два каната, переброшенных один над другим через провал. Он не остановился над водой – он продолжал переступать по канату, цепляясь за колкую пеньку, – но мысли о жене не покидали его, пока внизу бурлили волны. Он вспоминал, если верить его актерскому монологу, то, что показала она ему в нескончаемый миг, когда он слился с рекой: что река вмещает в себя все в границах своего бассейна и все вокруг нее есть река.
Он думал о множестве мужчин, женщин, детей на Земле, для которых река – это природная уборная, годная лишь на то, чтобы поглощать испражнения. Он испытывал к ним жалость – отстраненную, абстрактную, безличную, но не слишком сильную. Если они хотят жить в другом мире, пусть меняют свой.
Это была уже не его проблема.
«Именно так. Но встает вопрос: что за проблемы достались тебе?»
Миновав мост, Кейн долго бродил по северному берегу от Лабиринта до руин Города Чужаков и обратно. Улицы были полны народа. Горожане расчищали завалы, отделяя то, что еще можно сохранить и использовать, от того, что годилось лишь на свалку. Трупы по большей части были уже несколько дней как вывезены и сожжены, и на лицах горожан читалось мрачное упрямое веселье, братство обездоленных, выдававшее общее стремление заново отстроить свой дом.
Большей частью новая Анхана будет строиться из леса, выросшего противоестественной краткой весной: молодые, полные сока стволы обгорели лишь снаружи, где нафта просочилась сквозь кору. Сердцевина же осталась крепкой. Из пепла и щебня восстанет костяк столицы.
Куда бы ни шел Кейн, его приветствовали кивками. Странное это было чувство: все узнавали его – и никто не страшился. Его встречали с уважением, близким к священному трепету. Большая часть жителей Анханы принадлежала к числу Возлюбленных Детей Ма’элКота, и каждый из них очнулся в новом мире, загадочным образом зная, что сделал Кейн для них и для всего мира.
Но, думаю, еще удивительней ему было брести, и брести, и продолжать свой путь, не имея определенной цели, дружески кивать в ответ на приветствия, слушать, как шумит ветер и как болтают прохожие, чуять гарь на ветру и ощущать, как хрустит под ногами щебень…
И не находить себе дела.
Не могу быть уверен – Зерцало не хранит в себе никаких комментариев, – но, полагаю, безделье утешало его. Последние несколько дней были для него единственным отдыхом от сражений нескончаемой войны. Всю жизнь Кейна он должен был кого-то убивать, или кто-то хотел убить его; всегда находилось сокровище, которое следовало найти, или затея, которую полагалось осуществить, – непрестанное давление, требовавшее занять публику.
А теперь он сам был публикой и находил необыкновенно занятным извилистый путь облака в осеннем небе.
Всякий раз, когда в блужданьях своих Кейн приближался к Лабиринту, он ловил себя на том, что пялится на громаду Медного стадиона. Единственное каменное строение во всем Лабиринте громоздилось над выгоревшими руинами. В прежние годы Кейн был почетным бароном среди подданных Канта – банды, облюбовавшей брошенную арену под свое логово. В те годы кантийцы были его семьей. Свою семью на Земле – отца – он оставил ради Монастырей; бросил Монастыри ради подданных Канта и отшвырнул их, чтобы создать семью с Пэллес Рил…
И снова Зерцало молчит. Возможно, я уже не столько пересказываю повесть Кейна, сколько начинаю свою.
Порой мне трудно бывает их разделить.
С уверенностью могу сказать: Кейн часто и подолгу смотрел на Медный стадион, дважды без особого энтузиазма пытался оторвать доски, которыми были забиты ворота, словно собираясь зайти, и дважды отступался. Монолог его доносит до меня следующие слова: «Я ломлюсь не на ту арену».
С этими словами он вновь двинулся на запад, но уже целеустремленно, вдоль набережной к Рыцарскому мосту. Добравшись до Старого города, он миновал кратер на месте Зала суда, едва бросив на него взгляд.
Полагаю, Кейн и правосудие всегда имели мало общего.
Что до меня, то всякий раз, как запись доходит до этого момента, у меня стынет сердце. Этот кратер, эта покрытая коростой шлака язва на теле города – дело моих рук.
Я умер, творя ее.
Нелегко на нее смотреть.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я уже несколько недель размышляю над тем, каково быть мертвым. Думать об этом тоже нелегко.
Кейн пробыл на том свете семь лет.
Запись хранит лишь мешанину эмоций, изменчивых и переплетенных настолько, что определенной остается лишь их всепоглощающая мощь; но я не стану даже гадать, о чем думал Кейн, когда, перейдя Царский мост, впервые увидал собственными глазами Успенский собор.
6
Сотни – нет, тысячи раз он видел его глазами актеров Студии, но во плоти он обретал особенную массивность, которую не передать никаким симуляторам. Собор громоздится над ним, нависая утесом, заслоняя полнеба: титанический свод снежно-белого мрамора, самое высокое здание в Анхане, превосходящее даже единственный уцелевший шпиль дворца Колхари. Ни прямых линий, ни острых углов; фасад загибается, обманывая взгляд иллюзией перспективы, и оттого кажется грандиозней, чем есть на самом деле, – зрелище его превосходит величием даже реальность. Стены собора неистово чисты: ни украшений, ни деталей, способных придать ему масштаб.
Ни пожары, ни битвы не коснулись его. Ни травинки не растет вокруг него, и лозы не вьются по девственно белым стенам. Полы его – из камня, двери – из железа, потолки – из меди. Успенский собор даже не устрашает: зайти в него – значит оказаться раздавленным пятою собственного ничтожества.
Кейн едва обратил на него внимание.
Подходя к собору, он рассеянно немузыкально насвистывал, с трудом пробуждая призраки мелодий. Фасад собора чистили подвешенные на канатах послушники: хотя черное масло не осквернило храм, дым пожаров оставил следы копоти на сияющем камне.
– Полагаю, тебе придется закрыть лавочку, – пробормотал он.
– С чего бы это? – ответил голос в черепе. – Ма’элКот еще существует – он по-прежнему покровитель Империи и по сию пору слышит молитвы своих детей. Хотя он – лишь составная часть меня, имя Ма’элКот доныне пристало ему.
Таких божеств немало: я суть пантеон. Или ты не понял этого? Пэллес Рил отныне тоже часть меня наравне с Ма’элКотом; она будет покровительницей дикой природы, столь возлюбленной ею, и заступницей слабых и угнетенных, подобно тому, как скрывает беженцев буйная чаща…
– Господи, ты заткнешься? Если бы я знал, что мне придется выслушивать твой сраный бубнеж до конца дней, я бы, ей-богу, позволил тебе меня грохнуть.
Он подошел к воротам, и жрец в белой рясе под ало-золотой мантией распахнул их перед гостем.
– Именем возвышенного Ма’элКота сие смиренное дитя его приветствует владыку Кейна.
Скривившись, Кейн едва кивнул в ответ на глубокий поклон жреца и прошел мимо, провожаемый печальным:
– Не желает ли владыка Кейн спутника? Провожатого, быть может? Дано ли сему смиренному дитяти направить его?
– Сам найду, – отрезал Кейн и двинулся дальше.
Добраться до святая святых ему не составило труда. Семь лет не столь долгий срок, чтобы сгладилась из памяти наимельчайшая деталь. Он знал святыню как свои пять пальцев: он там умер.
Успенский собор был построен поверх стадиона Победы.
Длинным, темным коридором он вышел на слепящее солнце: арена до сих пор была открыта небесам и почти не изменилась с того, первого дня Успения. По низким ступеням он спускается к парапету над ареной, и всякий раз, когда я просматриваю запись, мне кажется, что он вот-вот сиганет через перила, чтобы приземлиться на песок.
Но он остается на месте.
Кейн тяжело вздыхает, и лицо его каменеет понемногу. Оглянувшись, он проходит вдоль рядов сидений, покуда не устраивается в одной из герцогских лож – той, что принадлежала покойному Тоа-Сителлу. Садится, облокотившись на колени, и глядит на арену.
Очень долго.
И снова запись не содержит актерского монолога, не дает намека о том, какие мысли блуждали в голове Кейна. Только сердце переходило временами на адреналиновый галоп, да обжигала глаза непролитая слеза.
– Проблема со счастливыми концовками, – бормочет он наконец, – в том, что ничто по-настоящему не кончается.
– Аминь .
Снова долгая-долгая пауза, покуда Кейн смотрит в небо, будто пытается разглядеть в нем образы сошедшихся в бою богини и бога; потом устремляет взгляд на арену – почти в самый ее центр. К алтарю.
– А Ламорак? – произносит он затем. – Этот сучий потрох теперь тоже бог?
– Разумеется .
– Иисусе!
– Нет. Скорей Иуда. Ламорак станет покровителем предателей, ревнивцев, всех, кто таит в сердцах грех и замышляет тайное злодейство. Отравителей.
Наемных убийц .
– Класс, – бурчит Кейн, горько скривившись. – Это типа для меня особый подарок?
Нет ответа.
– А как насчет Берна?
– Увы, нет. Берна я не храню в душе своей. Какая жалость, из него вышел бы отменный бог войны, не находишь? Во многих отношениях он так подобен Аресу…
Тут уже Кейн не находится с ответом.
– А что с Ханнто-Косой? – бормочет он задумчиво. – Он… ты… начинал карьеру некромантом, ведь так? Бог смерти?
– Красоты .
Кейн фыркает.
– Забавно, да? Человечек столь уродливый, что мне нестерпимо было им оставаться – однако красота была единственной его страстью. Даже сейчас ничто другое не трогает его .
Кейн качает головой.
– Хреновая какая-то работенка. Ты же начинался с него, верно?
– Вот поэтому он главный в моем пантеоне, Кейн .
– Главный? Бог красоты?
– С твоего разрешения, я отвечу словами Китса:
«Истина прекрасна,
Как верна красота; вот все, что знаешь ты,
И все, что должен знать».
Кейн откидывается на спинку сиденья, глядя в небо и размышляя; думаю, задремывает ненадолго, потому что глаза его закрываются на какое-то время, и после этого тень стены всползает по восточным трибунам.
Когда он заговаривает снова, голос его звучит почти – только почти – спокойно.
– Что это за хрень с «владыкой Кейном»? – лениво интересуется он.
Сухой голос отвечает без запинки, словно и не было долгой паузы:
– Всего лишь ничтожный символ моей признательности. Дети мои станут обращаться к тебе подобным образом до скончания твоих дней, в знак великой чести .
– Сворачивай балаган. Я не хочу быть ничьим владыкой. Я Кейн. Этого довольно.
Пауза. Затем:
– Возможно. Но как же мне выразить, насколько я тебя ценю, и показать, что ты сделал для меня? Какой награды будет довольно?
– Можешь оставить меня, на фиг, в покое.
– Ох, Кейн, разве это удавалось хоть одному из нас?
Кейн молчит.
– Предложить тебе работу?
– Какую работу?
– Не хочешь стать императором?
– Господи Иисусе, нет! – вскрикивает Кейн и разражается хохотом. – Это у тебя называется наградой?
– Но Империи нужен правитель, и многие посчитали бы почти неограниченную власть…
– Мне довольно собственной, – отвечает Кейн. – Не забыл?
Запнувшись:
– О да .
– Навесить на меня невыполнимую работу? Очень весело. Блин. И, знаешь, всякий раз, как я к тебе нанимаюсь, это плохо кончается для нас обоих.
– И снова: о да! А как насчет вечной юности?
Кейн моргает, изумленный.
– А тебе это под силу?
– Вполне. В тот миг, когда вы с Пэллес Рил связали меня с рекой, я познал тебя в совершенстве. Я знаю тебя до последней молекулы, Кейн, до атома. Я могу сотворить для тебя новое тело, как Пэллес Рил начала формировать тело под себя. Я могу вернуть тебе твои двадцать пять – вечные двадцать пять лет. Подумай: не болят бедра и плечи, мышцы гибки и послушны… Я могу сделать больше: могу одарить тебя сверхчеловеческой силой и быстротой, заставить раны заживляться…
– Хватит, я уже понял. Спасибо – не надо.
– Я предлагаю тебе не голема, Кейн: ты останешься собой. Нервная система нового тела примет твое сознание столь же охотно, как та, в которой оно циркулирует ныне, – возможно, даже лучше .
– В этом и дело. Ты сам сказал: лучше .
– Почему ты готов отвергнуть телесное совершенство?
– Потому, – скрипит он сквозь зубы, – что не могу тебе доверять.
– Кейн, я даю слово…
– Ага. Мы оба знаем, чего оно стоит, – отвечает он. – И мы оба знаем, что покуда ты лепишь мне новое тело – а ты уже начал в нем ковыряться, – у тебя непременно зазудит в заднице мозги мне подправить. Затереть пару дурных привычек, которые никому не нравятся, – ругаюсь вот много, почесываюсь на людях, неважно, – начнется вот с такой мелкой хрени, а дальше пойдут остальные дурные привычки. Вроде привычки время от времени надирать тебе задницу.
В молчании проходят минуты.
– По крайней мере, позволь мне исцелить твои ноги .
– Они теперь неплохо работают.
– Действие шунта нестабильно, Кейн. Ты можешь пожалеть, что отказался от этого предложения .
– Я уже много о чем успел пожалеть, – отвечает он, глубоко вздохнув.
Вот тут я льщу себе: мне верится, что он вправду считает себя суммой своих шрамов.
7
– Как же выразить мне тогда свою благодарность? Как продемонстрировать миру, как ценю я тебя, мой друг?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Он думал о множестве мужчин, женщин, детей на Земле, для которых река – это природная уборная, годная лишь на то, чтобы поглощать испражнения. Он испытывал к ним жалость – отстраненную, абстрактную, безличную, но не слишком сильную. Если они хотят жить в другом мире, пусть меняют свой.
Это была уже не его проблема.
«Именно так. Но встает вопрос: что за проблемы достались тебе?»
Миновав мост, Кейн долго бродил по северному берегу от Лабиринта до руин Города Чужаков и обратно. Улицы были полны народа. Горожане расчищали завалы, отделяя то, что еще можно сохранить и использовать, от того, что годилось лишь на свалку. Трупы по большей части были уже несколько дней как вывезены и сожжены, и на лицах горожан читалось мрачное упрямое веселье, братство обездоленных, выдававшее общее стремление заново отстроить свой дом.
Большей частью новая Анхана будет строиться из леса, выросшего противоестественной краткой весной: молодые, полные сока стволы обгорели лишь снаружи, где нафта просочилась сквозь кору. Сердцевина же осталась крепкой. Из пепла и щебня восстанет костяк столицы.
Куда бы ни шел Кейн, его приветствовали кивками. Странное это было чувство: все узнавали его – и никто не страшился. Его встречали с уважением, близким к священному трепету. Большая часть жителей Анханы принадлежала к числу Возлюбленных Детей Ма’элКота, и каждый из них очнулся в новом мире, загадочным образом зная, что сделал Кейн для них и для всего мира.
Но, думаю, еще удивительней ему было брести, и брести, и продолжать свой путь, не имея определенной цели, дружески кивать в ответ на приветствия, слушать, как шумит ветер и как болтают прохожие, чуять гарь на ветру и ощущать, как хрустит под ногами щебень…
И не находить себе дела.
Не могу быть уверен – Зерцало не хранит в себе никаких комментариев, – но, полагаю, безделье утешало его. Последние несколько дней были для него единственным отдыхом от сражений нескончаемой войны. Всю жизнь Кейна он должен был кого-то убивать, или кто-то хотел убить его; всегда находилось сокровище, которое следовало найти, или затея, которую полагалось осуществить, – непрестанное давление, требовавшее занять публику.
А теперь он сам был публикой и находил необыкновенно занятным извилистый путь облака в осеннем небе.
Всякий раз, когда в блужданьях своих Кейн приближался к Лабиринту, он ловил себя на том, что пялится на громаду Медного стадиона. Единственное каменное строение во всем Лабиринте громоздилось над выгоревшими руинами. В прежние годы Кейн был почетным бароном среди подданных Канта – банды, облюбовавшей брошенную арену под свое логово. В те годы кантийцы были его семьей. Свою семью на Земле – отца – он оставил ради Монастырей; бросил Монастыри ради подданных Канта и отшвырнул их, чтобы создать семью с Пэллес Рил…
И снова Зерцало молчит. Возможно, я уже не столько пересказываю повесть Кейна, сколько начинаю свою.
Порой мне трудно бывает их разделить.
С уверенностью могу сказать: Кейн часто и подолгу смотрел на Медный стадион, дважды без особого энтузиазма пытался оторвать доски, которыми были забиты ворота, словно собираясь зайти, и дважды отступался. Монолог его доносит до меня следующие слова: «Я ломлюсь не на ту арену».
С этими словами он вновь двинулся на запад, но уже целеустремленно, вдоль набережной к Рыцарскому мосту. Добравшись до Старого города, он миновал кратер на месте Зала суда, едва бросив на него взгляд.
Полагаю, Кейн и правосудие всегда имели мало общего.
Что до меня, то всякий раз, как запись доходит до этого момента, у меня стынет сердце. Этот кратер, эта покрытая коростой шлака язва на теле города – дело моих рук.
Я умер, творя ее.
Нелегко на нее смотреть.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я уже несколько недель размышляю над тем, каково быть мертвым. Думать об этом тоже нелегко.
Кейн пробыл на том свете семь лет.
Запись хранит лишь мешанину эмоций, изменчивых и переплетенных настолько, что определенной остается лишь их всепоглощающая мощь; но я не стану даже гадать, о чем думал Кейн, когда, перейдя Царский мост, впервые увидал собственными глазами Успенский собор.
6
Сотни – нет, тысячи раз он видел его глазами актеров Студии, но во плоти он обретал особенную массивность, которую не передать никаким симуляторам. Собор громоздится над ним, нависая утесом, заслоняя полнеба: титанический свод снежно-белого мрамора, самое высокое здание в Анхане, превосходящее даже единственный уцелевший шпиль дворца Колхари. Ни прямых линий, ни острых углов; фасад загибается, обманывая взгляд иллюзией перспективы, и оттого кажется грандиозней, чем есть на самом деле, – зрелище его превосходит величием даже реальность. Стены собора неистово чисты: ни украшений, ни деталей, способных придать ему масштаб.
Ни пожары, ни битвы не коснулись его. Ни травинки не растет вокруг него, и лозы не вьются по девственно белым стенам. Полы его – из камня, двери – из железа, потолки – из меди. Успенский собор даже не устрашает: зайти в него – значит оказаться раздавленным пятою собственного ничтожества.
Кейн едва обратил на него внимание.
Подходя к собору, он рассеянно немузыкально насвистывал, с трудом пробуждая призраки мелодий. Фасад собора чистили подвешенные на канатах послушники: хотя черное масло не осквернило храм, дым пожаров оставил следы копоти на сияющем камне.
– Полагаю, тебе придется закрыть лавочку, – пробормотал он.
– С чего бы это? – ответил голос в черепе. – Ма’элКот еще существует – он по-прежнему покровитель Империи и по сию пору слышит молитвы своих детей. Хотя он – лишь составная часть меня, имя Ма’элКот доныне пристало ему.
Таких божеств немало: я суть пантеон. Или ты не понял этого? Пэллес Рил отныне тоже часть меня наравне с Ма’элКотом; она будет покровительницей дикой природы, столь возлюбленной ею, и заступницей слабых и угнетенных, подобно тому, как скрывает беженцев буйная чаща…
– Господи, ты заткнешься? Если бы я знал, что мне придется выслушивать твой сраный бубнеж до конца дней, я бы, ей-богу, позволил тебе меня грохнуть.
Он подошел к воротам, и жрец в белой рясе под ало-золотой мантией распахнул их перед гостем.
– Именем возвышенного Ма’элКота сие смиренное дитя его приветствует владыку Кейна.
Скривившись, Кейн едва кивнул в ответ на глубокий поклон жреца и прошел мимо, провожаемый печальным:
– Не желает ли владыка Кейн спутника? Провожатого, быть может? Дано ли сему смиренному дитяти направить его?
– Сам найду, – отрезал Кейн и двинулся дальше.
Добраться до святая святых ему не составило труда. Семь лет не столь долгий срок, чтобы сгладилась из памяти наимельчайшая деталь. Он знал святыню как свои пять пальцев: он там умер.
Успенский собор был построен поверх стадиона Победы.
Длинным, темным коридором он вышел на слепящее солнце: арена до сих пор была открыта небесам и почти не изменилась с того, первого дня Успения. По низким ступеням он спускается к парапету над ареной, и всякий раз, когда я просматриваю запись, мне кажется, что он вот-вот сиганет через перила, чтобы приземлиться на песок.
Но он остается на месте.
Кейн тяжело вздыхает, и лицо его каменеет понемногу. Оглянувшись, он проходит вдоль рядов сидений, покуда не устраивается в одной из герцогских лож – той, что принадлежала покойному Тоа-Сителлу. Садится, облокотившись на колени, и глядит на арену.
Очень долго.
И снова запись не содержит актерского монолога, не дает намека о том, какие мысли блуждали в голове Кейна. Только сердце переходило временами на адреналиновый галоп, да обжигала глаза непролитая слеза.
– Проблема со счастливыми концовками, – бормочет он наконец, – в том, что ничто по-настоящему не кончается.
– Аминь .
Снова долгая-долгая пауза, покуда Кейн смотрит в небо, будто пытается разглядеть в нем образы сошедшихся в бою богини и бога; потом устремляет взгляд на арену – почти в самый ее центр. К алтарю.
– А Ламорак? – произносит он затем. – Этот сучий потрох теперь тоже бог?
– Разумеется .
– Иисусе!
– Нет. Скорей Иуда. Ламорак станет покровителем предателей, ревнивцев, всех, кто таит в сердцах грех и замышляет тайное злодейство. Отравителей.
Наемных убийц .
– Класс, – бурчит Кейн, горько скривившись. – Это типа для меня особый подарок?
Нет ответа.
– А как насчет Берна?
– Увы, нет. Берна я не храню в душе своей. Какая жалость, из него вышел бы отменный бог войны, не находишь? Во многих отношениях он так подобен Аресу…
Тут уже Кейн не находится с ответом.
– А что с Ханнто-Косой? – бормочет он задумчиво. – Он… ты… начинал карьеру некромантом, ведь так? Бог смерти?
– Красоты .
Кейн фыркает.
– Забавно, да? Человечек столь уродливый, что мне нестерпимо было им оставаться – однако красота была единственной его страстью. Даже сейчас ничто другое не трогает его .
Кейн качает головой.
– Хреновая какая-то работенка. Ты же начинался с него, верно?
– Вот поэтому он главный в моем пантеоне, Кейн .
– Главный? Бог красоты?
– С твоего разрешения, я отвечу словами Китса:
«Истина прекрасна,
Как верна красота; вот все, что знаешь ты,
И все, что должен знать».
Кейн откидывается на спинку сиденья, глядя в небо и размышляя; думаю, задремывает ненадолго, потому что глаза его закрываются на какое-то время, и после этого тень стены всползает по восточным трибунам.
Когда он заговаривает снова, голос его звучит почти – только почти – спокойно.
– Что это за хрень с «владыкой Кейном»? – лениво интересуется он.
Сухой голос отвечает без запинки, словно и не было долгой паузы:
– Всего лишь ничтожный символ моей признательности. Дети мои станут обращаться к тебе подобным образом до скончания твоих дней, в знак великой чести .
– Сворачивай балаган. Я не хочу быть ничьим владыкой. Я Кейн. Этого довольно.
Пауза. Затем:
– Возможно. Но как же мне выразить, насколько я тебя ценю, и показать, что ты сделал для меня? Какой награды будет довольно?
– Можешь оставить меня, на фиг, в покое.
– Ох, Кейн, разве это удавалось хоть одному из нас?
Кейн молчит.
– Предложить тебе работу?
– Какую работу?
– Не хочешь стать императором?
– Господи Иисусе, нет! – вскрикивает Кейн и разражается хохотом. – Это у тебя называется наградой?
– Но Империи нужен правитель, и многие посчитали бы почти неограниченную власть…
– Мне довольно собственной, – отвечает Кейн. – Не забыл?
Запнувшись:
– О да .
– Навесить на меня невыполнимую работу? Очень весело. Блин. И, знаешь, всякий раз, как я к тебе нанимаюсь, это плохо кончается для нас обоих.
– И снова: о да! А как насчет вечной юности?
Кейн моргает, изумленный.
– А тебе это под силу?
– Вполне. В тот миг, когда вы с Пэллес Рил связали меня с рекой, я познал тебя в совершенстве. Я знаю тебя до последней молекулы, Кейн, до атома. Я могу сотворить для тебя новое тело, как Пэллес Рил начала формировать тело под себя. Я могу вернуть тебе твои двадцать пять – вечные двадцать пять лет. Подумай: не болят бедра и плечи, мышцы гибки и послушны… Я могу сделать больше: могу одарить тебя сверхчеловеческой силой и быстротой, заставить раны заживляться…
– Хватит, я уже понял. Спасибо – не надо.
– Я предлагаю тебе не голема, Кейн: ты останешься собой. Нервная система нового тела примет твое сознание столь же охотно, как та, в которой оно циркулирует ныне, – возможно, даже лучше .
– В этом и дело. Ты сам сказал: лучше .
– Почему ты готов отвергнуть телесное совершенство?
– Потому, – скрипит он сквозь зубы, – что не могу тебе доверять.
– Кейн, я даю слово…
– Ага. Мы оба знаем, чего оно стоит, – отвечает он. – И мы оба знаем, что покуда ты лепишь мне новое тело – а ты уже начал в нем ковыряться, – у тебя непременно зазудит в заднице мозги мне подправить. Затереть пару дурных привычек, которые никому не нравятся, – ругаюсь вот много, почесываюсь на людях, неважно, – начнется вот с такой мелкой хрени, а дальше пойдут остальные дурные привычки. Вроде привычки время от времени надирать тебе задницу.
В молчании проходят минуты.
– По крайней мере, позволь мне исцелить твои ноги .
– Они теперь неплохо работают.
– Действие шунта нестабильно, Кейн. Ты можешь пожалеть, что отказался от этого предложения .
– Я уже много о чем успел пожалеть, – отвечает он, глубоко вздохнув.
Вот тут я льщу себе: мне верится, что он вправду считает себя суммой своих шрамов.
7
– Как же выразить мне тогда свою благодарность? Как продемонстрировать миру, как ценю я тебя, мой друг?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121