Раз он отошёл, и его мольберт продырявила испанская пуля, и он гордился этой дыркой как настоящим ранением.
Но проходили месяцы, а помощи всё не было — принц был разбит на суше, под его рукой остались только северные острова и кучка городов на побережье. Лишённый продовольствия, добрых вестей, а частью и надежды, Лейден сделался уныл и сер, а его жители замкнулись, стали мрачными, всё чаще огрызались и посматривали косо на немецкого художника. Выбора у них не было в любом случае: все лейденцы знали, что их ждёт, коль город будет завоёван; ещё свежа была в их памяти ужаснейшая участь Гарлема, взятого после семимесячной осады кровавым приспешником Альбы доном Фадрике, Гарлема, жители коего были повешены и потоплены без различия пола и возраста. Лейденцы говорили, что будут защищаться дотоле, пока останется у них пища, и что в случае крайности они съедят свою левую руку, чтоб драться правой. Было страшно. И всё равно Бенедикт обожал этот город с его маленькими каналами и площадями; он влюбился в острые силуэты его готических церквей Синт-Питерскерк с пятью величественными нефами и Хохландсе-керк, когда-то перестроенную из часовни святого Панкраса, в каменные кружева городской ратуши, в людные набережные канала Рапенбург, в замок Харальда-датчанина на острове и в здание Весов на рыбном рынке, в громаду старой тюрьмы Гравенстен с красно-белыми ставнями, за которой так удобно устраивать дуэли, в его шумный порт на главном Рейнском рукаве, который опустел только с осадой; он зауважал его мужественных сынов и без памяти втрескался в его пылких дочерей, которые умели так заразительно смеяться и так нежно дарить свою любовь ему, нескладному носатому германцу в роговых очках. Юность, буйная студенческая юность щедро даровала ему свои свежие, хотя и горьковатые плоды, оставляющие на губах привкус шального ветра, синего порохового дыма, поцелуев, красок и варёного картофеля с петрушкой, того самого, который на среднем огне «…и ни в коем случае не на большом, и не на малом — слышишь — боже упаси!..». По сравнению с этим учёба в классе живописи казалась чем-то нудным и второстепенным. Но господин Сваненбюрх даже в войну никому не давал поблажек и являлся на занятия застёгнутый на все пуговицы, неизменно важный, желчный и преисполненный достоинства, и требовал того же от студентов.
Ученики рассаживались по своим местам, некоторые сосали трубки, хотя курить не дозволялось. Бенедикт вошёл, помахал двоим-троим друзьям, обнялся с Францем, Яном и Корнелисом, похлопал по спине юного Лукаса — тот опять дремал. Рядом с ним сидел Ромейн, помешанный на моде и уже мечтательно рисующий кокетливую женскую головку в уголке листа; Бенедикт дал ему щелбан, увернулся от ответного удара линейкой, показал нос и по ходу дела заприметил какого-то незнакомого светловолосого парня в уголке, возле колонны, очевидно новичка, хотя откуда взяться новому ученику в осаждённом городе? Должно быть, это был студент из медиков, которые присутствовали тоже — человек двенадцать. Рядом с ним скучал Эмманюэл — худой, чахоточный брабантец лет пятнадцати, предпочитающий портретам жанровые сценки и интерьеры. Особо замечательными — просто живыми — у него получались зарисовки старого рыбного рынка Висмаркта. Бенедикт сделал в памяти пометку подойти и расспросить его о белобрысом, раскрыл мольберт со знаменитой дыркой, разложил на полочке карандаши и уголь, тронул ссадину под глазом, завернулся в плащ и стал ждать. Сегодня был урок анатомии. На столе возле кафедры, накрытое полотнищем, лежало человеческое тело; снаружи виднелись только голые жёлтые пятки. Из-за осады недостатка в мертвецах не было: уж на это дело у войны хватало щедрости. Анатомический театр да ещё театр военных действий — такова была единственная жатва Мельпомены в эти дни: обильная, кровавая и вряд ли благодатная. Но публичное вскрытие и зарисовка — всё это попахивало святотатством, как ни посмотри, да и не каждый родственник согласится отдать родного человека наглым школярам для выдирания кишок. Как правило, их сразу хоронили. То же и заразные больные. Другое дело — чей-нибудь бесхозный труп, как в этот раз.
Над самым ухом раздалось вдруг жизнерадостное «Салют, Бенедикт!», кто-то хлопнул его по плечу, и на скамейку рядом с ним плюхнулся Рем. Расплылся в улыбке, подмигнул, скинул с плеч мольберт и начал устанавливать треногу.
— Где глаз подбил? — осведомился он.
— А, — небрежно отмахнулся Бенедикт. — Испанская пуля.
— Такая же, как на мольберте? Хех! Шучу, шучу. Чего дрожишь? Первый раз на вскрытии?
— Первый раз, — признался Бенедикт. — Только я не боюсь. Это от холода.
— Хех! Все так говорят, — усмехнулся Рем, сноровисто раскладывая стойки и перекладины и вгоняя деревянные штырьки в пазы. — Я тоже в первый раз дрожал как цуцик. Я был в Амстердаме — помнишь, я рассказывал, как ездил туда с отцом? Эх, Амстердам! — мечтательно вздохнул он и достал трубку. — Потрясное местечко, не чета нашему Лейдену! Так вот, было это в январе, за три года до войны. Как раз накануне казнили Ариса Киндта — ох и знатный был ворюга! А труп его отдали для публичного вскрытия в зале собраний гильдии хирургов. Я тогда учился анатомии у доктора Тульпа и тоже пошёл посмотреть. Так там такое случилось! Был там один дядька, врач-хирург. Нет, ты слушай, слушай: он привёз учеников, а многие были из купеческих семей — брезгливые такие, белоручки. Так они только морщились, отворачивались и плевались. Не хотели смотреть, в общем. Тогда их учитель рассвирепел и приказал им… — Тут Рем прервался, чтобы прикурить от свечки. — Приказал…
— Что? Что он приказал?
Рем огляделся, наклонился к Бенедикту и поведал заговорщицким шёпотом:
— Он приказал им рвать трупы зубами!
Бенедикт отшатнулся:
— Быть не может!
— Истинный крест! Вот как сейчас тебя — сижу и вижу: рвали как миленькие! Все тогда опешили, уйма народу в обморок хлопнулась… Кроме меня, конечно.
Бенедикта снова передёрнуло.
— Да всё равно не верю!
— Ну, верить или не верить — твоё дело, а я рассказал.
Рем откинулся назад, полюбовался установленным мольбертом и с довольным видом затянулся трубочкой. Бенедикт ощутил облегчение и вместе с тем тоску. Что да, то да: застать подобную сцену — это не каждому дано. Везёт же некоторым… С другой стороны, избави бог от такого зрелища! Он представил себе, как мордатые купеческие сынки, кривясь и морщась, впиваются зубами в мёртвую плоть, и не знал, смеяться ему или плакать. Да… Наверное, это было самое потрясающее, что можно увидеть в медицинском деле; удивительнее зрелища представить невозможно.
Он покосился на Рема и снова вздохнул.
В отличие от большинства учеников, Рем был местным уроженцем. Бенедикт, лишённый папочкиными стараниями всяческих иллюзий насчёт своих способностей, признавал за этим парнем редкостное дарование. Он с одинаковой лёгкостью работал и карандашом, и маслом, его наброски отличал какой-то особенный, «летящий» штрих, а в портретах наблюдалась удивительная живость. Под его карандашом любой бродяга с улицы обретал благородный облик, а важный дворянин казался ближе и доступнее, чем в настоящей жизни. Складки ткани, тени, волосы, глаза, суровые мужские лица и волнующие изгибы женских тел — всё ему удавалось. Даже придирчивый герр Сваненбюрх порою одобрительно кивал при взгляде на его эскизы и наброски.
Тем временем дверь отворилась и в аудитории показались герр Сваненбюрх собственной персоной и хирург в сопровождении ассистента. Герр Сваненбюрх взошёл на кафедру, сурово оглядел собравшихся, откашлялся и начал.
— Сегодня, — объявил он, — вам невероятно повезло. Вы будете наблюдать вскрытие человеческого тела. Silentium, studiosi! Внимайте прилежно, ибо подобный опыт для художника бесценен! Вы знаете, что мир наш подчиняется законам красоты. Но их нельзя понять, не познав законов красоты уродства, внутреннего устройства живого существа. Учитесь видеть гармоничное везде, ибо у всего есть изнанка, как у дерева есть корни, у дня есть ночь, а у океана — дно и тёмные глубины. — Он повернулся и кивнул хирургу. — Приступайте, мэтр Лори.
Мэтр Лори — невысокий жилистый мужчина, одетый во всё чёрное, исключая белоснежный воротник, выступил вперёд и долго, с бесконечными «кхм» и «кхум», объяснял собравшимся, с какого боку следует подступаться к мёртвому, так сказать, человеку. Все успели заскучать. Но вот наконец стол установили чуть в наклон, чтобы собравшимся лучше было видно лицо и тело, простыня поползла вниз, и Бенедикт вздрогнул.
Этого человека он уже видел.
В сущности, история заслуживала отдельного рассказа. Это из-за него он получил тот самый синяк, о происхождении которого только что спрашивал Рем. И пока все сидели, зарисовывая застывшее лицо, Бенедикт и рисовал, и вспоминал.
Это случилось вчера вечером, когда стемнело. Он шёл, пересекая площадь, — возвращался из гостей в свою дешёвую комнатку под самой крышей, думал о прелестном, хотя и несколько исхудавшем личике хозяйской дочери, когда на брусчатку мостовой пред ним упал подбитый голубь.
Голубь! Бенедикт проглотил слюну. Сколько времени горожане пробавлялись грубым хлебом и картошкой! Всех голубей и даже воробьев, всех самых маленьких пичуг истребили ещё в начале осады — подманивали крошками, ловили сетью и на клей… А этот уцелел каким-то чудом. Мелькнула мысль, что это может быть почтовый голубь из Роттердама, но Бенедикт отогнал её, да и письма при голубе не наблюдалось. Это было мясо, настоящее мясо, и его ни в коем разе не следовало упускать!
Тем временем голубь, приволакивая крыло, уже хромал прочь. Бенедикт растопырил руки, бросился ловить его и уже схватил, как вдруг из-за угла показалась стайка пацанов. У двоих или троих были пращи любимое оружие мальчишек при охоте на пернатых, гроза оконных стёкол и соседских кошек.
— Э, да вот он! — крикнул кто-то, имея в виду, очевидно, голубя. Но где голубь, там и Бенедикт. — Эй, не трожь! Это наш голубь, это мы его сбили!
Мальчишек было пятеро, и Бенедикт, сначала отступивший, осмелел:
— Ваш? Что значит — ваш? Это мой голубь, я изловил его!
— Брось птицу!
— Сами пошли вон!
Бенедикт не заметил, как кто-то раскрутил пращу. В следующий миг камень с силой засветил ему в скулу, и ученик художника сел задом на брусчатку. Очки с него слетели. Парни тут же на него набросились, и Бенедикт рассвирепел.
— Ах так? — вскричал он, отбиваясь левой. — Нате! — и подбросил птицу в небеса.
«В небеса» — это, конечно, громко сказано, — ни в какие небеса бедный голубь не полетел, но страх и отчаяние придали ему силы: он захлопал крыльями, сделал пару кругов у пацанов над головами, пал на камни и затрепыхался. Позабыв про школяра, мальчишки тотчас на него накинулись, и между ними завязалась свара. Мелькали кулаки и палки, злосчастного голубя порвали в клочья… и вдруг раздался крик. Четверо мгновенно расступились, тяжело дыша и вытирая кровь из-под носов, а пятый остался лежать, сжимая голову руками. Из-под затылка растекалась красная лужица, а рядом валялся булыган, и кто из четверых хватил его в горячке этим камнем не было известно.
Бенедикт не сразу понял, что произошло. Было темно, а он неважно видел, всё ещё искал свои очки, голова его гудела от удара; глаз лишь чудом уцелел. Зато он услышал, как чей-то взрослый голос вдруг сказал: — Пропустите меня.
Бенедикт поднял голову, прищурился и разглядел в кругу мальчишек странную фигуру в долгополых одеждах… Монах! — внезапно осенило Бенедикта. Откуда в городе, где управляют реформаты, взяться католическому монаху — этого он решительно не мог понять. Рядом с размытой белой фигурой ученик художника различил ещё какой-то силуэт — видимо, это был пёс, громадный и тоже белый.
— Шухер! — крикнул кто-то, и мальчишки разбежались кто куда.
Монах тем временем нагнулся над побитым мальчишкой и что-то сделал с ним. Что — Бенедикт не видел, только не прошло и минуты, как мальчик вдруг со всхлипом втянул воздух, застонал и начал шевелиться. Собака стояла рядом. Со всех сторон к ним бежали люди: женщины, мужчины, мастеровые, торговцы и просто прохожие:
— Эй! Отойди от мальчика, ты, бернардинская свинья!
— Я хочу помочь, — смиренно ответил он.
— Я тебе сказал: не трожь мальчишку! Не нужны ему твои поганые молитвы!
Толпа загомонила: «Папское отродье!», «Откуда он тут взялся?», «Мало они пожгли наших жён и мужей, теперь за детей взялись!», «Бросим его в Рейн, пускай читает проповеди селёдкам!»
— Да поймите же, — увещевал монах, — он ранен. Принесите кто-нибудь воды!
Мальчишка снова застонал, кто-то подхватил его на руки и унёс. А Бенедикт наконец нашёл очки, надел их и успел увидеть, как широкоплечий дядька не иначе, каменщик — шагнул вперёд, хватил монаха кулаком по голове, и тот упал. Белый посох выпал из его рук и застучал о камни. Эта сцена так и врезалась в цепкую память художника — толпа, мужчина с мальчиком на руках и падающий бернардинец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
Но проходили месяцы, а помощи всё не было — принц был разбит на суше, под его рукой остались только северные острова и кучка городов на побережье. Лишённый продовольствия, добрых вестей, а частью и надежды, Лейден сделался уныл и сер, а его жители замкнулись, стали мрачными, всё чаще огрызались и посматривали косо на немецкого художника. Выбора у них не было в любом случае: все лейденцы знали, что их ждёт, коль город будет завоёван; ещё свежа была в их памяти ужаснейшая участь Гарлема, взятого после семимесячной осады кровавым приспешником Альбы доном Фадрике, Гарлема, жители коего были повешены и потоплены без различия пола и возраста. Лейденцы говорили, что будут защищаться дотоле, пока останется у них пища, и что в случае крайности они съедят свою левую руку, чтоб драться правой. Было страшно. И всё равно Бенедикт обожал этот город с его маленькими каналами и площадями; он влюбился в острые силуэты его готических церквей Синт-Питерскерк с пятью величественными нефами и Хохландсе-керк, когда-то перестроенную из часовни святого Панкраса, в каменные кружева городской ратуши, в людные набережные канала Рапенбург, в замок Харальда-датчанина на острове и в здание Весов на рыбном рынке, в громаду старой тюрьмы Гравенстен с красно-белыми ставнями, за которой так удобно устраивать дуэли, в его шумный порт на главном Рейнском рукаве, который опустел только с осадой; он зауважал его мужественных сынов и без памяти втрескался в его пылких дочерей, которые умели так заразительно смеяться и так нежно дарить свою любовь ему, нескладному носатому германцу в роговых очках. Юность, буйная студенческая юность щедро даровала ему свои свежие, хотя и горьковатые плоды, оставляющие на губах привкус шального ветра, синего порохового дыма, поцелуев, красок и варёного картофеля с петрушкой, того самого, который на среднем огне «…и ни в коем случае не на большом, и не на малом — слышишь — боже упаси!..». По сравнению с этим учёба в классе живописи казалась чем-то нудным и второстепенным. Но господин Сваненбюрх даже в войну никому не давал поблажек и являлся на занятия застёгнутый на все пуговицы, неизменно важный, желчный и преисполненный достоинства, и требовал того же от студентов.
Ученики рассаживались по своим местам, некоторые сосали трубки, хотя курить не дозволялось. Бенедикт вошёл, помахал двоим-троим друзьям, обнялся с Францем, Яном и Корнелисом, похлопал по спине юного Лукаса — тот опять дремал. Рядом с ним сидел Ромейн, помешанный на моде и уже мечтательно рисующий кокетливую женскую головку в уголке листа; Бенедикт дал ему щелбан, увернулся от ответного удара линейкой, показал нос и по ходу дела заприметил какого-то незнакомого светловолосого парня в уголке, возле колонны, очевидно новичка, хотя откуда взяться новому ученику в осаждённом городе? Должно быть, это был студент из медиков, которые присутствовали тоже — человек двенадцать. Рядом с ним скучал Эмманюэл — худой, чахоточный брабантец лет пятнадцати, предпочитающий портретам жанровые сценки и интерьеры. Особо замечательными — просто живыми — у него получались зарисовки старого рыбного рынка Висмаркта. Бенедикт сделал в памяти пометку подойти и расспросить его о белобрысом, раскрыл мольберт со знаменитой дыркой, разложил на полочке карандаши и уголь, тронул ссадину под глазом, завернулся в плащ и стал ждать. Сегодня был урок анатомии. На столе возле кафедры, накрытое полотнищем, лежало человеческое тело; снаружи виднелись только голые жёлтые пятки. Из-за осады недостатка в мертвецах не было: уж на это дело у войны хватало щедрости. Анатомический театр да ещё театр военных действий — такова была единственная жатва Мельпомены в эти дни: обильная, кровавая и вряд ли благодатная. Но публичное вскрытие и зарисовка — всё это попахивало святотатством, как ни посмотри, да и не каждый родственник согласится отдать родного человека наглым школярам для выдирания кишок. Как правило, их сразу хоронили. То же и заразные больные. Другое дело — чей-нибудь бесхозный труп, как в этот раз.
Над самым ухом раздалось вдруг жизнерадостное «Салют, Бенедикт!», кто-то хлопнул его по плечу, и на скамейку рядом с ним плюхнулся Рем. Расплылся в улыбке, подмигнул, скинул с плеч мольберт и начал устанавливать треногу.
— Где глаз подбил? — осведомился он.
— А, — небрежно отмахнулся Бенедикт. — Испанская пуля.
— Такая же, как на мольберте? Хех! Шучу, шучу. Чего дрожишь? Первый раз на вскрытии?
— Первый раз, — признался Бенедикт. — Только я не боюсь. Это от холода.
— Хех! Все так говорят, — усмехнулся Рем, сноровисто раскладывая стойки и перекладины и вгоняя деревянные штырьки в пазы. — Я тоже в первый раз дрожал как цуцик. Я был в Амстердаме — помнишь, я рассказывал, как ездил туда с отцом? Эх, Амстердам! — мечтательно вздохнул он и достал трубку. — Потрясное местечко, не чета нашему Лейдену! Так вот, было это в январе, за три года до войны. Как раз накануне казнили Ариса Киндта — ох и знатный был ворюга! А труп его отдали для публичного вскрытия в зале собраний гильдии хирургов. Я тогда учился анатомии у доктора Тульпа и тоже пошёл посмотреть. Так там такое случилось! Был там один дядька, врач-хирург. Нет, ты слушай, слушай: он привёз учеников, а многие были из купеческих семей — брезгливые такие, белоручки. Так они только морщились, отворачивались и плевались. Не хотели смотреть, в общем. Тогда их учитель рассвирепел и приказал им… — Тут Рем прервался, чтобы прикурить от свечки. — Приказал…
— Что? Что он приказал?
Рем огляделся, наклонился к Бенедикту и поведал заговорщицким шёпотом:
— Он приказал им рвать трупы зубами!
Бенедикт отшатнулся:
— Быть не может!
— Истинный крест! Вот как сейчас тебя — сижу и вижу: рвали как миленькие! Все тогда опешили, уйма народу в обморок хлопнулась… Кроме меня, конечно.
Бенедикта снова передёрнуло.
— Да всё равно не верю!
— Ну, верить или не верить — твоё дело, а я рассказал.
Рем откинулся назад, полюбовался установленным мольбертом и с довольным видом затянулся трубочкой. Бенедикт ощутил облегчение и вместе с тем тоску. Что да, то да: застать подобную сцену — это не каждому дано. Везёт же некоторым… С другой стороны, избави бог от такого зрелища! Он представил себе, как мордатые купеческие сынки, кривясь и морщась, впиваются зубами в мёртвую плоть, и не знал, смеяться ему или плакать. Да… Наверное, это было самое потрясающее, что можно увидеть в медицинском деле; удивительнее зрелища представить невозможно.
Он покосился на Рема и снова вздохнул.
В отличие от большинства учеников, Рем был местным уроженцем. Бенедикт, лишённый папочкиными стараниями всяческих иллюзий насчёт своих способностей, признавал за этим парнем редкостное дарование. Он с одинаковой лёгкостью работал и карандашом, и маслом, его наброски отличал какой-то особенный, «летящий» штрих, а в портретах наблюдалась удивительная живость. Под его карандашом любой бродяга с улицы обретал благородный облик, а важный дворянин казался ближе и доступнее, чем в настоящей жизни. Складки ткани, тени, волосы, глаза, суровые мужские лица и волнующие изгибы женских тел — всё ему удавалось. Даже придирчивый герр Сваненбюрх порою одобрительно кивал при взгляде на его эскизы и наброски.
Тем временем дверь отворилась и в аудитории показались герр Сваненбюрх собственной персоной и хирург в сопровождении ассистента. Герр Сваненбюрх взошёл на кафедру, сурово оглядел собравшихся, откашлялся и начал.
— Сегодня, — объявил он, — вам невероятно повезло. Вы будете наблюдать вскрытие человеческого тела. Silentium, studiosi! Внимайте прилежно, ибо подобный опыт для художника бесценен! Вы знаете, что мир наш подчиняется законам красоты. Но их нельзя понять, не познав законов красоты уродства, внутреннего устройства живого существа. Учитесь видеть гармоничное везде, ибо у всего есть изнанка, как у дерева есть корни, у дня есть ночь, а у океана — дно и тёмные глубины. — Он повернулся и кивнул хирургу. — Приступайте, мэтр Лори.
Мэтр Лори — невысокий жилистый мужчина, одетый во всё чёрное, исключая белоснежный воротник, выступил вперёд и долго, с бесконечными «кхм» и «кхум», объяснял собравшимся, с какого боку следует подступаться к мёртвому, так сказать, человеку. Все успели заскучать. Но вот наконец стол установили чуть в наклон, чтобы собравшимся лучше было видно лицо и тело, простыня поползла вниз, и Бенедикт вздрогнул.
Этого человека он уже видел.
В сущности, история заслуживала отдельного рассказа. Это из-за него он получил тот самый синяк, о происхождении которого только что спрашивал Рем. И пока все сидели, зарисовывая застывшее лицо, Бенедикт и рисовал, и вспоминал.
Это случилось вчера вечером, когда стемнело. Он шёл, пересекая площадь, — возвращался из гостей в свою дешёвую комнатку под самой крышей, думал о прелестном, хотя и несколько исхудавшем личике хозяйской дочери, когда на брусчатку мостовой пред ним упал подбитый голубь.
Голубь! Бенедикт проглотил слюну. Сколько времени горожане пробавлялись грубым хлебом и картошкой! Всех голубей и даже воробьев, всех самых маленьких пичуг истребили ещё в начале осады — подманивали крошками, ловили сетью и на клей… А этот уцелел каким-то чудом. Мелькнула мысль, что это может быть почтовый голубь из Роттердама, но Бенедикт отогнал её, да и письма при голубе не наблюдалось. Это было мясо, настоящее мясо, и его ни в коем разе не следовало упускать!
Тем временем голубь, приволакивая крыло, уже хромал прочь. Бенедикт растопырил руки, бросился ловить его и уже схватил, как вдруг из-за угла показалась стайка пацанов. У двоих или троих были пращи любимое оружие мальчишек при охоте на пернатых, гроза оконных стёкол и соседских кошек.
— Э, да вот он! — крикнул кто-то, имея в виду, очевидно, голубя. Но где голубь, там и Бенедикт. — Эй, не трожь! Это наш голубь, это мы его сбили!
Мальчишек было пятеро, и Бенедикт, сначала отступивший, осмелел:
— Ваш? Что значит — ваш? Это мой голубь, я изловил его!
— Брось птицу!
— Сами пошли вон!
Бенедикт не заметил, как кто-то раскрутил пращу. В следующий миг камень с силой засветил ему в скулу, и ученик художника сел задом на брусчатку. Очки с него слетели. Парни тут же на него набросились, и Бенедикт рассвирепел.
— Ах так? — вскричал он, отбиваясь левой. — Нате! — и подбросил птицу в небеса.
«В небеса» — это, конечно, громко сказано, — ни в какие небеса бедный голубь не полетел, но страх и отчаяние придали ему силы: он захлопал крыльями, сделал пару кругов у пацанов над головами, пал на камни и затрепыхался. Позабыв про школяра, мальчишки тотчас на него накинулись, и между ними завязалась свара. Мелькали кулаки и палки, злосчастного голубя порвали в клочья… и вдруг раздался крик. Четверо мгновенно расступились, тяжело дыша и вытирая кровь из-под носов, а пятый остался лежать, сжимая голову руками. Из-под затылка растекалась красная лужица, а рядом валялся булыган, и кто из четверых хватил его в горячке этим камнем не было известно.
Бенедикт не сразу понял, что произошло. Было темно, а он неважно видел, всё ещё искал свои очки, голова его гудела от удара; глаз лишь чудом уцелел. Зато он услышал, как чей-то взрослый голос вдруг сказал: — Пропустите меня.
Бенедикт поднял голову, прищурился и разглядел в кругу мальчишек странную фигуру в долгополых одеждах… Монах! — внезапно осенило Бенедикта. Откуда в городе, где управляют реформаты, взяться католическому монаху — этого он решительно не мог понять. Рядом с размытой белой фигурой ученик художника различил ещё какой-то силуэт — видимо, это был пёс, громадный и тоже белый.
— Шухер! — крикнул кто-то, и мальчишки разбежались кто куда.
Монах тем временем нагнулся над побитым мальчишкой и что-то сделал с ним. Что — Бенедикт не видел, только не прошло и минуты, как мальчик вдруг со всхлипом втянул воздух, застонал и начал шевелиться. Собака стояла рядом. Со всех сторон к ним бежали люди: женщины, мужчины, мастеровые, торговцы и просто прохожие:
— Эй! Отойди от мальчика, ты, бернардинская свинья!
— Я хочу помочь, — смиренно ответил он.
— Я тебе сказал: не трожь мальчишку! Не нужны ему твои поганые молитвы!
Толпа загомонила: «Папское отродье!», «Откуда он тут взялся?», «Мало они пожгли наших жён и мужей, теперь за детей взялись!», «Бросим его в Рейн, пускай читает проповеди селёдкам!»
— Да поймите же, — увещевал монах, — он ранен. Принесите кто-нибудь воды!
Мальчишка снова застонал, кто-то подхватил его на руки и унёс. А Бенедикт наконец нашёл очки, надел их и успел увидеть, как широкоплечий дядька не иначе, каменщик — шагнул вперёд, хватил монаха кулаком по голове, и тот упал. Белый посох выпал из его рук и застучал о камни. Эта сцена так и врезалась в цепкую память художника — толпа, мужчина с мальчиком на руках и падающий бернардинец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98