– Лучше не разбавлять, – сказал он.
– Бутылка там, – она показала на буфет. – Возьмите сами. Я для вас доставать не буду. – Она положила ладонь на прохладную гладкую поверхность стола. – Если вам так хочется, сержант, – пожалуйста, только делайте все сами.
Тербер бросил бумаги на стол и достал из буфета бутылку. Подожди, голубка, подумал он, еще посмотрим, кто кого.
– Вам тоже налить? – спросил он. – Вы сидите, сидите! Еще успеете мне помочь.
– Я, пожалуй, не буду, – сказала она. Потом передумала: – Нет, все же выпью. Так, наверно, мне потом будет проще, как вы думаете?
– Да, – согласился он. – Наверно.
На мойке стояли стаканы, он взял два и наполнил их до половины, думая о том, какая она все-таки странная.
– Держите, – он протянул ей стакан. – За то, чтобы покончить с девственностью!
– За это я выпью. – Она поднесла стакан к губам, глотнула, поморщилась и поставила стакан на стол. – Вы, знаете ли, очень рискуете. Неужели вы в самом деле думаете, это того стоит? А если вдруг придет Дейне? Я-то, сами понимаете, не боюсь. Поверят мне, а не какому-то там сержанту. Закричу: «Насилуют!» – и вы сядете на двадцать лет в Ливенуорт.
– Он не придет, – усмехнулся Тербер, подливая ей. – Я знаю, куда он поехал. Он, наверное, вообще не вернется до утра. Да и потом, – он поднял глаза от своего стакана, куда тоже подлил виски, – в Ливенуорте сидят два моих приятеля, так что скучно мне не будет.
– А за что их посадили? – спросила она, выпила залпом и снова поморщилась.
– Их застукали в машине с женой одного полковника. Япошка застукал – знаете, из этих выкормышей Макартура.
– Обоих?
Он кивнул.
– Да. С одной и той же дамой. Они заявили, что она сама их пригласила, но им все равно влепили по двадцатке. А япошка был у того полковника денщиком. Но поговаривали, он заложил их из ревности.
Карен Хомс снисходительно улыбнулась, но не засмеялась.
– У вас злой язык, сержант. – Она поставила пустой стакан на стол, откинулась на спинку стула и вытянула ноги. – Между прочим, моя горничная может прийти с минуты на минуту.
Тербер отрицательно покачал головой. Первая робость прошла, и сейчас он мысленно видел, как она лежит в постели и манит его к себе.
– Не придет, – сказал он. – У нее четверг выходной. Сегодня четверг.
– Вы всегда так тщательно все продумываете?
– Стараюсь. Мне ошибаться нельзя.
Она взяла со стола бумаги.
– А теперь, наверно, их можно выбросить? Эти бумажки никому не нужны, я права?
– Ничего подобного. Это самые настоящие служебные письма. Неужели вы думаете, я принес бы какую-нибудь ерунду? Чтобы потом Хомс увидел? Чтобы вы на суде предъявили их как улику против меня? Кстати, можете звать меня просто Милт, раз уж мы с вами так хорошо познакомились.
– Что мне в вас нравится, сержант, так это ваша уверенность. Но она же мне в вас и не нравится. – Карен медленно порвала бумаги на мелкие клочки и бросила в мусорную корзину за стулом. – Ох, уж эти мужчины с их вечной самоуверенностью! Считайте, что этими бумажками вы расплатились за свой визит. Ведь вы всегда расплачиваетесь?
– Только когда иначе нельзя, – ответил Тербер, снова недоумевая, что все это означает. Ничего подобного он не ожидал. – В канцелярии у меня остались копии, – усмехнулся он, – а напечатать заново несложно.
– По крайней мере не позер, – сказала она. – Многие мужчины только делают вид, что уверены в себе. Налейте мне еще. Скажите, а откуда она у вас, эта самоуверенность?
– У меня брат священник, – ответил он, протягивая руку к бутылке.
– Ну и что?
– Только и всего.
– Не понимаю, какое отношение…
– Самое прямое, голубка. Во-первых, это не самоуверенность, а честность. Он священник и потому верит в безбрачие и целомудрие. Он бреется до синевы, верит в смертный грех, и восторженные прихожане его боготворят. Кстати, он этими штучками неплохо зарабатывает.
– И что же?
– Как «и что же»? Я за ним понаблюдал и решил, что лучше уж буду верить в честность, а это полная противоположность целомудрию. Потому что я не хотел, как он, возненавидеть себя и всех вокруг. Это была моя первая ошибка, а дальше все пошло-поехало само. Я решил не верить в смертный грех – ведь понятно же, что создатель, если он действительно справедлив, не станет обрекать свои создания на вечные муки в адском огне за те желания, которые он сам же в них вложил. Он может, конечно, назначить штрафной за грубую игру, но не остановит из-за этого весь матч. Вы согласны?
– Да, пожалуй, – сказала Карен. – Но если не существует наказания за грехи, то что же остается?
– Вот-вот, – усмехнулся Тербер. – В самую точку. Не люблю я это слово – «грех». Но так как наказание, несомненно, существует, неопровержимая логика жизни заставила меня уверовать в дикую экзотическую теорию переселения душ. Вот тут-то мы с братцем и разошлись. Чтобы доказать правоту моей теории, я набил ему морду – это был единственный способ его убедить. И на сегодняшний день вся моя философия исчерпывается этой теорией. Может, выпьем еще?
– Насколько я понимаю, вы вообще отрицаете понятие греха? – В ее глазах впервые блеснул интерес.
Тербер вздохнул.
– Я считаю, что единственный грех – это осознанная трата жизненных сил впустую. Я считаю, что любое осознанное надувательство, в том числе религия, политика и торговля недвижимостью, есть осознанная трата жизненных сил впустую. Я считаю, что люди тратят впустую огромную часть своих жизненных сил, соглашаясь делать вид, будто верят в лживые басни друг друга, потому что только так они могут доказать самим себе, что их собственная ложь – правда. Мой брат прекрасная тому иллюстрация. А поскольку я никак не могу забыть, в чем заключается подлинная правда, я, естественно, вместе с другими честными людьми, которых общество выбросило за борт, очутился в армии. Может, все-таки выпьем? С проблемами Бога, Общества и Личности мы успешно разобрались и вполне заслуживаем еще по одной.
– Что ж. – Женщина улыбнулась, и вспыхнувший в ее глазах интерес погас, уступив место прежнему холоду и пренебрежению. – И умный, и мужественный. Глупенькие слабые женщины должны гордиться, когда такой мужчина разрешает им лечь с собой. Но раз вы считаете, что напрасная трата жизненных сил – грех, то вам не кажется, что секс тоже грех, если им заниматься не для продолжения рода?
Тербер ухмыльнулся и, склонив голову, отсалютовал бутылкой.
– Мадам, вы нащупали единственное уязвимое место в моей теории. Я не собираюсь пудрить вам мозги. Могу сказать только одно: секс не грех, если не заниматься им в одиночку и если за него не платишь. Впрочем, даже это не всегда грех, но ведь вы не служили в армии. Так вот, секс не Грех, пока он идет на пользу.
Она допила виски и отставила стакан.
– На пользу? Это уже чистая казуистика.
– Такие разговоры всегда к этому приводят.
– А я терпеть не могу казуистику. И не желаю слушать, как вы определяете пользу.
Рука ее скользнула за спину, она щелкнула застежкой лифчика и сбросила его на пол. В глядевших на Тербера Прозрачных глазах была странная, всепоглощающая скука. Карен расстегнула молнию, не вставая со стула, сняла шорты и швырнула их туда же, где валялся лифчик.
– Вот, – сказала она. – Вот то, что тебе нужно. Вот к чему сводятся все разговоры. Вот что вам всем нужно, таким мужественным, таким умным. Разве не правда? Мужчины! Большие, сильные, умные, а нет рядом хрупкого женского тела – и вы беспомощны, как дети.
Тербер поймал себя на том, что не отрываясь смотрит на ее изуродованный пупок, на старый, едва заметный шрам, который тянулся вниз и исчезал в пружинистом треугольнике волос.
– Красиво? – сказала она. – К тому же это символ. Символ впустую растраченных жизненных сил.
Тербер осторожно поставил стакан на стол и шагнул к стулу, видя тугие морщинки ее сосков, похожих на закрывшиеся на ночь цветы, видя в ней ту первозданную чувственность, которую он так любил в женщинах и которая, он знал, непременно заложена в каждой; пусть ее скрывают за ароматом духов, обходят молчанием, не признают и даже отрицают, она, прекрасная, великолепная чувственность львицы, здоровая страсть самки, сколько бы женщины ни возмущались и ни твердили, что это не так, в конце концов непреложно заявляет о себе.
– Подожди, – сказала она. – Нетерпеливый мальчишка. Не здесь. Пойдем в спальню.
Он рассердился за «нетерпеливого мальчишку», хотя понимал, что она права, и, шагая за ней в спальню, терялся в догадках: все-таки что же она такое, эта непонятная женщина, в которой столько горечи?
Он скинул форму, надетую на голое тело. Карен, закрыв дверь, решительно повернулась к нему и протянула руки.
– Здесь, – сказала она. – Здесь и сейчас.
– Которая кровать Хомса, эта? – спросил он.
– Нет, та.
– Тогда иди туда.
– Прекрасно. – И она засмеялась в первый раз за все время, засмеялась от души. – Уж если наставлять рога, то со первому классу, да, Милт? Ты очень серьезно к этому относишься.
– Когда касается Хомса, я ко всему отношусь серьезно.
– Я тоже.
Уже близка была та недостижимая огненная вспышка, которая вбирала его в себя целиком, он уже чувствовал ее ослепляющее долгожданное приближение, и стон уже закипал в глубине горла, но вдруг на кухне громко хлопнула входная дверь.
– Слышишь? – шепнула Карен. – Кто-то пришел. Тише! – Им было слышно, как за стеной глухо и мерно ступают чьи-то ноги, никуда не сворачивая и не замедляя шаг. – Быстро! Возьми свои вещи, иди в чулан и закрой дверь. Скорее же, господи, скорее!
Тербер перепрыгнул через соседнюю кровать, сгреб в охапку форму, вошел в чулан и закрыл дверь. Карен, на ходу закутываясь в китайское шелковое кимоно, торопливо уселась перед туалетным столиком у окна, откуда сквозь ворота виднелись корпуса казарм. Когда в дверь постучали, она спокойно расчесывала волосы, но лицо у нее было белое как мел.
– Кто там? – спросила она, не понимая, дрожит у нее голос или нет.
– Это я, – ответил мальчишеский голос Дейне-младшего. Он снова требовательно постучал. – Открой.
Ее сын, миниатюрная копия Дейне Хомса-старшего, девятилетний мальчик в длинных брюках и гавайской рубашке навыпуск, вошел в спальню с угрюмым, злым лицом, какое часто бывает у детей, рожденных в законном мезальянсе.
– Сегодня в школе раньше отпустили, – сказал он угрюмо. – Ты почему такая бледная? Опять заболела? – спросил он, разглядывая лицо матери с неосознанной неприязнью, которую вызывают у здоровых детей постоянно болеющие люди, и с долей высокомерного мужского превосходства, перенятого им за последние год-два у отца.
– Я уже несколько дней неважно себя чувствую, – ответила Карен вполне искренне, стараясь не оправдываться. Она смотрела на этого мальчика, который за один короткий год стал вылитый отец, и чувствуя, как вновь подступает знакомая дурнота, с брезгливостью думала о том, что это жесткое лицо с массивным подбородком, недавно еще по-детски круглое и улыбчивое, порождено ее собственной плотью. Она смотрела на мальчика и неожиданно перестала ощущать вину за то, что в чулане прячется мужчина, в душе у нее осталась только глухая досада, что приходится таиться, как старшеклассник, крадущийся задворками в публичный дом к своей первой проститутке.
– Я сейчас пойду в роту, – сказал мальчик, глядя на нее из-за крепостной стены осажденного города, имя которому Детство. – Мне нужна форма.
– А ты отца спрашивал? Он тебе разрешил? – спросила Карен. От мысли о том, что ждет сына впереди, к глазам у нее подступили слезы, и ей вдруг захотелось обнять его, так много всего ему объяснить. – Его сегодня нет в роте, ты знаешь?
– А кто говорит, что он там? Он после обеда никогда там не бывает. И в роту мне ходить можно, он сам говорил. Только с солдатами не надо дружить, а так – можно. Сама роту ненавидишь, вот и хочешь, чтобы я тоже дома сидел!
– Господь с тобой, да я вовсе не хочу, чтобы ты сидел дома. И с чего ты взял, что я ненавижу роту? Я просто хотела…
– Мало ли что ты хотела, – сказал мальчик, засовывая руки в карманы. – Я все равно пойду. Папа мне разрешил, и я пойду.
– Если разрешил, то пожалуйста. Я только это и хотела выяснить. Ты же всегда его сначала спрашиваешь.
– Он уехал в город. Что же мне, ждать, когда он вернется? А может, он только завтра утром приедет. Странная ты какая.
– Ну ладно, иди, – сказала Карен, думая, что напрасно она к нему придирается. Сколько женщин срывают на ни в чем не повинных детях досаду и злость, которые вызывают у них мужья, – она давно дала себе слово никогда до этого не опускаться. – Если ты все решил рам, зачем же пришел меня спрашивать?
– А я не спрашивать пришел. Я за формой пришел. Поможешь мне ее надеть.
– Тогда достань ее, – сказала она. Что ж, по крайней мере одно она еще может себе позволить, правда только когда сына нет дома. За последние два года у нее отняли право участвовать в его воспитании и в его жизни, отняли, как и все остальное. Она чувствовала, что к ней медленно возвращается привычное безразличие, и с удовольствием вспомнила о Милте, который прятался рядом в чулане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145