Хотите узнать, какова судьба восставших против Кейна? Спросите Артуро Коллберга.
– Артуро Коллберга?
Последовала долгая-долгая пауза – слишком длинная для ответа на риторический вопрос.
– Идеальный выбор, – проговорил незримый собеседник. – Так и поступим.
3
Артуро Коллберг вцепился в краешек меламиновой стойки своего терминала. По шрамам на голове, обнаружившихся под отступающей шевелюрой, струился пот. Кожа за прошедшие годы стала бумажной: пожелтевшей от старости, сухой и бугристой. Только губы, все в пятнах от больной печени, сохранили упругую пухлость. Стиснутые зубы почернели от кариеса.
«Это мне снится, – подумал он. – Это только сон».
В почтовом ящике терминала помаргивал яркий кружочек. А в нем поднимал на дыбы крылатого коня рыцарь в сияющих доспехах. Сообщение со Студии.
Это точно сон.
Но на сновидение не похоже. Кабинки работников приемного отдела вокруг выглядели кристально-четко и до омерзения знакомо. Сквозь тонкие стены слышались стоны пациентов в смотровых, в коридоре кто-то бесконечно истерически всхлипывал. По флуоресцентным лампам на потолке ползала пара здоровенных, раскормленных на крови мух.
Убедившись, что надзиратель не поймает его на том, что работник отлынивает, Коллберг рискнул оглянуться. Письмоводители в соседних кабинках привычно горбились над терминалами, торопливо барабаня по клавишам. Здесь, в клинике для рабочих района Миссии, за ввод данных в систему платили сдельно: десятая часть марки за каждую анкету. С маниакальным упорством вглядывались они в экраны, и в зале воняло прокисшим от страха потом.
Годы, проведенные в поденщицком гетто, содрали мясо с костей Коллберга, некогда ловкие пальцы превратились в скрюченные артритом клешни. Он едва узнал руку, двинувшую курсор в сторону почтового ящика, потому что на единственный бесконечный сладостный миг вспомнил ее такой, какой она была когда-то.
Каким был когда-то он сам…
Он вспомнил, как сидел в Корпоративном суде, глядя, как громоздятся улики против него, как проходят чередой актеры и техники, соцполицейские и соперники-администраторы, чтобы каждый мог бросить свою горсть земли на могилу, где он похоронен живьем. Вспомнил, как свидетельствовал против него Ма’элКот, и вспомнил величавое презрение, несгибаемое достоинство, бульдозерную уверенность в собственной правоте, звучавшие в тирадах бывшего императора.
В те бесконечные часы унижения Коллберг ничего не мог поделать – оставалось только сидеть на скамье подсудимых, безнадежно и безответно. Он твердо знал, что будет уничтожен, ибо Студия – сила, которая могла спасти его, встать на его защиту, расплатиться за бескорыстную и преданную службу – обратилась против него. Чтобы спастись самой, она отсекла Коллберга от своего тела. Употребила. Выпотрошила. Отсекла все, что дарило смысл его существованию, и опустила в канавы поденщицких трущоб.
Он нажал курсором иконку, и посреди экрана развернулось диалоговое окошко:
РАБОЧИЙ АРТУРО КОЛЛБЕРГ,
ВАМ ПРИКАЗАНО ОСТАВАТЬСЯ У ЭКРАНА.
ЖДИТЕ СВЯЗИ С СОВЕТОМ ПОПЕЧИТЕЛЕЙ
НЕОГРАНИЧЕННЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
У Коллберга екнуло сердце.
«Они помнят. Через столько лет они вернулись за мной». В центре экрана появился индикатор загрузки, медленно заполняясь слева направо – что-то огромное закачивалось в терминал из сети. «Наконец они вернулись».
Шесть лет, почти семь – на поденщицких харчах. Шесть лет.
Шесть лет стоять в очереди к общественному терминалу, вымаливать работу и получать ее – четыре, от силы пять дней в месяц; шесть лет стоять в очереди к бесплатным кухням и благодарить униженно за полную миску вонючей дряни, которую приходится заглатывать, не жуя, чтобы не подавиться от смрада; шесть лет терпеть, когда тебя толкают, и пихают, и лапают вонючие твари, чьи пасти воняют дешевым пойлом и гнилыми зубами, чья одежда насквозь пропиталась, точно хлев, смесью стоялого пота и неподтертых задниц; шесть лет делить посменно единственную койку в подещицком блошатнике с двумя другими работягами и спать по восемь часов на сырых от чужого скверного пота и нездоровых выделений простынях.
Кривые ногти скрипнули по пластиковой стойке, и губы завязались невидимыми узлами.
Индикатор показывал, что загрузка почти завершена.
«Если это сон, – решил Коллберг, – он закончится, когда полоска дойдет до конца. Тут я и узнаю».
Скоро – очень скоро, мучительно скоро – его разбудит толчок или оплеуха, и он очнется на своем месте за терминалом в клинике для рабочих перед мерцающим мутным экраном. Придется поднять глаза на вонючего работягу, вместе с которым ему приходится гнуть спину, и, как бы извиняясь, пожать плечами, и стыдливо улыбнуться, и наврать про замучившую в последнее время бессонницу. Или хуже того – очнуться и увидеть над собой начальницу отдела, надутую мастеровую тварь с пластмассовыми сиськами и щедро зашпаклеванными ежеутренне морщинами. И подлая сука штрафанет его на часовой оклад, хотя он и задремал-то десять минут назад.
Вот такая жизнь.
Через пять лет душегубительного унижения поденных работ Коллберг нашел наконец место. Настоящее место. Платили здесь в час меньше, чем на поденных, зато постоянно. Проводя шестьдесят часов в неделю за терминалом, вбивая анкеты пациентов в центральный компьютер клиники, он зарабатывал достаточно, чтобы снять спальную ячейку всего в трех кварталах от клиники, взять напрокат сетевой монитор и даже покупать три-четыре раза в неделю настоящую еду. Он выбился – тем жестоко ограниченным образом, который в полной мере может осознать лишь другой поденщик – в люди.
Но теперь – знал он откуда-то – перед ним открывался новый мир: мир мечты, где еще могут осуществиться все его надежды и все детские желания.
Вспомнилось, как он вылез из постели, сбросив на пол простыни, с омерзением натянул несвежую рубашку и брюки. Без душа пришлось обойтись: пресная вода стоила три марки за десять минут, так что мыться приходилось дважды в неделю. Соленая вода была дешевле, но ее качали, не очищая, прямиком из залива, и после нее Коллберг вонял и чесался еще сильней, чем если бы не мылся вовсе. Избавился от щетины на щеках с помощью крема-депилятора и только тогда сообразил, что проспал на полчаса. Пришлось бежать на работу без завтрака, зато он успел прыгнуть на место и заявить о приходе на работу за минуту до начала, так что холодный взгляд мастеровой суки смог встретить слегка самодовольной улыбкой.
– Артур… – сурово начала она.
Коллберг сгорбился над клавиатурой, набрав в грудь воздуха, собираясь машинально поправить ее, но вовремя заметил, как она подняла бровь, как поджала уголок рта – она ждала, она надеялась, что он напомнит, что его имя Артуро, только ради того, чтобы снова назвать его Артуром – еще одно свидетельство того, как легко она может разрушить то немногое, что сохранилось от его достоинства. Но он отказался доставить ей такое удовольствие. Коллберг прикрыл на миг глаза, собираясь с мыслями, и вежливо отозвался:
– Да, ремесленник?
– Артур, – тяжело повторила она, – мне точно известно, что ты знаешь – правила внутреннего распорядка требуют от работников по вводу данных прибыть на место за пятнадцать минут до начала рабочего дня. Не думай, что тебе удастся удрать в уборную или выпить кофе до перерыва в девять тридцать. Нужно приходить раньше и делать личные дела до начала работы.
– Так точно, ремесленник.
– Я за тобой пригляду.
Щеки его горели. Он спиной, даже сквозь стены ячейки, чувствовал, как другие письмоводители тайком посматривают на него, и представлял себе, как они замерли над клавиатурами, не дыша, жадно прислушиваясь к его унижению.
– Так точно, ремесленник.
Коллберг страдал в звенящей тишине.
Наконец мастеровая сука окинула взглядом остальных, и по операционному залу волной начал распространяться глухой стрекот клавиш, и Коллберг сумел вздохнуть. Должно быть, решил он, тут на него и накатила сонливость, потому что до того день был совершенно обычный.
Индикатор заполнился до конца и пропал.
На мгновение экран полыхнул слепящей белизной, будто кристаллики в нем перегорели разом. Вспышка обжигала – жгло лицо, виски, горели уши, болели глаза так, словно свет проник в череп и теперь сводил вместе глазные яблоки.
Коллберг задохнулся. Из боли расцвели видения, разворачиваясь перед мысленным взором так ясно, словно они подгружались из сети прямо в мозг. Он увидел себя – вновь в статусе администратора, как он с триумфом возвращается в объятия Студии, как низшие касты под восторженные крики вносят его в железные ворота.
Вспышка …
Не в прежней касте, а в более высокой: бизнесмен Коллберг на подиуме Всемирного центра в Нью-Йорке принимает руководство Студией из рук Вестфильда Тернера.
Вспышка …
Праздножитель Коллберг отходит от дел, чтобы провести выделенный ему остаток дней на личном острове в Ионическом море в сибаритской роскоши и плотских радостях, невообразимых для низших каст…
И вот тут он понял. Это было не видение. Это было больше чем видение: предложение .
Проверка.
Семь лет он провел в пустыне, и теперь ему предлагали власть над всеми царствами земными. Это был не просто пакет информации, сброшенный из сети в мозг. Это было предложение невообразимой власти: божественного могущества.
«Изыди, сатана!» – процедил он, так стиснув зубы, что кровь засочилась из десен.
Когда индикатор погас, посреди экрана возникло диалоговое окошко. В нем мерцали только две кнопки:
0 СЛУЖБА
0 ЛИЧНОСТЬ
Коллберг стиснул челюсти и выпрямился. Испытывая несказанную гордость собой и своим призванием, с непреклонной убежденностью он перевел курсор на «СЛУЖБА» и нажал ВВОД.
Брякнул зуммер, и окошко пропало. Слепящая вспышка белого огня стерла все с экрана, отбросив на миг черные тени за спину Коллберга и помутив зрение, будто он глянул на солнце.
Дыхание его пресеклось, и подкатила тошнота: что-то огромное и мерзкое протиснулось в рот, в горло. В глазах стояли слезы, лицо горело от обжигающего света. И все же каким-то образом сквозь слепящий блеск и нестерпимую боль он смог прочесть последние строки, начертанные черным по белому огню:
ТЫ ЕСТЬ СЫН МОЙ ЕДИНОКРОВНЫЙ, ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ
ТОБОЮ ДОВОЛЕН Я ВПОЛНЕ
А потом сила вошла в него: она вливалась в глаза, в горло, сквозь нос и уши, проталкивалась в задний проход и вверх по сморщенному члену, она пробивала себе дорогу, завывая от похоти, и наполняла его, раздувая изнутри, как воздушный шарик, который вот-вот взорвется, растворяла и переваривала его кишки, сердце, легкие и кости, все под бесконечно расползающейся пленкой кожи. Глазные яблоки выпучились и могли лопнуть от нарастающего в черепе давления.
Он зажмурился, взвыл от боли, пытаясь физическим усилием удержать на месте глаза, – и, словно этот крик разрушил чары, боль пропала, не оставив по себе ни следа.
Коллберг открыл глаза. Все уставились на него – кто-то высунулся из загородок во весь рост, кто-то робко выглядывал из-за переборок, так что видны были только жирные волосы и любопытные зенки. Мастеровая сука определенно встревожилась.
– Артур, – сурово проговорил она, – надеюсь, этому… этому нарушению дисциплины есть какое-то объяснение. Если ты болен, следовало обратиться к врачу до начала смены. Если нет…
Она многозначительно умолкла.
Экран был пуст. В нем смутно отражалось лицо Коллберга, и видно было, что пережитое не оставило следов на нем: выглядел он так же, как минуту назад. Вот только чувствовал себя легким, готовым воспарить, полным света и воздуха. Теперь он понял: да, это сон.
Все в жизни – сон.
И всегда им будет.
Ему разрешили не просыпаться.
– Мари… – лениво пробормотал он. Мари – так звали мастеровую суку. – Я тебя, пожалуй, трахну.
Она дернула уголком рта – одним, точно ее разбил паралич, – и шарахнулась от него, издавая гортанное хриплое «мм, хмм, хрм…» Потом пробулькала что-то неопределенное про нервный срыв и опять про врача…
Коллберг медлительно облизнул вялые толстые губы. Глядя на нее, он все ясней видел, что он и она – не раздельные личности, что он по природе своей есть лишь более выраженное проявление их общей сути. Она была листом его дерева… нет, не так. Образ прорастал в нем, или он прорастал образом – неважно. Скорей так: она была зданием, а он – городом.
Она – человек. А он – человечество.
Он видел, как она сочетается с ним, а он – с нею, видел судьбы рабочих вокруг: бледные светлячки, сплетавшиеся в его огневой соразмерный образ. Он видел их насквозь, вдоль и поперек, их мелочные стремления и вялые страстишки, их жалкие надежды и ничтожные страхи. Волновой фронт его расширяющегося самосознания распространялся, ускоряясь в геометрической прогрессии, с каждым проглоченным разумом расползаясь все быстрее: через дом, через квартал, во весь город. То тут, то там попадались знакомые судьбы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
– Артуро Коллберга?
Последовала долгая-долгая пауза – слишком длинная для ответа на риторический вопрос.
– Идеальный выбор, – проговорил незримый собеседник. – Так и поступим.
3
Артуро Коллберг вцепился в краешек меламиновой стойки своего терминала. По шрамам на голове, обнаружившихся под отступающей шевелюрой, струился пот. Кожа за прошедшие годы стала бумажной: пожелтевшей от старости, сухой и бугристой. Только губы, все в пятнах от больной печени, сохранили упругую пухлость. Стиснутые зубы почернели от кариеса.
«Это мне снится, – подумал он. – Это только сон».
В почтовом ящике терминала помаргивал яркий кружочек. А в нем поднимал на дыбы крылатого коня рыцарь в сияющих доспехах. Сообщение со Студии.
Это точно сон.
Но на сновидение не похоже. Кабинки работников приемного отдела вокруг выглядели кристально-четко и до омерзения знакомо. Сквозь тонкие стены слышались стоны пациентов в смотровых, в коридоре кто-то бесконечно истерически всхлипывал. По флуоресцентным лампам на потолке ползала пара здоровенных, раскормленных на крови мух.
Убедившись, что надзиратель не поймает его на том, что работник отлынивает, Коллберг рискнул оглянуться. Письмоводители в соседних кабинках привычно горбились над терминалами, торопливо барабаня по клавишам. Здесь, в клинике для рабочих района Миссии, за ввод данных в систему платили сдельно: десятая часть марки за каждую анкету. С маниакальным упорством вглядывались они в экраны, и в зале воняло прокисшим от страха потом.
Годы, проведенные в поденщицком гетто, содрали мясо с костей Коллберга, некогда ловкие пальцы превратились в скрюченные артритом клешни. Он едва узнал руку, двинувшую курсор в сторону почтового ящика, потому что на единственный бесконечный сладостный миг вспомнил ее такой, какой она была когда-то.
Каким был когда-то он сам…
Он вспомнил, как сидел в Корпоративном суде, глядя, как громоздятся улики против него, как проходят чередой актеры и техники, соцполицейские и соперники-администраторы, чтобы каждый мог бросить свою горсть земли на могилу, где он похоронен живьем. Вспомнил, как свидетельствовал против него Ма’элКот, и вспомнил величавое презрение, несгибаемое достоинство, бульдозерную уверенность в собственной правоте, звучавшие в тирадах бывшего императора.
В те бесконечные часы унижения Коллберг ничего не мог поделать – оставалось только сидеть на скамье подсудимых, безнадежно и безответно. Он твердо знал, что будет уничтожен, ибо Студия – сила, которая могла спасти его, встать на его защиту, расплатиться за бескорыстную и преданную службу – обратилась против него. Чтобы спастись самой, она отсекла Коллберга от своего тела. Употребила. Выпотрошила. Отсекла все, что дарило смысл его существованию, и опустила в канавы поденщицких трущоб.
Он нажал курсором иконку, и посреди экрана развернулось диалоговое окошко:
РАБОЧИЙ АРТУРО КОЛЛБЕРГ,
ВАМ ПРИКАЗАНО ОСТАВАТЬСЯ У ЭКРАНА.
ЖДИТЕ СВЯЗИ С СОВЕТОМ ПОПЕЧИТЕЛЕЙ
НЕОГРАНИЧЕННЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
У Коллберга екнуло сердце.
«Они помнят. Через столько лет они вернулись за мной». В центре экрана появился индикатор загрузки, медленно заполняясь слева направо – что-то огромное закачивалось в терминал из сети. «Наконец они вернулись».
Шесть лет, почти семь – на поденщицких харчах. Шесть лет.
Шесть лет стоять в очереди к общественному терминалу, вымаливать работу и получать ее – четыре, от силы пять дней в месяц; шесть лет стоять в очереди к бесплатным кухням и благодарить униженно за полную миску вонючей дряни, которую приходится заглатывать, не жуя, чтобы не подавиться от смрада; шесть лет терпеть, когда тебя толкают, и пихают, и лапают вонючие твари, чьи пасти воняют дешевым пойлом и гнилыми зубами, чья одежда насквозь пропиталась, точно хлев, смесью стоялого пота и неподтертых задниц; шесть лет делить посменно единственную койку в подещицком блошатнике с двумя другими работягами и спать по восемь часов на сырых от чужого скверного пота и нездоровых выделений простынях.
Кривые ногти скрипнули по пластиковой стойке, и губы завязались невидимыми узлами.
Индикатор показывал, что загрузка почти завершена.
«Если это сон, – решил Коллберг, – он закончится, когда полоска дойдет до конца. Тут я и узнаю».
Скоро – очень скоро, мучительно скоро – его разбудит толчок или оплеуха, и он очнется на своем месте за терминалом в клинике для рабочих перед мерцающим мутным экраном. Придется поднять глаза на вонючего работягу, вместе с которым ему приходится гнуть спину, и, как бы извиняясь, пожать плечами, и стыдливо улыбнуться, и наврать про замучившую в последнее время бессонницу. Или хуже того – очнуться и увидеть над собой начальницу отдела, надутую мастеровую тварь с пластмассовыми сиськами и щедро зашпаклеванными ежеутренне морщинами. И подлая сука штрафанет его на часовой оклад, хотя он и задремал-то десять минут назад.
Вот такая жизнь.
Через пять лет душегубительного унижения поденных работ Коллберг нашел наконец место. Настоящее место. Платили здесь в час меньше, чем на поденных, зато постоянно. Проводя шестьдесят часов в неделю за терминалом, вбивая анкеты пациентов в центральный компьютер клиники, он зарабатывал достаточно, чтобы снять спальную ячейку всего в трех кварталах от клиники, взять напрокат сетевой монитор и даже покупать три-четыре раза в неделю настоящую еду. Он выбился – тем жестоко ограниченным образом, который в полной мере может осознать лишь другой поденщик – в люди.
Но теперь – знал он откуда-то – перед ним открывался новый мир: мир мечты, где еще могут осуществиться все его надежды и все детские желания.
Вспомнилось, как он вылез из постели, сбросив на пол простыни, с омерзением натянул несвежую рубашку и брюки. Без душа пришлось обойтись: пресная вода стоила три марки за десять минут, так что мыться приходилось дважды в неделю. Соленая вода была дешевле, но ее качали, не очищая, прямиком из залива, и после нее Коллберг вонял и чесался еще сильней, чем если бы не мылся вовсе. Избавился от щетины на щеках с помощью крема-депилятора и только тогда сообразил, что проспал на полчаса. Пришлось бежать на работу без завтрака, зато он успел прыгнуть на место и заявить о приходе на работу за минуту до начала, так что холодный взгляд мастеровой суки смог встретить слегка самодовольной улыбкой.
– Артур… – сурово начала она.
Коллберг сгорбился над клавиатурой, набрав в грудь воздуха, собираясь машинально поправить ее, но вовремя заметил, как она подняла бровь, как поджала уголок рта – она ждала, она надеялась, что он напомнит, что его имя Артуро, только ради того, чтобы снова назвать его Артуром – еще одно свидетельство того, как легко она может разрушить то немногое, что сохранилось от его достоинства. Но он отказался доставить ей такое удовольствие. Коллберг прикрыл на миг глаза, собираясь с мыслями, и вежливо отозвался:
– Да, ремесленник?
– Артур, – тяжело повторила она, – мне точно известно, что ты знаешь – правила внутреннего распорядка требуют от работников по вводу данных прибыть на место за пятнадцать минут до начала рабочего дня. Не думай, что тебе удастся удрать в уборную или выпить кофе до перерыва в девять тридцать. Нужно приходить раньше и делать личные дела до начала работы.
– Так точно, ремесленник.
– Я за тобой пригляду.
Щеки его горели. Он спиной, даже сквозь стены ячейки, чувствовал, как другие письмоводители тайком посматривают на него, и представлял себе, как они замерли над клавиатурами, не дыша, жадно прислушиваясь к его унижению.
– Так точно, ремесленник.
Коллберг страдал в звенящей тишине.
Наконец мастеровая сука окинула взглядом остальных, и по операционному залу волной начал распространяться глухой стрекот клавиш, и Коллберг сумел вздохнуть. Должно быть, решил он, тут на него и накатила сонливость, потому что до того день был совершенно обычный.
Индикатор заполнился до конца и пропал.
На мгновение экран полыхнул слепящей белизной, будто кристаллики в нем перегорели разом. Вспышка обжигала – жгло лицо, виски, горели уши, болели глаза так, словно свет проник в череп и теперь сводил вместе глазные яблоки.
Коллберг задохнулся. Из боли расцвели видения, разворачиваясь перед мысленным взором так ясно, словно они подгружались из сети прямо в мозг. Он увидел себя – вновь в статусе администратора, как он с триумфом возвращается в объятия Студии, как низшие касты под восторженные крики вносят его в железные ворота.
Вспышка …
Не в прежней касте, а в более высокой: бизнесмен Коллберг на подиуме Всемирного центра в Нью-Йорке принимает руководство Студией из рук Вестфильда Тернера.
Вспышка …
Праздножитель Коллберг отходит от дел, чтобы провести выделенный ему остаток дней на личном острове в Ионическом море в сибаритской роскоши и плотских радостях, невообразимых для низших каст…
И вот тут он понял. Это было не видение. Это было больше чем видение: предложение .
Проверка.
Семь лет он провел в пустыне, и теперь ему предлагали власть над всеми царствами земными. Это был не просто пакет информации, сброшенный из сети в мозг. Это было предложение невообразимой власти: божественного могущества.
«Изыди, сатана!» – процедил он, так стиснув зубы, что кровь засочилась из десен.
Когда индикатор погас, посреди экрана возникло диалоговое окошко. В нем мерцали только две кнопки:
0 СЛУЖБА
0 ЛИЧНОСТЬ
Коллберг стиснул челюсти и выпрямился. Испытывая несказанную гордость собой и своим призванием, с непреклонной убежденностью он перевел курсор на «СЛУЖБА» и нажал ВВОД.
Брякнул зуммер, и окошко пропало. Слепящая вспышка белого огня стерла все с экрана, отбросив на миг черные тени за спину Коллберга и помутив зрение, будто он глянул на солнце.
Дыхание его пресеклось, и подкатила тошнота: что-то огромное и мерзкое протиснулось в рот, в горло. В глазах стояли слезы, лицо горело от обжигающего света. И все же каким-то образом сквозь слепящий блеск и нестерпимую боль он смог прочесть последние строки, начертанные черным по белому огню:
ТЫ ЕСТЬ СЫН МОЙ ЕДИНОКРОВНЫЙ, ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ
ТОБОЮ ДОВОЛЕН Я ВПОЛНЕ
А потом сила вошла в него: она вливалась в глаза, в горло, сквозь нос и уши, проталкивалась в задний проход и вверх по сморщенному члену, она пробивала себе дорогу, завывая от похоти, и наполняла его, раздувая изнутри, как воздушный шарик, который вот-вот взорвется, растворяла и переваривала его кишки, сердце, легкие и кости, все под бесконечно расползающейся пленкой кожи. Глазные яблоки выпучились и могли лопнуть от нарастающего в черепе давления.
Он зажмурился, взвыл от боли, пытаясь физическим усилием удержать на месте глаза, – и, словно этот крик разрушил чары, боль пропала, не оставив по себе ни следа.
Коллберг открыл глаза. Все уставились на него – кто-то высунулся из загородок во весь рост, кто-то робко выглядывал из-за переборок, так что видны были только жирные волосы и любопытные зенки. Мастеровая сука определенно встревожилась.
– Артур, – сурово проговорил она, – надеюсь, этому… этому нарушению дисциплины есть какое-то объяснение. Если ты болен, следовало обратиться к врачу до начала смены. Если нет…
Она многозначительно умолкла.
Экран был пуст. В нем смутно отражалось лицо Коллберга, и видно было, что пережитое не оставило следов на нем: выглядел он так же, как минуту назад. Вот только чувствовал себя легким, готовым воспарить, полным света и воздуха. Теперь он понял: да, это сон.
Все в жизни – сон.
И всегда им будет.
Ему разрешили не просыпаться.
– Мари… – лениво пробормотал он. Мари – так звали мастеровую суку. – Я тебя, пожалуй, трахну.
Она дернула уголком рта – одним, точно ее разбил паралич, – и шарахнулась от него, издавая гортанное хриплое «мм, хмм, хрм…» Потом пробулькала что-то неопределенное про нервный срыв и опять про врача…
Коллберг медлительно облизнул вялые толстые губы. Глядя на нее, он все ясней видел, что он и она – не раздельные личности, что он по природе своей есть лишь более выраженное проявление их общей сути. Она была листом его дерева… нет, не так. Образ прорастал в нем, или он прорастал образом – неважно. Скорей так: она была зданием, а он – городом.
Она – человек. А он – человечество.
Он видел, как она сочетается с ним, а он – с нею, видел судьбы рабочих вокруг: бледные светлячки, сплетавшиеся в его огневой соразмерный образ. Он видел их насквозь, вдоль и поперек, их мелочные стремления и вялые страстишки, их жалкие надежды и ничтожные страхи. Волновой фронт его расширяющегося самосознания распространялся, ускоряясь в геометрической прогрессии, с каждым проглоченным разумом расползаясь все быстрее: через дом, через квартал, во весь город. То тут, то там попадались знакомые судьбы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121