отличались храбростью, но не дисциплиной, а генералы смотрели сквозь пальцы на их бесчинства. Уже при Реквесенсе возник мятеж из-за жалованья, теперь он охватил всю армию. Брюссельский верховный совет рыцарства, заменивший на время правителя, принужден был сам обратиться к жителям края и просить их взяться за оружие, чтобы удержать бунтующие войска. Войско взяло Антверпен и Маастрихт и страшно опустошило их. Антверпен постигла ужасная участь: испанские солдаты так обогатились грабежом, что делали золотые рукоятки к кинжалам и золотые шлемы. Антверпен от этого так и не оправился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98