Компания новобранцев в чистеньких, еще не вылинявших летних формах, обнявшись, горланила: «Мы парашютисты капитана Кнопа, мы сигаем ночью прямо в цель. Пусть другие дохнут по окопам, наше дело – девки и постель» . Сквозь гул голосов слабо прорывался со двора рев толпы, отмечающей очередной нокдаун. Все это было родное и привычное. Это его жизнь, и он здесь свой.
– Как я погляжу, в других полках нашим боксом что-то не очень интересуются. – Пруит ехидно улыбнулся.
– А на кой им черт? – спокойно отозвался Вождь. – Мы можем хоть задницей землю есть, в этом году нам чемпионат не выиграть. И все это знают.
Пруит посмотрел на него, такого огромного и невозмутимого, и улыбнулся, чувствуя, что любит Вождя за это непоколебимое спокойствие, которое тот умудряется сохранить в сумасшедшей свистопляске, перевернувшей за последний месяц весь мир вверх дном.
– Вождь, старичок, – счастливым голосом сказал он. – Эх, Вождь, старичок… Эти мне спортсмены!.. Эти подлюги спортсмены!
– Ты поосторожнее. – Вождь усмехнулся. – Я, между прочим, тоже имею к ним отношение.
Пруит залился счастливым смехом.
– Пей еще, – сказал Вождь.
– Нет, сэр, теперь угощаю я.
– Да у меня вон сколько. Бери. Ты заработал.
– Нет, – упрямо возразил он. – Моя очередь. Деньги у меня есть. Я теперь всегда при деньгах.
– Я уже заметил. – Вождь усмехнулся. – Твоя киска, видно, на руках тебя носит.
– Да не жалуюсь. – Губы у Пруита разъехались в широкую ухмылку. – Грех жаловаться. Одна беда… – Он вдруг с удивлением прислушался к своему голосу. – Дуреха замуж за меня хочет.
– Бывает, – философски заметил Вождь. – Денег у нее навалом, так что не будь дураком, женись. И пусть обеспечивает тебе красивую жизнь. Будешь жить, как захочешь.
Пруит рассмеялся:
– Это не для меня. Вождь. Ты же знаешь, такие, как я, не женятся.
Он встал и бодро зашагал к стойке. Ах ты, трепло, весело обругал он себя, вечно что-то выдумываешь! А эта выдумка ничего, ей-богу. Это как посмотреть. Да чего там, черт побери! Имеет же человек право помечтать.
– Эй, Джимми! – свирепо крикнул он.
– Привет, малыш! – проорал Джимми с другого конца стойки. На широком потном лице канака сияла улыбка, руки безостановочно сновали, проворно вытаскивая из холодильника на стойку банки и бутылки. По другую сторону громадного холодильника стоял охранник – порядок в баре поддерживали полковые боксеры, которых по указанию гарнизонного начальства хозяин бара нанимал то из одной роты, то из другой. Одетый по всей форме и с дубинкой, временный представитель военной власти без стеснения дул пиво, извлекая из глубин холодильника банку за банкой, а беспомощный хозяин-японец смотрел на все это с болезненной гримасой отчаяния, застывшей на гладком плоском лице.
– Джимми, мне четыре, – крикнул Пруит через рябь голов.
– Понял, – откликнулся Джимми, и улыбка ослепительной вспышкой осветила темное лицо. – Четыре пивка на четыре глотка. – Он поставил банку на стойку. – У вас сегодня ротные товарищеские. Не выступаешь?
– Куда мне, Джим. – Пруит радостно улыбнулся. – Боюсь, заедут в ухо, оно и распухнет.
– Ты даешь! – Джимми засмеялся и вытер лицо рукой, похожей на копченый окорок. – Меня можешь не разыгрывать. Я слышал, ты этого еврейского чемпиона крепко припечатал.
– Вот, значит, как рассказывают? – Пруит хмыкнул. – А я слышал, это он меня припечатал. – Затылком он почувствовал, что несколько солдат задержались у бара и глядят на него. Сзади зашептались. Небось уже весь полк знает, подумал он. Но не обернулся.
– Ха! – Джимми осклабился. – Я, парень, видел тебя на прошлом чемпионате. То что надо! У этого еврея и рост, и удар – все при нем. Но он трус. Они все такие. А вот ты не трус.
– Думаешь? – Он скромно улыбнулся. – Так как насчет пива?
– Сейчас дам. То, что ты не трус, я знаю. Эти евреи не соображают, на кого можно тянуть, а на кого нет. А я, малыш, через месяц снова в городе выступаю.
Стоявшие рядом по-прежнему смотрели на них и прислушивались.
– Где? – спросил Пруит, с удовольствием ощущая свою принадлежность к узкому кругу избранных, которым доверяются важные тайны. – В городском зале?
– В нем самом. Полуфинал. Шесть раундов. Выиграю – долбаю финал. А финал выиграю – большое турне по Штатам. Ничего, да? Уйду тогда к черту из этого бара.
– Ишь ты! Прямо новый Дадо Марино.
Джимми оглушительно захохотал и выпятил колесом грудь – казалось, он еле умещается за стойкой.
– А то! Мне в самый раз выступать в наилегчайшем. Нет. – Он посерьезнел. – Я уеду в Штаты, как мой дед. Знаешь, как моя фамилия? Калипони. Джимми Калипони, в честь деда. Он в молодости ездил в турне по Штатам. В Калифорнии выступал. У нас в гавайском языке нет ни «ф», ни «р». Мы говорим не «Калифорния», а «Калипони». Вот долбану финал и поеду в Калипони, как мой дед. Оправдаю свою фамилию. Заодно посмотрю, как там живется. Хватит с меня гавайских гитар. – Он ухмыльнулся. – Мне Штаты нравятся, я про тот край много слышал.
– Приду посмотрю, как ты полуфинал выиграешь, – улыбнулся Пруит.
– Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?
На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.
– Да, – сказал он. – Парень был отличный.
Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.
– Жалко, что он тогда ослеп. – Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. – Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?
– Да, жалко. Где тут мое пиво?
– Держи, – Джимми придвинул к нему банки. – Это бесплатно. Угощаю. – Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. – Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы – те трусы.
– Как же, как же. – Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. – Жиды и фрицы – те трусы, – тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальяшки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры – те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?
За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?
Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.
Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя – вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.
Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.
А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел – сегодня, завтра, послезавтра, через год.
Он посмотрел на Вождя, который поглядывал на него из-за леса бутылок и банок, будто прячущийся в кустах взводный разведчик, – спокойное круглое лицо, непроницаемое, как скала, красно-черное от тропических ожогов, заработанных во всех без исключения загранвойсках США и слой за слоем наложившихся на изначально темную кожу индейца-чокто, лицо человека, о котором с неизменным благоговейным восхищением упоминали в разных концах земного шара, стоило кучке американских солдат собраться вместе и заговорить о спорте; невозмутимое лицо бывшего чемпиона Панамы по боксу в тяжелом весе и обладателя до сих пор не побитого рекорда Филиппин в забеге на 100 ярдов, лицо человека, уже изрядно разжиревшего от пива, но до сих пор знаменитого на Гавайях не меньше, чем Лу Гериг на континенте, лицо человека, который сейчас неуклонно и успешно накачивает себя пивом до привычной ежевечерней отключки. Что бы сказали его ярые поклонники из АМХ, если бы увидели своего кумира сейчас?
Он сел за столик и, поставив банки с пивом, глядел на грузного великана, который казался таким тяжелым и неповоротливым на хрупком стуле, но был легок и проворен на зеленом ромбе бейсбольного поля, на баскетбольной площадке и на гаревой дорожке. Сколько раз он с замиранием сердца, с восхищением, равным восторгу от тихоокеанского заката, наблюдал, как это огромное тело по-тигриному изгибается в рывке, чтобы на долю секунды опередить бейсболиста другой команды!
– Вождь, – взволнованно сказал он. – Вождь, почему так?
– Что? – тихо рокотнул Вождь. – Что почему? Ты о чем?
– Не знаю. – Пруит пожал плечами. Он был смущен и лихорадочно пытался что-нибудь придумать. – Я про Тербера, – неловко сказал он, будто только это имя могло объяснить его замешательство. – Вождь, почему он такой? Никак я не могу его понять. Что с ним произошло?
– С Тербером? – Вождь задумчиво глядел на улицу, темнеющую за белым переплетением решетки; казалось, он тупо роется в памяти, отыскивая ответ. – С Тербером? Не знаю. Вроде ничего особенного про него не слышал. А что?
– Да это я так. – Он клял себя, что затеял этот глупый разговор. – Просто не могу его понять, вот и все. Он у нас в первой роте ходил в штаб-сержантах. Это когда я еще горнистом был. Я тогда с ним часто сталкивался. То он к тебе как последняя сволочь, а то вдруг на рожон лезет, только чтобы тебя выручить, хотя сам же виноват.
– Да? Вот он, значит, какой, – нехотя отозвался Вождь, все так же глядя вдаль. – Да, его, наверно, раскусить трудно. Я знаю одно: он лучший старшина в полку. А может, и во всем гарнизоне. Таких теперь немного. – Вождь грустно улыбнулся. – Вымирающее племя.
Пруит кивнул, взволнованно и смущенно.
– Я про то и говорю, – настойчиво продолжал он. Раз уж завел этот разговор, нечего отступать. – Мне иногда кажется, если я пойму Цербера, я вообще очень многое пойму. Я иногда… Если бы он просто был сволочь и подлец, как Хаскинс из пятой, тогда было бы легче. Я знал одного такого гада в Майере. Подонок из подонков. Ему нравилось людей мучить. Нравилось смотреть, как они корчатся. Я у него писарем сидел. Долго не выдержал, перевелся.
– Вот как? – Вождь оживился. – Ты и писарем был? Я не знал.
– Мало кто знает. Я в той части договорился с одним парнем из канцелярии, он мне ничего не вписал ни в личную карточку, ни в форму номер двадцать, чтобы никто не знал. И чтобы снова за бумажки не засадили. – Он помолчал. – Я печатать сам научился. По учебнику. В библиотеке взял. Я тогда еще не очень понимал, чего хочу. Все искал, пробовал… Ну так вот, – упрямо вернулся он к прежней теме. – Понимаешь, к чему я веду? Этот тип, про которого я тебе рассказываю, был попросту махровая сволочь. С солдатами обращаться не умел и их же за это ненавидел. Не себя, а их, понимаешь? Такого раскусить легко. В первые сержанты выбился только потому, что лизал задницу начальству. И всю жизнь трясся, что, не дай бог, кто-нибудь вылижет чище.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145
– Как я погляжу, в других полках нашим боксом что-то не очень интересуются. – Пруит ехидно улыбнулся.
– А на кой им черт? – спокойно отозвался Вождь. – Мы можем хоть задницей землю есть, в этом году нам чемпионат не выиграть. И все это знают.
Пруит посмотрел на него, такого огромного и невозмутимого, и улыбнулся, чувствуя, что любит Вождя за это непоколебимое спокойствие, которое тот умудряется сохранить в сумасшедшей свистопляске, перевернувшей за последний месяц весь мир вверх дном.
– Вождь, старичок, – счастливым голосом сказал он. – Эх, Вождь, старичок… Эти мне спортсмены!.. Эти подлюги спортсмены!
– Ты поосторожнее. – Вождь усмехнулся. – Я, между прочим, тоже имею к ним отношение.
Пруит залился счастливым смехом.
– Пей еще, – сказал Вождь.
– Нет, сэр, теперь угощаю я.
– Да у меня вон сколько. Бери. Ты заработал.
– Нет, – упрямо возразил он. – Моя очередь. Деньги у меня есть. Я теперь всегда при деньгах.
– Я уже заметил. – Вождь усмехнулся. – Твоя киска, видно, на руках тебя носит.
– Да не жалуюсь. – Губы у Пруита разъехались в широкую ухмылку. – Грех жаловаться. Одна беда… – Он вдруг с удивлением прислушался к своему голосу. – Дуреха замуж за меня хочет.
– Бывает, – философски заметил Вождь. – Денег у нее навалом, так что не будь дураком, женись. И пусть обеспечивает тебе красивую жизнь. Будешь жить, как захочешь.
Пруит рассмеялся:
– Это не для меня. Вождь. Ты же знаешь, такие, как я, не женятся.
Он встал и бодро зашагал к стойке. Ах ты, трепло, весело обругал он себя, вечно что-то выдумываешь! А эта выдумка ничего, ей-богу. Это как посмотреть. Да чего там, черт побери! Имеет же человек право помечтать.
– Эй, Джимми! – свирепо крикнул он.
– Привет, малыш! – проорал Джимми с другого конца стойки. На широком потном лице канака сияла улыбка, руки безостановочно сновали, проворно вытаскивая из холодильника на стойку банки и бутылки. По другую сторону громадного холодильника стоял охранник – порядок в баре поддерживали полковые боксеры, которых по указанию гарнизонного начальства хозяин бара нанимал то из одной роты, то из другой. Одетый по всей форме и с дубинкой, временный представитель военной власти без стеснения дул пиво, извлекая из глубин холодильника банку за банкой, а беспомощный хозяин-японец смотрел на все это с болезненной гримасой отчаяния, застывшей на гладком плоском лице.
– Джимми, мне четыре, – крикнул Пруит через рябь голов.
– Понял, – откликнулся Джимми, и улыбка ослепительной вспышкой осветила темное лицо. – Четыре пивка на четыре глотка. – Он поставил банку на стойку. – У вас сегодня ротные товарищеские. Не выступаешь?
– Куда мне, Джим. – Пруит радостно улыбнулся. – Боюсь, заедут в ухо, оно и распухнет.
– Ты даешь! – Джимми засмеялся и вытер лицо рукой, похожей на копченый окорок. – Меня можешь не разыгрывать. Я слышал, ты этого еврейского чемпиона крепко припечатал.
– Вот, значит, как рассказывают? – Пруит хмыкнул. – А я слышал, это он меня припечатал. – Затылком он почувствовал, что несколько солдат задержались у бара и глядят на него. Сзади зашептались. Небось уже весь полк знает, подумал он. Но не обернулся.
– Ха! – Джимми осклабился. – Я, парень, видел тебя на прошлом чемпионате. То что надо! У этого еврея и рост, и удар – все при нем. Но он трус. Они все такие. А вот ты не трус.
– Думаешь? – Он скромно улыбнулся. – Так как насчет пива?
– Сейчас дам. То, что ты не трус, я знаю. Эти евреи не соображают, на кого можно тянуть, а на кого нет. А я, малыш, через месяц снова в городе выступаю.
Стоявшие рядом по-прежнему смотрели на них и прислушивались.
– Где? – спросил Пруит, с удовольствием ощущая свою принадлежность к узкому кругу избранных, которым доверяются важные тайны. – В городском зале?
– В нем самом. Полуфинал. Шесть раундов. Выиграю – долбаю финал. А финал выиграю – большое турне по Штатам. Ничего, да? Уйду тогда к черту из этого бара.
– Ишь ты! Прямо новый Дадо Марино.
Джимми оглушительно захохотал и выпятил колесом грудь – казалось, он еле умещается за стойкой.
– А то! Мне в самый раз выступать в наилегчайшем. Нет. – Он посерьезнел. – Я уеду в Штаты, как мой дед. Знаешь, как моя фамилия? Калипони. Джимми Калипони, в честь деда. Он в молодости ездил в турне по Штатам. В Калифорнии выступал. У нас в гавайском языке нет ни «ф», ни «р». Мы говорим не «Калифорния», а «Калипони». Вот долбану финал и поеду в Калипони, как мой дед. Оправдаю свою фамилию. Заодно посмотрю, как там живется. Хватит с меня гавайских гитар. – Он ухмыльнулся. – Мне Штаты нравятся, я про тот край много слышал.
– Приду посмотрю, как ты полуфинал выиграешь, – улыбнулся Пруит.
– Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?
На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.
– Да, – сказал он. – Парень был отличный.
Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.
– Жалко, что он тогда ослеп. – Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. – Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?
– Да, жалко. Где тут мое пиво?
– Держи, – Джимми придвинул к нему банки. – Это бесплатно. Угощаю. – Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. – Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы – те трусы.
– Как же, как же. – Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. – Жиды и фрицы – те трусы, – тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальяшки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры – те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?
За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?
Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.
Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя – вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.
Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.
А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел – сегодня, завтра, послезавтра, через год.
Он посмотрел на Вождя, который поглядывал на него из-за леса бутылок и банок, будто прячущийся в кустах взводный разведчик, – спокойное круглое лицо, непроницаемое, как скала, красно-черное от тропических ожогов, заработанных во всех без исключения загранвойсках США и слой за слоем наложившихся на изначально темную кожу индейца-чокто, лицо человека, о котором с неизменным благоговейным восхищением упоминали в разных концах земного шара, стоило кучке американских солдат собраться вместе и заговорить о спорте; невозмутимое лицо бывшего чемпиона Панамы по боксу в тяжелом весе и обладателя до сих пор не побитого рекорда Филиппин в забеге на 100 ярдов, лицо человека, уже изрядно разжиревшего от пива, но до сих пор знаменитого на Гавайях не меньше, чем Лу Гериг на континенте, лицо человека, который сейчас неуклонно и успешно накачивает себя пивом до привычной ежевечерней отключки. Что бы сказали его ярые поклонники из АМХ, если бы увидели своего кумира сейчас?
Он сел за столик и, поставив банки с пивом, глядел на грузного великана, который казался таким тяжелым и неповоротливым на хрупком стуле, но был легок и проворен на зеленом ромбе бейсбольного поля, на баскетбольной площадке и на гаревой дорожке. Сколько раз он с замиранием сердца, с восхищением, равным восторгу от тихоокеанского заката, наблюдал, как это огромное тело по-тигриному изгибается в рывке, чтобы на долю секунды опередить бейсболиста другой команды!
– Вождь, – взволнованно сказал он. – Вождь, почему так?
– Что? – тихо рокотнул Вождь. – Что почему? Ты о чем?
– Не знаю. – Пруит пожал плечами. Он был смущен и лихорадочно пытался что-нибудь придумать. – Я про Тербера, – неловко сказал он, будто только это имя могло объяснить его замешательство. – Вождь, почему он такой? Никак я не могу его понять. Что с ним произошло?
– С Тербером? – Вождь задумчиво глядел на улицу, темнеющую за белым переплетением решетки; казалось, он тупо роется в памяти, отыскивая ответ. – С Тербером? Не знаю. Вроде ничего особенного про него не слышал. А что?
– Да это я так. – Он клял себя, что затеял этот глупый разговор. – Просто не могу его понять, вот и все. Он у нас в первой роте ходил в штаб-сержантах. Это когда я еще горнистом был. Я тогда с ним часто сталкивался. То он к тебе как последняя сволочь, а то вдруг на рожон лезет, только чтобы тебя выручить, хотя сам же виноват.
– Да? Вот он, значит, какой, – нехотя отозвался Вождь, все так же глядя вдаль. – Да, его, наверно, раскусить трудно. Я знаю одно: он лучший старшина в полку. А может, и во всем гарнизоне. Таких теперь немного. – Вождь грустно улыбнулся. – Вымирающее племя.
Пруит кивнул, взволнованно и смущенно.
– Я про то и говорю, – настойчиво продолжал он. Раз уж завел этот разговор, нечего отступать. – Мне иногда кажется, если я пойму Цербера, я вообще очень многое пойму. Я иногда… Если бы он просто был сволочь и подлец, как Хаскинс из пятой, тогда было бы легче. Я знал одного такого гада в Майере. Подонок из подонков. Ему нравилось людей мучить. Нравилось смотреть, как они корчатся. Я у него писарем сидел. Долго не выдержал, перевелся.
– Вот как? – Вождь оживился. – Ты и писарем был? Я не знал.
– Мало кто знает. Я в той части договорился с одним парнем из канцелярии, он мне ничего не вписал ни в личную карточку, ни в форму номер двадцать, чтобы никто не знал. И чтобы снова за бумажки не засадили. – Он помолчал. – Я печатать сам научился. По учебнику. В библиотеке взял. Я тогда еще не очень понимал, чего хочу. Все искал, пробовал… Ну так вот, – упрямо вернулся он к прежней теме. – Понимаешь, к чему я веду? Этот тип, про которого я тебе рассказываю, был попросту махровая сволочь. С солдатами обращаться не умел и их же за это ненавидел. Не себя, а их, понимаешь? Такого раскусить легко. В первые сержанты выбился только потому, что лизал задницу начальству. И всю жизнь трясся, что, не дай бог, кто-нибудь вылижет чище.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145