Грамотно построенный и полностью независимый от внешнего мира, при случае монастырь смог бы даже выдержать недолгую осаду — братия вполне обеспечивала себя всем необходимым. Небольшое озерцо в пределах стен снабжало обитель чистой водой — вот и сейчас брат Себастьян мимоходом пронаблюдал, как пятеро конверсов тащат сачком большого зеркального карпа. Наверное, подумал монах, так и должна выглядеть жизнь, обустроенная сообразно божественным заповедям, и аббатства sacer ordo cisterciensium являли тому осуществлённый пример. Несуетливые, похожие скорей на пчёл, чем на муравьев, приверженные в большей степени труду, нежели монашеской аскезе, бернардинцы больше времени проводили в поле, на скотном дворе или в винограднике, чем в скриптории, школе или храме за богослужением. Они мало что значили в духовной жизни мира, отторгали городской уклад, но в устройстве хозяйства, в освоении земель и разумном их использовании им не было равных.
Настоятель бернардинского монастыря аббат Микаэль был невысок и основателен. Черноволосый, с крупным носом, с глазами навыкате, он шёл, сосредоточенно глядя перед собой, грел руки в рукавах рясы и мало обращал внимания на происходящее вокруг. Это его сандалии с коротким хрустом подминали схваченную поздним инеем зелёную траву.
Башмаки носил брат Себастьян. — Что вы намерены делать? — после некоторого молчания спросил аббат. — Как поступите с девицей?
— Я думаю над этим.
Холодный ветер пах не снегом, но уже дождём, весенний лёд стеклил пустые лужи, над головой цвиркали ласточки, слепившие под козырьками монастырских крыш такую прорву гнёзд, что их хватило бы на пропитание не одной дюжине китайцев, которые, как известно, до них весьма охочи. Солнце помаленьку начинало пригревать. Когда отряд испанцев больше месяца тому назад притопал в монастырь, ещё царили холода, теперь всё в природе говорило, что весна уже не за горами.
Что же касается их юной пленницы, её судьбы к всей дальнейшей участи, то тут брат Себастьян не торопился. Удалённое от городов, спокойное, надёжное и тихое аббатство бернардинцев было удачным местом, чтоб остановиться и как следует подумать.
А подумать было о чём.
Брат Себастьян испытывал странное ощущение, сродни тому, которое, должно быть, чувствует охотник, много лет преследующий дичь, но находящий только клочья шерсти, капли крови и остывшие следы. Сейчас же, если придерживаться этих аналогий, в челюстях капкана оказалась лапа, намертво зажатая и потому отгрызенная бестией, в борьбе за жизнь пожертвовавшей малым, чтоб спасти большое. И даже если двести раз сказать себе, что тварь действительно мертва, успокоение не наступало, ибо не было главного свидетельства успеха — тела.
А лапа… Да мало ли, какая, от кого и где осталась лапа!
Лис ускользал, подбрасывая инквизитору загадку за загадкой, может быть, с каким-то умыслом, а может быть, непроизвольно, и наконец исчез совсем, подбросив напоследок самую большую. Девушка, захваченная испанцами в лесу близ рудника, та самая «оторванная лапа», вынутая ловчим из капкана, оставалась для священника загадкой. Кто она? Откуда? Как её зовут? Зачем была при травнике? Куда бежала, почему? Куда исчез её товарищ, да и был ли мальчик? Какое колдовство им застило глаза во время штурма дома и каким бесовским наваждением убило астурийского наёмника?
Кто был отцом её, покамест нерождённого, ребёнка?
Как это могло произойти-то, наконец?
Когда брат Себастьян поднял вопрос о содержании пленницы под стражей, настоятель обители был против присутствия женщины на территории монастыря, но в интересах следствия такое дозволялось, и ему пришлось уступить. Первое время её держали в помещении для раздачи милостыни, потом перевели в лечебницу и наконец — в странноприимный дом, где девушке, по крайней мере, можно было обеспечить должные уход и содержание и не особо напрягаться, выставляя стражу: окон было мало, находились эти окна высоко, а дверь наружная была одна и крепко запиралась.
Там же разместили и охрану.
…Две пары рук неспешно перебрасывались картами; две пары: одна — с мосластыми суставами, с неряшливыми сбитыми ногтями на коротких пальцах, жёлтая от табака, и вторая — поухоженней, почище и с кольцом на среднем пальце правой. Перебрасывались резко, но без напряжения: день только-только начался.
— Восьмёрка.
— Дама.
— Ну а мы её тузом, тузом! Ага? Что скажешь?
— Что скажу? А вот тебе на это тоже туз! И вот ещё один. И вот ещё.
— Dam! — Руки с кольцом задержались, сложили и бросили карты. — Ну и везёт же тебе, ты, старый sacra plata!
— Хорош ругаться, лучше гони выигрыш.
Кольцо было недавно выигранным, сидело неплотно, стянулось легко. Звякнуло об стол и закрутилось, словно золотистый шарик. Упало. Легло. Первые руки подхватили его и преловко надели на палец.
— Ну что, ещё разок?
— Сдавай.
Два испанских солдата несли караул в комнатушке возле входа. Странноприимный дом был практически пуст: бродяги и нищие с наступлением тёплых деньков спешили разойтись по городам в надежде захватить пораньше паперти, трактирные задворки, берега каналов и другие хлебные места, в лечебнице тоже почти никого не было, кроме пары простудившихся монахов и ещё двух тяжелобольных, на днях постриженных ad seccurendum: им в общей монастырской спальне было слишком холодно. Никто караульщиков не тревожил — брат Себастьян пребывал в размышлении, десятник пьянствовал и большей частью спал, изловленная дева тоже не доставляла неприятностей; приятели дули вино и резались в карты.
Алехандро Эскантадес сгрёб колоду со стола, вложил рассыпанные карты, постучал, чтоб подровнять, и начал тасовать, сверкая жёлтым ободком на безымянном пальце.
— Альфонсо, compadre, везение тут вовсе ни при чём, наставительно проговорил он. — Ведь что такое игра? Игра это quazi uno fantasia. Она, если хочешь знать, почти искусство; а в искусство надо верить, иначе никакое везение тебе не поможет, хоть тресни. А ты сидишь, ходы просчитываешь — сколько, где, куда, и думаешь, что угадал.
— Как будто ты их не высчитываешь…
— Есть такое. Только всё равно всего не просчитаешь. Вон, взять хотя б Хосе: ты бы сел играть с ним?
Родригес поморщился:
— Что-то не особо хочется.
— А-a! — Алехандро дал партнёру срезать, раскидал и важно поднял палец: — То-то и оно. А он считать умеет только до пяти… — Он развернул свои карты веером. — Что у тебя?
— Десятка.
— A, caspita! Тройка. Заходи,
По грязному столу зашлёпали карты. Фортуна вопреки пословице на этот раз себя явила женщиной непеременчивой: так же быстро, как и первую, Родригес проиграл вторую игру, после чего взгляды обоих задержались на бутылке.
— Угу?
— Угу.
Вино забулькало по кружкам.
— А неплохо здесь, — опустошив свою до дна, довольно ощерился Санчес.
Альфонсо тоже оторвался от кружки, перевёл дух и потянулся за сыром.
— Что говоришь? — спросил он.
— Неплохо здесь, я говорю. — Санчес вытер подбородок и усы. — Когда пришли сюда, я грешным делом про себя подумал: всё, Санчо, отбегался, сиди теперь в монастыре, карауль чёртову девку, набирайся святости и пой псалмы, пока хрен не отсохнет. Ан нет, смотри-ка ты: жратва хорошая, тепло, а вино вообще — нектар, а не вино. И кислит, и сладит, и в голову ударяет. Не иначе, им сам Бог виноград помогает растить. Одна беда — делать нечего, даже подраться толком не с кем, да и до девок топать далеко.
— Ничего, как станет потеплее, дальше пошагаем. Алехандро с сомнением покосился на собеседника:
— Думаешь?
— Угу. Вон, и Мануэль так говорит. Да сам посуди: была б нужда, padre Себастьян давно уже собрал бы тройку и провёл дознание, а он чего-то ждёт.
— А он что ждёт?
— Бог знает. Может, посоветоваться хочет с кем-то знающим, а может, хочет заседать в привычной обстановке. А может, просто ищет толкового экзекутора. Но между нами… — Тут солдат на всякий случай огляделся и наклонился к собеседнику. — Между нами, я думаю, что если мы на днях отсюда не уйдём, то просидим ещё полгода, а то и дольше.
— Это почему?
— Да потому. Смотри сюда. Una baraja. — Родригес перебрал рассыпанные карты, вытащил даму треф и положил ее картинкой кверху для наглядности. — Мы эту девку взяли? Взяли. Так вот, смекаю так: сама она сознаться не захочет, а свидетелей-то нет, один лишь Михелькин с ножом.
Из колоды вслед за дамой явился валет и вопреки всем правилам наискосок лёг поверху. — Так?
— Так… — Алехандро, насупившись, сосредоточенно наблюдал за происходящим.
— А если так, тут надобен juez de lettras, чтобы засудить, а никакой не инквизитор, — торжествующе сказал Родригес, снова перебрал колоду, отыскал там короля и побил им обе карты. — Но тогда её наверняка утопят. (Он перевернул все три.) A padre Себастьяну… (тут он подобрал пикового туза и положил его поверх всех остальных)… padre Себастьяну этого не надо, он, должно быть, хочет разузнать, чего с ней там творилось, на поляне, а не в том хлеву с Мигелем. Он потому и пришёл к местному аббату, чтоб делу раньше времени не дали ход. (К раскладу присоединился ещё один король.) А что Лиса не поймали, так и ладно, «Mas vole pajaro en inaiio que buitre volando». От нашей quadrillo только и требуется, что быть наготове и перебить всех, кто мешает. Он выложил рядком четыре десятки и валета червей, у которого даже на рисунке была какая-то пьяная рожа, навалился грудью на стол и умолк.
— Хм-м! — вынужден был признать Эскантадес и поскрёб ногтями под распахнутым камзолом выпирающий живот. — Ну у тебя и голова, Альфонсо… А зачем нам сидеть и ждать полгода?
— Дурак ты, Санчо.
— Почему это я дурак?
— Нипочему. Подумай сам. Девчонка беременна?
— Беременна, — согласился он.
— Вот и придётся ждать, чтоб посмотреть, кто народится. А это, если отсчитать от девяти по месяцам, получится никак не меньше, чем полгода.
— А-а…
— Ага. Наливай.
Они разлили и выпили. Санчес снова оглядел расклад и усмехнулся.
— Да. Это ты понятно расписал. Ну ладно. А если всё-таки нам кто-то помешает?
— Кто?
— Ну, не знаю… Всякое может быть.
Родригес подкрутил усы, подобрал туза, как бы изображавшего в его раскладе брата Себастьяна, усмехнулся и постучал по нему пальцем:
— Эту карту, compadre, вряд ли кто сумеет перебить.
— Серьёзно? — Санчес пошарил в картах, взял одну, перевернул и показал Родригесу. — А эта?
В руках у Эскантадеса был джокер.
…Две пары глаз смотрели вниз на монастырский двор; две пары: одни — мужские, светло-серые, как выцветшее дерево, полнились затаённой болью, вторые — женские, с пушистыми ресницами, с глубокой карей радужкой, устало-равнодушные, были пусты.
В монастыре её не трогали. Какая-то часть девушки всё ещё боялась — боли, пыток, холода, огня, неволи, одиночества, но в душе уже поселились онемение и безразличие. И если бы не зреющая у неё во чреве жизнь — беспомощная, маленькая, ничем не защищенная, кто знает, что бы было. Может быть, она давно б уже рассталась с этой жизнью. Не сама, не наложив руки на себя, а просто бы — ушла, как будто с этим миром её уже ничего не связывало. Сперва, когда она узнала, что беременна, она ждала каких-то материнских чувств, ждала, когда её душа наполнится любовью, нежностью, ждала, ждала… но ничего не приходило. Не мучили её и мысли о себе на тему «Боже, какой ужас: я скоро стану похожей на веретено!», обычные для женщин, забеременевших в первый раз. Что до всего остального, то тут госпожа Белладонна была совершенно права: здоровому юному телу требовались только отдых и покой. Высокий не солгал: все её хвори отступили. Холод и снег канули в прошлое, сменившись солнцем и дождём, дороги превратились в страшный сон, над головой была надёжная сухая крыша, а монастырские бани и парильни помогли избавиться от блох и вшей, так донимавших странников в пути. Дверь, отрезавшая девушку от мира, мало что изменила в её нынешнем положении — ну куда бы она сейчас пошла, куда? Домой, где о ней давно забыли? В трактирчик к тётке Вильгельмине зарабатывать кусок вязанием шалей? К базарной повитухе с опустевшими глазами, помогающей девчонкам избавляться от ненужного ребёнка? Нет, сейчас ей было некуда идти.
Но одно чувство всё же к ней пришло. По большому счёту Ялке было всё равно, что с нею будет. С ней, но не с ребёнком. Всё равно кто, мальчик или девочка, он не должен был умереть. Беспокойство не давало ей свалиться в эту пропасть. Не давало свалиться, но и только.
Её больше не били и не унижали. Брат Себастьян молчал, не угрожал и не запугивал, а после первого, довольно обстоятельного допроса, на котором Ялка не сказала ничего, почти не говорил с ней. Сейчас она порою думала, что, если б говорил, ей было б легче. Быть может, это тоже было частью замысла отца-доминиканца.
О чуде, от которого произошёл такой сыр-бор, она не вспоминала — объяснить его монахам Ялка не смогла бы, да и не хотела, а других причин думать об этом больше не было. Бледная и бессловесная, она стояла у окна, отрешённо глядя на двор и положив ладони на живот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
Настоятель бернардинского монастыря аббат Микаэль был невысок и основателен. Черноволосый, с крупным носом, с глазами навыкате, он шёл, сосредоточенно глядя перед собой, грел руки в рукавах рясы и мало обращал внимания на происходящее вокруг. Это его сандалии с коротким хрустом подминали схваченную поздним инеем зелёную траву.
Башмаки носил брат Себастьян. — Что вы намерены делать? — после некоторого молчания спросил аббат. — Как поступите с девицей?
— Я думаю над этим.
Холодный ветер пах не снегом, но уже дождём, весенний лёд стеклил пустые лужи, над головой цвиркали ласточки, слепившие под козырьками монастырских крыш такую прорву гнёзд, что их хватило бы на пропитание не одной дюжине китайцев, которые, как известно, до них весьма охочи. Солнце помаленьку начинало пригревать. Когда отряд испанцев больше месяца тому назад притопал в монастырь, ещё царили холода, теперь всё в природе говорило, что весна уже не за горами.
Что же касается их юной пленницы, её судьбы к всей дальнейшей участи, то тут брат Себастьян не торопился. Удалённое от городов, спокойное, надёжное и тихое аббатство бернардинцев было удачным местом, чтоб остановиться и как следует подумать.
А подумать было о чём.
Брат Себастьян испытывал странное ощущение, сродни тому, которое, должно быть, чувствует охотник, много лет преследующий дичь, но находящий только клочья шерсти, капли крови и остывшие следы. Сейчас же, если придерживаться этих аналогий, в челюстях капкана оказалась лапа, намертво зажатая и потому отгрызенная бестией, в борьбе за жизнь пожертвовавшей малым, чтоб спасти большое. И даже если двести раз сказать себе, что тварь действительно мертва, успокоение не наступало, ибо не было главного свидетельства успеха — тела.
А лапа… Да мало ли, какая, от кого и где осталась лапа!
Лис ускользал, подбрасывая инквизитору загадку за загадкой, может быть, с каким-то умыслом, а может быть, непроизвольно, и наконец исчез совсем, подбросив напоследок самую большую. Девушка, захваченная испанцами в лесу близ рудника, та самая «оторванная лапа», вынутая ловчим из капкана, оставалась для священника загадкой. Кто она? Откуда? Как её зовут? Зачем была при травнике? Куда бежала, почему? Куда исчез её товарищ, да и был ли мальчик? Какое колдовство им застило глаза во время штурма дома и каким бесовским наваждением убило астурийского наёмника?
Кто был отцом её, покамест нерождённого, ребёнка?
Как это могло произойти-то, наконец?
Когда брат Себастьян поднял вопрос о содержании пленницы под стражей, настоятель обители был против присутствия женщины на территории монастыря, но в интересах следствия такое дозволялось, и ему пришлось уступить. Первое время её держали в помещении для раздачи милостыни, потом перевели в лечебницу и наконец — в странноприимный дом, где девушке, по крайней мере, можно было обеспечить должные уход и содержание и не особо напрягаться, выставляя стражу: окон было мало, находились эти окна высоко, а дверь наружная была одна и крепко запиралась.
Там же разместили и охрану.
…Две пары рук неспешно перебрасывались картами; две пары: одна — с мосластыми суставами, с неряшливыми сбитыми ногтями на коротких пальцах, жёлтая от табака, и вторая — поухоженней, почище и с кольцом на среднем пальце правой. Перебрасывались резко, но без напряжения: день только-только начался.
— Восьмёрка.
— Дама.
— Ну а мы её тузом, тузом! Ага? Что скажешь?
— Что скажу? А вот тебе на это тоже туз! И вот ещё один. И вот ещё.
— Dam! — Руки с кольцом задержались, сложили и бросили карты. — Ну и везёт же тебе, ты, старый sacra plata!
— Хорош ругаться, лучше гони выигрыш.
Кольцо было недавно выигранным, сидело неплотно, стянулось легко. Звякнуло об стол и закрутилось, словно золотистый шарик. Упало. Легло. Первые руки подхватили его и преловко надели на палец.
— Ну что, ещё разок?
— Сдавай.
Два испанских солдата несли караул в комнатушке возле входа. Странноприимный дом был практически пуст: бродяги и нищие с наступлением тёплых деньков спешили разойтись по городам в надежде захватить пораньше паперти, трактирные задворки, берега каналов и другие хлебные места, в лечебнице тоже почти никого не было, кроме пары простудившихся монахов и ещё двух тяжелобольных, на днях постриженных ad seccurendum: им в общей монастырской спальне было слишком холодно. Никто караульщиков не тревожил — брат Себастьян пребывал в размышлении, десятник пьянствовал и большей частью спал, изловленная дева тоже не доставляла неприятностей; приятели дули вино и резались в карты.
Алехандро Эскантадес сгрёб колоду со стола, вложил рассыпанные карты, постучал, чтоб подровнять, и начал тасовать, сверкая жёлтым ободком на безымянном пальце.
— Альфонсо, compadre, везение тут вовсе ни при чём, наставительно проговорил он. — Ведь что такое игра? Игра это quazi uno fantasia. Она, если хочешь знать, почти искусство; а в искусство надо верить, иначе никакое везение тебе не поможет, хоть тресни. А ты сидишь, ходы просчитываешь — сколько, где, куда, и думаешь, что угадал.
— Как будто ты их не высчитываешь…
— Есть такое. Только всё равно всего не просчитаешь. Вон, взять хотя б Хосе: ты бы сел играть с ним?
Родригес поморщился:
— Что-то не особо хочется.
— А-a! — Алехандро дал партнёру срезать, раскидал и важно поднял палец: — То-то и оно. А он считать умеет только до пяти… — Он развернул свои карты веером. — Что у тебя?
— Десятка.
— A, caspita! Тройка. Заходи,
По грязному столу зашлёпали карты. Фортуна вопреки пословице на этот раз себя явила женщиной непеременчивой: так же быстро, как и первую, Родригес проиграл вторую игру, после чего взгляды обоих задержались на бутылке.
— Угу?
— Угу.
Вино забулькало по кружкам.
— А неплохо здесь, — опустошив свою до дна, довольно ощерился Санчес.
Альфонсо тоже оторвался от кружки, перевёл дух и потянулся за сыром.
— Что говоришь? — спросил он.
— Неплохо здесь, я говорю. — Санчес вытер подбородок и усы. — Когда пришли сюда, я грешным делом про себя подумал: всё, Санчо, отбегался, сиди теперь в монастыре, карауль чёртову девку, набирайся святости и пой псалмы, пока хрен не отсохнет. Ан нет, смотри-ка ты: жратва хорошая, тепло, а вино вообще — нектар, а не вино. И кислит, и сладит, и в голову ударяет. Не иначе, им сам Бог виноград помогает растить. Одна беда — делать нечего, даже подраться толком не с кем, да и до девок топать далеко.
— Ничего, как станет потеплее, дальше пошагаем. Алехандро с сомнением покосился на собеседника:
— Думаешь?
— Угу. Вон, и Мануэль так говорит. Да сам посуди: была б нужда, padre Себастьян давно уже собрал бы тройку и провёл дознание, а он чего-то ждёт.
— А он что ждёт?
— Бог знает. Может, посоветоваться хочет с кем-то знающим, а может, хочет заседать в привычной обстановке. А может, просто ищет толкового экзекутора. Но между нами… — Тут солдат на всякий случай огляделся и наклонился к собеседнику. — Между нами, я думаю, что если мы на днях отсюда не уйдём, то просидим ещё полгода, а то и дольше.
— Это почему?
— Да потому. Смотри сюда. Una baraja. — Родригес перебрал рассыпанные карты, вытащил даму треф и положил ее картинкой кверху для наглядности. — Мы эту девку взяли? Взяли. Так вот, смекаю так: сама она сознаться не захочет, а свидетелей-то нет, один лишь Михелькин с ножом.
Из колоды вслед за дамой явился валет и вопреки всем правилам наискосок лёг поверху. — Так?
— Так… — Алехандро, насупившись, сосредоточенно наблюдал за происходящим.
— А если так, тут надобен juez de lettras, чтобы засудить, а никакой не инквизитор, — торжествующе сказал Родригес, снова перебрал колоду, отыскал там короля и побил им обе карты. — Но тогда её наверняка утопят. (Он перевернул все три.) A padre Себастьяну… (тут он подобрал пикового туза и положил его поверх всех остальных)… padre Себастьяну этого не надо, он, должно быть, хочет разузнать, чего с ней там творилось, на поляне, а не в том хлеву с Мигелем. Он потому и пришёл к местному аббату, чтоб делу раньше времени не дали ход. (К раскладу присоединился ещё один король.) А что Лиса не поймали, так и ладно, «Mas vole pajaro en inaiio que buitre volando». От нашей quadrillo только и требуется, что быть наготове и перебить всех, кто мешает. Он выложил рядком четыре десятки и валета червей, у которого даже на рисунке была какая-то пьяная рожа, навалился грудью на стол и умолк.
— Хм-м! — вынужден был признать Эскантадес и поскрёб ногтями под распахнутым камзолом выпирающий живот. — Ну у тебя и голова, Альфонсо… А зачем нам сидеть и ждать полгода?
— Дурак ты, Санчо.
— Почему это я дурак?
— Нипочему. Подумай сам. Девчонка беременна?
— Беременна, — согласился он.
— Вот и придётся ждать, чтоб посмотреть, кто народится. А это, если отсчитать от девяти по месяцам, получится никак не меньше, чем полгода.
— А-а…
— Ага. Наливай.
Они разлили и выпили. Санчес снова оглядел расклад и усмехнулся.
— Да. Это ты понятно расписал. Ну ладно. А если всё-таки нам кто-то помешает?
— Кто?
— Ну, не знаю… Всякое может быть.
Родригес подкрутил усы, подобрал туза, как бы изображавшего в его раскладе брата Себастьяна, усмехнулся и постучал по нему пальцем:
— Эту карту, compadre, вряд ли кто сумеет перебить.
— Серьёзно? — Санчес пошарил в картах, взял одну, перевернул и показал Родригесу. — А эта?
В руках у Эскантадеса был джокер.
…Две пары глаз смотрели вниз на монастырский двор; две пары: одни — мужские, светло-серые, как выцветшее дерево, полнились затаённой болью, вторые — женские, с пушистыми ресницами, с глубокой карей радужкой, устало-равнодушные, были пусты.
В монастыре её не трогали. Какая-то часть девушки всё ещё боялась — боли, пыток, холода, огня, неволи, одиночества, но в душе уже поселились онемение и безразличие. И если бы не зреющая у неё во чреве жизнь — беспомощная, маленькая, ничем не защищенная, кто знает, что бы было. Может быть, она давно б уже рассталась с этой жизнью. Не сама, не наложив руки на себя, а просто бы — ушла, как будто с этим миром её уже ничего не связывало. Сперва, когда она узнала, что беременна, она ждала каких-то материнских чувств, ждала, когда её душа наполнится любовью, нежностью, ждала, ждала… но ничего не приходило. Не мучили её и мысли о себе на тему «Боже, какой ужас: я скоро стану похожей на веретено!», обычные для женщин, забеременевших в первый раз. Что до всего остального, то тут госпожа Белладонна была совершенно права: здоровому юному телу требовались только отдых и покой. Высокий не солгал: все её хвори отступили. Холод и снег канули в прошлое, сменившись солнцем и дождём, дороги превратились в страшный сон, над головой была надёжная сухая крыша, а монастырские бани и парильни помогли избавиться от блох и вшей, так донимавших странников в пути. Дверь, отрезавшая девушку от мира, мало что изменила в её нынешнем положении — ну куда бы она сейчас пошла, куда? Домой, где о ней давно забыли? В трактирчик к тётке Вильгельмине зарабатывать кусок вязанием шалей? К базарной повитухе с опустевшими глазами, помогающей девчонкам избавляться от ненужного ребёнка? Нет, сейчас ей было некуда идти.
Но одно чувство всё же к ней пришло. По большому счёту Ялке было всё равно, что с нею будет. С ней, но не с ребёнком. Всё равно кто, мальчик или девочка, он не должен был умереть. Беспокойство не давало ей свалиться в эту пропасть. Не давало свалиться, но и только.
Её больше не били и не унижали. Брат Себастьян молчал, не угрожал и не запугивал, а после первого, довольно обстоятельного допроса, на котором Ялка не сказала ничего, почти не говорил с ней. Сейчас она порою думала, что, если б говорил, ей было б легче. Быть может, это тоже было частью замысла отца-доминиканца.
О чуде, от которого произошёл такой сыр-бор, она не вспоминала — объяснить его монахам Ялка не смогла бы, да и не хотела, а других причин думать об этом больше не было. Бледная и бессловесная, она стояла у окна, отрешённо глядя на двор и положив ладони на живот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98