Кроме того, знание фактов само по себе еще
не есть понимание. Для понимания у меня не хватало специального образования,
и я это чувствовал. Потому я и пожертвовал моими интересами к архитектуре,
рисованию и математике и решил поступить на философский факультет. И в моем
отношении к советскому обществу у меня не было устойчивости и
определенности. С одной стороны, я был продукт советского воспитания, причем
в его лучших качествах. Советское общество было моим, и ни о каком другом я
не думал. Насколько я знал историю и описания жизни других стран, никакой
другой тип общества не мог служить мне идеалом. Многие идеалы утопистов в
моей стране осуществились, но почему-то их осуществление породило многое
такое, что сводило эти идеалы на нет. Состояние, в котором я оказался, я бы
назвал теперь душевным смятением.
В прошлые годы накапливались предпосылки для вопросов, породивших мое
душевное смятение. Но они не вылезали на первый план, затемнялись другими
заботами, теперь же я уже не мог их сдерживать и [144] скрывать от самого
себя. И я отдался в их власть. Это была власть, подобная власти алкоголя или
наркотиков. О власти наркотиков я знаю из описаний. Власть алкоголя мне
позднее довелось испытать на себе самом.
Разумеется, тогда я вряд ли отдавал себе отчет в причинах моего
кризисного состояния. Лишь теперь, оглядываясь назад, я могу утверждать, что
основная его причина заключалась в следующем. Я был одним из тех, кто
всерьез воспринял идеалы коммунизма как общества всеобщего равенства,
справедливости, благополучия, братства. Я слишком рано заметил, что в
реальности формируется общество, мало что общего имеющее со светлыми
идеалами, прививавшимися нам. Я уже не мог отречься от идеалов
романтического и идеалистического коммунизма, а реальный, жестокий, трезвый,
расчетливый, прозаичный, серый и лживый коммунизм вызывал у меня отвращение
и протест. Это не было разочарование в идеалах коммунизма - слово
"разочарование" тут не годится. Идеалы сами по себе гуманны и прекрасны. Это
было предчувствие того, что идеалы неосуществимы в реальности или что их
осуществление ведет к таким последствиям, которые сводят на нет все
достоинства идеалов. Рухнули мои внутренние идейные и психологические опоры.
Я оказался в растерянности. Я был на пути к выработке большой жизненной
цели, и вот вдруг обнаружилось, что такого пути вроде бы нет.
Повторяю и подчеркиваю, что суть моей жизненной драмы состояла не в том,
что я разочаровался в коммунистических идеалах. Сказать это - значит сказать
нечто совершенно бессмысленное и пустое. Суть моей жизненной драмы состояла
в том, что я необычайно рано понял следующее воплощение в жизнь самых лучших
идеалов имеет неотвратимым следствием самую мрачную реальность. Дело не в
том, что идеалы плохие или что воплощают их в жизнь плохо. Дело в том, что
есть какие-то объективные социальные законы, порождающие не предусмотренные
в идеалах явления, которые становятся главной реальностью и которые вызывали
мой протест. По всей вероятности, я был первым в истории коммунизма
человеком коммунистического [145] общества, который увидел источник зол
коммунизма в его добродетелях. И это открытие ввергло меня в состояние
отчаяния субъективно космического масштаба - в состояние отчаяния на всю
будущую историю человечества. Если недостатки нашего общества порождены его
достоинствами, то всякая борьба за создание идеального общественного
устройства лишена смысла. Как в таком случае жить? Стать таким, как
подавляющее большинство молодых людей в моем окружении, я уже не мог - это
было уже не в моей власти. Да я этого и не хотел.
В этот период я вдруг осознал одно глубокое противоречие в самом себе:
расхождение между теми выводами, к каким я приходил рационально, в
результате изучения реальности, и теми поступками, которые я совершал в силу
эмоций, в силу моральных качеств, уже ставших элементами моей личности. Я
постоянно делал теоретические выводы, которым сам мог следовать практически.
Я поступал наоборот. Теоретически я всегда понимал, что должен был бы делать
человек на моем месте, чтобы не портить себе жизнь, а улучшать ее. А
практически я поступал так, как будто имел намерение испортить себе жизнь.
У меня такого намерения не было, как не было и противоположного
намерения. Мое поведение мотивировалось факторами иного рода, чем
теоретическое понимание явлений жизни. Я обнаружил в себе наличие двух
личностей, одна - беспристрастный, беспощадно объективный исследователь;
другая - страстный правдоборец, переживающий все несправедливости мира как
свои собственные и страдающий из-за этого. Эти две личности потом боролись
во мне всю жизнь. Они влияли друг на друга, придавая моей академической
деятельности морально-подвижнический характер, а моей
морально-подвижнической жизни - характер научно-исследовательский.
В период моего первого душевного кризиса 1939 года я разумом четко
сформулировал для себя основную линию жизни: познание, познание и еще раз
познание. А нравственные эмоции толкнули меня на путь иррациональных, может
быть, даже безумных действий.
[146]
ИДЕЯ ТЕРРОРИЗМА
В состоянии отчаяния я ухватился за спасительную, как мне казалось, идею
индивидуального террора. Намерение совершить покушение на Сталина овладело
моими мыслями и чувствами. Возможности для этого у меня были ничтожными. Но
я был человеком сталинской эпохи - эпохи неслыханных контрастов между
идеалами и действительностью, между намерениями и результатами, между
возможностями и обещаниями. Чем более жалким было мое положение и чем
ничтожнее были мои возможности, тем грандиознее становились мои претензии и
намерения. Тогда мне казалось, что покушение на Сталина было бы не просто
покушением на партийного работника пусть высшего ранга, но оно было бы
покушением на символ целой эпохи, на бога новой религии, на творца нового
земного рая. Одним ударом я мог бы сделать такой вклад в историю
человечества, какой был бы сопоставим с кровопролитной борьбой
революционеров многих будущих поколений. Одна эта акция заместила бы
результаты десятков лет научных исследований. Я при этом вовсе не
рассчитывал на то, что ситуация в стране изменится к лучшему. Я вообще на
положение в стране смотрел как на природное явление, неподвластное воле
людей. Революция была самым грандиозным в истории человечества
преобразованием общества. А результат ее все равно оказался весьма далеким
от наилучших намерений наилучших людей. Я думал лишь о том, чтобы заявить о
моем отношении к советской реальности самым ярким и громким способом. Для
меня главным было (и остается до сих пор) не реформирование реальности, а
самое глубокое, полное и объективное познание ее и выражение своего
морального отношения к ней. В скорый и непосредственный эффект реформ я
никогда не верил. Никакие реформы не могли привести к состоянию, которое
удовлетворило бы меня. Мне казалось, что я достаточно хорошо понял
реальность, чтобы увидеть в ней надвигающееся новое "средневековье", и мне
стало страшно от такой перспективы.
Рациональный выход из этого состояния был бы противоестественным,
иррациональным в гораздо большей [147] мере, чем преднамеренно
иррациональный поступок. Мировому безумию могло противостоять лишь
индивидуальное безумие, так думал я тогда.
Идеями индивидуального террора я интересовался и ранее. Я восторгался
мужеством Халтурина, Желябова, Перовской, Каракозова и других народовольцев,
а также Александра Ульянова. Каким-то образом мне удалось прочитать речь
последнего на суде, и я полностью согласился с ним. Я перенес лишь эти идеи
на современную мне ситуацию. Не Владимир Ульянов (Ленин), а именно Александр
Ульянов был одним из героев моей юности. Должен сознаться, что я и теперь
симпатизирую этим людям. Следы моего интереса к ним читатель может найти в
моих книгах, в особенности в книге "Желтый дом". Этот интерес не имел
никаких практических целей. Меня просто тянуло к этим людям. Я не раз ловил
себя на том, что был бы с ними, если бы жил в то время. Что касается Ленина,
то я его никогда не отделял от Сталина и никогда не питал к нему возвышенных
чувств. Я считал и до сих пор считаю его великим историческим деятелем,
может быть, самым крупным в XX веке. Но не более того.
Сейчас, конечно, невозможно восстановить, в каких конкретно формах
выражались тогда мои чувства, мысли и планы. То, что я пишу, есть взгляд
человека, уже пережившего душевный кризис, а не взгляд этого человека в
состоянии кризиса. Различие тут такое же, как различие между переживаниями в
состоянии тяжелой болезни или смертельного сражения и переживаниями после
болезни или после сражения. И все-таки я стараюсь быть максимально близким к
переживаниям Зиновьева того периода. Эту реконструкцию мне облегчает то
обстоятельство, что тот кризис не был преодолен совсем. В ослабленной и
заглушенной форме он навечно остался со мною.
Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или
менее отчетливо. Я не мог уснуть и ушел пешком в Лефортовский парк (кажется,
он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень
любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или
шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и об[148]
реченности. Естественно, я обдумывал свое положение как участник и главный
герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а
вопрос, кем быть - богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А
стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал,
лишь одним путем: разрушить божество и религию нашей житейской трясины.
СМУТНЫЕ ЗАМЫСЛЫ
Само собой разумеется, я разговаривал с Борисом и Иной, а потом и с
Андреем о терроризме. Андрей мою склонность не одобрил и категорически
отверг такое для себя. Суть моей позиции сводилась, коротко говоря, к
следующему. С моральной точки зрения можно осуждать любые формы терроризма,
т. е. терроризм вообще. Но с исторической точки зрения ошибочно говорить о
терроризме вообще, сваливая тем самым в одну кучу разнородные явления. У нас
вполне официально почитаются в качестве героев многие лица, готовившие и
совершившие покушения на царей и царских чиновников. Когда большевики
отвергали индивидуальный террор, они отвергали его не из моральных, а из
политических соображений, т. е. как неэффективное средство свержения
самодержавия и захвата власти.
Без героев "Народной воли" в России широкое революционное движение было
бы вообще невозможно. История в некотором роде повторяется. Мы оказались в
самом начале нового цикла социальной борьбы. В наших условиях терроризм
снизу имеет значение не сам по себе, а как символ чего-то иного. Терроризм у
нас выражает протест против тяжелой жизни в стране. Террор снизу с этой
точки зрения подобен стихийным бунтам на заводах из-за снижения зарплаты и
трудностей с продовольствием. Это сигнал во все слои общества о реальном
положении в стране и о нежелании дольше мириться с этим. А главное - в нашем
коммунистическом обществе власть сама регулярно осуществляет террор сверху в
отношении населения. Так почему бы на террор сверху не ответить в порядке
самозащиты террором снизу? [149]
К тому же в наших условиях террор есть прежде всего и в конечном итоге
самопожертвование. Если ты действуешь бескорыстно, если ты имеешь
благородную цель служения людям, если ты при этом жертвуешь своею жизнью, то
ты имеешь полное право судить лицо или учреждение, являющееся
персонификацией зла, право выносить приговор и приводить его в исполнение. В
таком случае место принципов морали занимают принципы долга.
Не думайте, что я приписываю свои сегодняшние мысли мальчишкам и
девчонкам конца тридцатых годов. Во-первых, сегодня у меня таких мыслей уже
нет - я стал для них слишком благоразумен. А во-вторых, загляните в книги
прошлого, и вы там все эти мысли найдете. Мы много читали. Мы не были
первооткрывателями. Мы лишь сделали одно открытие для себя: в
коммунистическом обществе, как и в прошлых обществах, возникают свои причины
для протеста, бунта, борьбы. И не думайте, будто у нас были какие-то
преступные наклонности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
не есть понимание. Для понимания у меня не хватало специального образования,
и я это чувствовал. Потому я и пожертвовал моими интересами к архитектуре,
рисованию и математике и решил поступить на философский факультет. И в моем
отношении к советскому обществу у меня не было устойчивости и
определенности. С одной стороны, я был продукт советского воспитания, причем
в его лучших качествах. Советское общество было моим, и ни о каком другом я
не думал. Насколько я знал историю и описания жизни других стран, никакой
другой тип общества не мог служить мне идеалом. Многие идеалы утопистов в
моей стране осуществились, но почему-то их осуществление породило многое
такое, что сводило эти идеалы на нет. Состояние, в котором я оказался, я бы
назвал теперь душевным смятением.
В прошлые годы накапливались предпосылки для вопросов, породивших мое
душевное смятение. Но они не вылезали на первый план, затемнялись другими
заботами, теперь же я уже не мог их сдерживать и [144] скрывать от самого
себя. И я отдался в их власть. Это была власть, подобная власти алкоголя или
наркотиков. О власти наркотиков я знаю из описаний. Власть алкоголя мне
позднее довелось испытать на себе самом.
Разумеется, тогда я вряд ли отдавал себе отчет в причинах моего
кризисного состояния. Лишь теперь, оглядываясь назад, я могу утверждать, что
основная его причина заключалась в следующем. Я был одним из тех, кто
всерьез воспринял идеалы коммунизма как общества всеобщего равенства,
справедливости, благополучия, братства. Я слишком рано заметил, что в
реальности формируется общество, мало что общего имеющее со светлыми
идеалами, прививавшимися нам. Я уже не мог отречься от идеалов
романтического и идеалистического коммунизма, а реальный, жестокий, трезвый,
расчетливый, прозаичный, серый и лживый коммунизм вызывал у меня отвращение
и протест. Это не было разочарование в идеалах коммунизма - слово
"разочарование" тут не годится. Идеалы сами по себе гуманны и прекрасны. Это
было предчувствие того, что идеалы неосуществимы в реальности или что их
осуществление ведет к таким последствиям, которые сводят на нет все
достоинства идеалов. Рухнули мои внутренние идейные и психологические опоры.
Я оказался в растерянности. Я был на пути к выработке большой жизненной
цели, и вот вдруг обнаружилось, что такого пути вроде бы нет.
Повторяю и подчеркиваю, что суть моей жизненной драмы состояла не в том,
что я разочаровался в коммунистических идеалах. Сказать это - значит сказать
нечто совершенно бессмысленное и пустое. Суть моей жизненной драмы состояла
в том, что я необычайно рано понял следующее воплощение в жизнь самых лучших
идеалов имеет неотвратимым следствием самую мрачную реальность. Дело не в
том, что идеалы плохие или что воплощают их в жизнь плохо. Дело в том, что
есть какие-то объективные социальные законы, порождающие не предусмотренные
в идеалах явления, которые становятся главной реальностью и которые вызывали
мой протест. По всей вероятности, я был первым в истории коммунизма
человеком коммунистического [145] общества, который увидел источник зол
коммунизма в его добродетелях. И это открытие ввергло меня в состояние
отчаяния субъективно космического масштаба - в состояние отчаяния на всю
будущую историю человечества. Если недостатки нашего общества порождены его
достоинствами, то всякая борьба за создание идеального общественного
устройства лишена смысла. Как в таком случае жить? Стать таким, как
подавляющее большинство молодых людей в моем окружении, я уже не мог - это
было уже не в моей власти. Да я этого и не хотел.
В этот период я вдруг осознал одно глубокое противоречие в самом себе:
расхождение между теми выводами, к каким я приходил рационально, в
результате изучения реальности, и теми поступками, которые я совершал в силу
эмоций, в силу моральных качеств, уже ставших элементами моей личности. Я
постоянно делал теоретические выводы, которым сам мог следовать практически.
Я поступал наоборот. Теоретически я всегда понимал, что должен был бы делать
человек на моем месте, чтобы не портить себе жизнь, а улучшать ее. А
практически я поступал так, как будто имел намерение испортить себе жизнь.
У меня такого намерения не было, как не было и противоположного
намерения. Мое поведение мотивировалось факторами иного рода, чем
теоретическое понимание явлений жизни. Я обнаружил в себе наличие двух
личностей, одна - беспристрастный, беспощадно объективный исследователь;
другая - страстный правдоборец, переживающий все несправедливости мира как
свои собственные и страдающий из-за этого. Эти две личности потом боролись
во мне всю жизнь. Они влияли друг на друга, придавая моей академической
деятельности морально-подвижнический характер, а моей
морально-подвижнической жизни - характер научно-исследовательский.
В период моего первого душевного кризиса 1939 года я разумом четко
сформулировал для себя основную линию жизни: познание, познание и еще раз
познание. А нравственные эмоции толкнули меня на путь иррациональных, может
быть, даже безумных действий.
[146]
ИДЕЯ ТЕРРОРИЗМА
В состоянии отчаяния я ухватился за спасительную, как мне казалось, идею
индивидуального террора. Намерение совершить покушение на Сталина овладело
моими мыслями и чувствами. Возможности для этого у меня были ничтожными. Но
я был человеком сталинской эпохи - эпохи неслыханных контрастов между
идеалами и действительностью, между намерениями и результатами, между
возможностями и обещаниями. Чем более жалким было мое положение и чем
ничтожнее были мои возможности, тем грандиознее становились мои претензии и
намерения. Тогда мне казалось, что покушение на Сталина было бы не просто
покушением на партийного работника пусть высшего ранга, но оно было бы
покушением на символ целой эпохи, на бога новой религии, на творца нового
земного рая. Одним ударом я мог бы сделать такой вклад в историю
человечества, какой был бы сопоставим с кровопролитной борьбой
революционеров многих будущих поколений. Одна эта акция заместила бы
результаты десятков лет научных исследований. Я при этом вовсе не
рассчитывал на то, что ситуация в стране изменится к лучшему. Я вообще на
положение в стране смотрел как на природное явление, неподвластное воле
людей. Революция была самым грандиозным в истории человечества
преобразованием общества. А результат ее все равно оказался весьма далеким
от наилучших намерений наилучших людей. Я думал лишь о том, чтобы заявить о
моем отношении к советской реальности самым ярким и громким способом. Для
меня главным было (и остается до сих пор) не реформирование реальности, а
самое глубокое, полное и объективное познание ее и выражение своего
морального отношения к ней. В скорый и непосредственный эффект реформ я
никогда не верил. Никакие реформы не могли привести к состоянию, которое
удовлетворило бы меня. Мне казалось, что я достаточно хорошо понял
реальность, чтобы увидеть в ней надвигающееся новое "средневековье", и мне
стало страшно от такой перспективы.
Рациональный выход из этого состояния был бы противоестественным,
иррациональным в гораздо большей [147] мере, чем преднамеренно
иррациональный поступок. Мировому безумию могло противостоять лишь
индивидуальное безумие, так думал я тогда.
Идеями индивидуального террора я интересовался и ранее. Я восторгался
мужеством Халтурина, Желябова, Перовской, Каракозова и других народовольцев,
а также Александра Ульянова. Каким-то образом мне удалось прочитать речь
последнего на суде, и я полностью согласился с ним. Я перенес лишь эти идеи
на современную мне ситуацию. Не Владимир Ульянов (Ленин), а именно Александр
Ульянов был одним из героев моей юности. Должен сознаться, что я и теперь
симпатизирую этим людям. Следы моего интереса к ним читатель может найти в
моих книгах, в особенности в книге "Желтый дом". Этот интерес не имел
никаких практических целей. Меня просто тянуло к этим людям. Я не раз ловил
себя на том, что был бы с ними, если бы жил в то время. Что касается Ленина,
то я его никогда не отделял от Сталина и никогда не питал к нему возвышенных
чувств. Я считал и до сих пор считаю его великим историческим деятелем,
может быть, самым крупным в XX веке. Но не более того.
Сейчас, конечно, невозможно восстановить, в каких конкретно формах
выражались тогда мои чувства, мысли и планы. То, что я пишу, есть взгляд
человека, уже пережившего душевный кризис, а не взгляд этого человека в
состоянии кризиса. Различие тут такое же, как различие между переживаниями в
состоянии тяжелой болезни или смертельного сражения и переживаниями после
болезни или после сражения. И все-таки я стараюсь быть максимально близким к
переживаниям Зиновьева того периода. Эту реконструкцию мне облегчает то
обстоятельство, что тот кризис не был преодолен совсем. В ослабленной и
заглушенной форме он навечно остался со мною.
Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или
менее отчетливо. Я не мог уснуть и ушел пешком в Лефортовский парк (кажется,
он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень
любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или
шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и об[148]
реченности. Естественно, я обдумывал свое положение как участник и главный
герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а
вопрос, кем быть - богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А
стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал,
лишь одним путем: разрушить божество и религию нашей житейской трясины.
СМУТНЫЕ ЗАМЫСЛЫ
Само собой разумеется, я разговаривал с Борисом и Иной, а потом и с
Андреем о терроризме. Андрей мою склонность не одобрил и категорически
отверг такое для себя. Суть моей позиции сводилась, коротко говоря, к
следующему. С моральной точки зрения можно осуждать любые формы терроризма,
т. е. терроризм вообще. Но с исторической точки зрения ошибочно говорить о
терроризме вообще, сваливая тем самым в одну кучу разнородные явления. У нас
вполне официально почитаются в качестве героев многие лица, готовившие и
совершившие покушения на царей и царских чиновников. Когда большевики
отвергали индивидуальный террор, они отвергали его не из моральных, а из
политических соображений, т. е. как неэффективное средство свержения
самодержавия и захвата власти.
Без героев "Народной воли" в России широкое революционное движение было
бы вообще невозможно. История в некотором роде повторяется. Мы оказались в
самом начале нового цикла социальной борьбы. В наших условиях терроризм
снизу имеет значение не сам по себе, а как символ чего-то иного. Терроризм у
нас выражает протест против тяжелой жизни в стране. Террор снизу с этой
точки зрения подобен стихийным бунтам на заводах из-за снижения зарплаты и
трудностей с продовольствием. Это сигнал во все слои общества о реальном
положении в стране и о нежелании дольше мириться с этим. А главное - в нашем
коммунистическом обществе власть сама регулярно осуществляет террор сверху в
отношении населения. Так почему бы на террор сверху не ответить в порядке
самозащиты террором снизу? [149]
К тому же в наших условиях террор есть прежде всего и в конечном итоге
самопожертвование. Если ты действуешь бескорыстно, если ты имеешь
благородную цель служения людям, если ты при этом жертвуешь своею жизнью, то
ты имеешь полное право судить лицо или учреждение, являющееся
персонификацией зла, право выносить приговор и приводить его в исполнение. В
таком случае место принципов морали занимают принципы долга.
Не думайте, что я приписываю свои сегодняшние мысли мальчишкам и
девчонкам конца тридцатых годов. Во-первых, сегодня у меня таких мыслей уже
нет - я стал для них слишком благоразумен. А во-вторых, загляните в книги
прошлого, и вы там все эти мысли найдете. Мы много читали. Мы не были
первооткрывателями. Мы лишь сделали одно открытие для себя: в
коммунистическом обществе, как и в прошлых обществах, возникают свои причины
для протеста, бунта, борьбы. И не думайте, будто у нас были какие-то
преступные наклонности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82