И наконец, все тот же Доум был в роте предметом неизменных шуточек, потому что все знали, как его пилит жена, неряшливая толстуха-филиппинка.
Когда Пруит утром разговаривал с Вождем, он и в мыслях не допускал, что будет страдать. Если парень родился в округе Харлан, да еще и выжил, он с пеленок умеет терпеть физическую боль, и Пруит гордился этим своим испытанным качеством, он был твердо уверен, что, гоняй они его хоть всю жизнь, хоть до потери пульса, им не сломить его стойкости, единственного капитала, завещанного ему отцом. Во всем этом он видел лишь простую борьбу характеров на уровне физической выносливости, и в какой-то мере так оно и было. Но к этому примешивалось что-то большее, а что, он пока не разгадал. Он не понимал, что эти люди ему небезразличны. Еще давно, в Майере, когда он бросил бокс, чтобы пойти в горнисты, и это истолковали как трусость, он почти перестал надеяться, что его когда-нибудь поймут. Ему, конечно, было довольно одиноко, но он с этим смирился, потому что, как он объяснял себе, его и к горну-то потянуло прежде всего от одиночества. А потом, позже, когда за историю с триппером его выгнали из горнистов и никто из многочисленных друзей не вступился, не попытался помочь ему вернуть прежнее место, чувство одиночества усилилось, зато душа его огрубела и ранить ее стало труднее.
И теперь, когда у него отняли все, а потому не могли больше заставить страдать, он считал себя неуязвимым и был совершенно уверен, что эти люди ему безразличны. Но он, конечно же, забыл, что они прежде всего люди и, значит, не могут быть ему безразличны, потому что сам он тоже человек. А он забыл, что он человек, и забыл, что они, в сущности, те самые люди, которые вчера вечером – господи, это же было только вчера! – тихо стояли на галереях и слушали его «вечернюю зорю». И неизвестный голос, долетевший от дверей Цоя, голос, гордо заявивший: «Я же говорил, это Пруит», был, в сущности, общим голосом этих людей, полномочно представляя их всех. Как такое могло быть, он не понимал. И чувствовал, что понять это ему будет трудно. Он проиграл в битве за веру в их дружбу и понимание, это он помнил, но начисто забыл, что по-прежнему верит в живое присутствие людей рядом с собой. На этой забывчивости они и могли его подловить. И боль не заставила ждать себя долго.
Второй час занятий был отведен под отработку движения сомкнутым строем, и Старый Айк дважды сделал Пруиту замечание: первое за то, что он сбился с ноги при повороте на ходу (как минимум двое солдат перед Пруитом тоже сбились), а второе – за нарушение равнения при троекратном захождении роты фронтом по команде «Левое плечо вперед, марш» (при этом вся рота, за исключением двух первых шеренг, смешалась в беспорядочную, матерящуюся в пыли толпу). Оба раза Айк возмущенно вызывал Пруита из строя и отчитывал, брызгая ему на рубашку мокрой пылью стариковской слюны, а после второго замечания послал со свободным сержантом на гаревую дорожку для учебных газовых атак и заставил прошагать семь кругов по четверть мили ускоренным маршем с винтовкой наперевес (стандартное наказание неопытному новобранцу).
Когда, взмокнув от пота, но не проронив ни слова, Пруит вернулся в строй, спортивная фракция роты уставилась на него с негодованием (стандартное отношение к неопытному новобранцу), а остальные отвели глаза и принялись внимательно изучать модернистские контуры новых бараков для занятий по химической войне. Только Маджио подмигнул ему и улыбнулся. Все это было, честное, слово, очень интересно.
Если вся рота неуклюже топчется как бог на душу положит (занятия Айка Галовича тем и славились), а тебя отчитывают за неточности в нюансах, то это просто смешно. И Пруит смеялся. Происходящее было поистине торжеством фантазии над рассудком. Под руководством Айка рота превращалась в неповоротливое разобщенное стадо, о четкости и равнении не могло быть и речи, команды Галовича на его ломаном английском были, как правило, непонятны и часто отдавались не под ту ногу; треть роты, а то и больше, постоянно сбивалась, потому что Айк совершенно не выдерживал счет. То он подавал команды с застенчивой робостью монашки, то вдруг обрушивался на солдат с карикатурной самоуверенной яростью Муссолини. Ни то, ни другое отнюдь не способствовало четкости упражнений, и для всех, кто хоть раз в жизни побывал на нормальной строевой подготовке, занятия у Айка были не просто мукой, но еще и чем-то совершенно невероятным в армии, полной профанацией солдатской службы, кощунственно испохабленной бывшим истопником.
По окончании второго часа они прошли строем на большое покатое поле рядом с дивизионными конюшнями, откуда начиналась верховая тропа, а внизу был корт для гольфа.
На этом поле сержант Торнхил обычно проводил свои традиционные лекции по маскировке и укрытию от огня противника, а солдаты тем временем, лежа на животах в тени обступивших поле высоких дубов, развлекались игрой в «ножички» и изучали задницы офицерских жен и дочерей, когда те, болтаясь в седле, проезжали мимо верхом. И во время такой вот лекции худой, жилистый, с головой как у хорька сержант Терп Торнхил родом из штата Миссисипи, отслуживший уже семнадцать лет и не входивший ни в спортивную, ни в антиспортивную фракцию, отчитал Пруита за невнимательность и послал в сопровождении другого сержанта на ближайшую гаревую дорожку проделать еще семь кругов ускоренным шагом с винтовкой наперевес.
За сочувствие Пруиту Маджио тоже заработал семь кругов, потому что Айк увидел, как итальянец ободрил Пруита священным ритуальным жестом – сжал левую руку в кулак и резко выбросил вперед, а ладонью правой хлопнул себя чуть ниже левого плеча, – и, разгневанный подобным неуважением к дисциплине и правосудию, сержант Галович послал Маджио вслед за Пруитом.
Так оно и шло. От занятия к занятию. Методично и планомерно. Один за другим сержанты испытывали его выдержку, словно все они тренировались на нем, чтобы выцарапать себе должности инструкторов по подготовке местных гавайских новобранцев, число которых в дивизии после объявления мобилизации все прибавлялось.
Даже надменный король узаконенного мордобоя, хладноокий, молчаливый, непрошибаемо безразличный ко всему Чемп Уилсон, и тот, снизойдя, нудно отчитал его, когда они упражнялись в холостой стрельбе с плавным нажатием на спусковой крючок, потому что, как заявил Чемпион, Пруит распределял огонь неравномерно.
Пруит оперся на дуло винтовки и выслушал эту нотацию так же спокойно, как все предыдущие, в таких случаях только и остается спокойно слушать, но на этот раз он слушал вполуха. Потому что мысли его были далеко. Он стоял и смотрел на Чемпа, но при этом решал в уме занимавшую его задачку. Он представлял себе все это очень ясно, события раскручивались в его сознании, как соскочившая с катушки кинолента, кадр следовал за кадром в логической последовательности, начало было в одном конце пленки, а конец в другом: первый кадр, второй, третий, и так далее по порядку.
Мешало только то, что начала сейчас было не увидеть, оно затерялось в спутанных на полу кольцах целлулоидной ленты, и конца он тоже не мог разглядеть – конец был еще намотан на катушку.
Тем не менее он помнил, что только два сержанта – Вождь Чоут и Поп Карелсен, про которых все знали, что оба с ним дружат, – отказались от права поддать ногой новенький мяч, когда пришла их очередь играть в эту игру. Но даже у них была для этого уйма возможностей. Они же, по примеру рядовых антиспортивной фракции, предпочитали неловко отводить глаза в сторону. Или любоваться сверкающей белизной ледников, нагроможденных в прозрачном небе кучевыми облаками, которые медленно плыли в вышине, – белые горы над темными горами.
А собственно говоря, чего ты от них ждал? – подумал он. Что они подымут бунт и спасут тебя? Ты ведь прекрасно понимаешь, что никто тебя ни к чему не принуждает. Ты идешь на все это по своей доброй воле, и ты сам это знаешь, сказал он себе. У тебя полная свобода выбора.
Ну и дела! Живешь себе тихо-спокойно, ничего не требуешь, стараешься ни во что не совать нос, никому не мешать, а смотри, что получается. Ты только посмотри, что получается. Увязаешь по самые уши непонятно в каком дерьме. Взрослые люди на полном серьезе с пеной у рта спорят, должен такой-то солдат заниматься боксом или не должен. Нашли проблему первостепенной важности! Вся эта возня вдруг показалась ему такой смешной, он не мог поверить, что она обернется для него серьезными последствиями.
И все же он знал, что последствия будут очень серьезными, бесследно для него это не пройдет. Когда у группы людей имеются о чем-то свои четкие представления, а ты с ними не согласен, понятно, что эти люди на тебя злятся. Когда люди подчиняют свою жизнь какой-нибудь дурацкой идее, а ты пытаешься объяснить, что тебе (заметь, не им, а только тебе лично) эта идея кажется дурацкой, серьезные последствия не только могут возникнуть, но и возникнут обязательно, и никуда тебе от них не спрятаться. Ведь эти люди убеждены, что если ты отрицаешь их идею, то тем самым и всю их жизнь объявляешь никчемной, а такое разозлит кого хочешь; они ведь считают: пусть лучше дурацкая идея, чем никакой, и потому превращают свою жизнь в довесок к собственным измышлениям, возьми к примеру нацистов.
Почему бы и тебе, Пруит, не стать довеском к чему-нибудь? Скажем, подвесить себя к дереву. Избавил бы всех от массы неприятностей и волнений.
Тяжелая, глухая ярость упрямого бунтаря зашевелилась в нем. Скоро получка, у него уже кое-что намечено, а из-за всей этой всерьез затеянной глупости он может именно в день получки угодить во внеочередной наряд на кухню.
Что ж, хорошо. Им хочется поиграть – будем играть. Они ждут от нас ненависти – они ее получат. Мы это умеем не хуже, чем другие. Когда-то в юности у нас это очень здорово получалось. Мы можем и бритвой полоснуть, и поджечь, и покалечить можем, и убить, и помучить не хуже других, так же тонко и изобретательно, и можем все это называть заботой о людях и поддержанием дисциплины. Мы тоже можем устроить соревнование в ненависти и назвать его свободной конкуренцией между независимыми предпринимателями.
Это единственный выход. Мы будем ненавидеть и будем образцовым солдатом. Мы будем ненавидеть и будем выполнять все приказы безукоризненно и досконально. Будем ненавидеть и не будем огрызаться. Мы не нарушим ни одного правила. Мы не допустим ни одной ошибки. Мы разрешим себе только ненавидеть. И пусть они с этим что хотят, то и делают. Пусть поломают себе голову, как к этому придраться.
Остаток занятий он с угрюмой ненавистью выдерживал свою роль. И это сработало. Они были озадачены. Они были ошеломлены. Они были глубоко уязвлены, потому что он ненавидел их, но при этом оставался образцовым солдатом. Некоторые даже обозлились на него: он не имел права так держаться. Он вел себя как упрямый бульдог, который вцепился в человека просто потому, что тот его побил, а теперь глупую собаку не заставить разжать зубы ни пинками, ни хлыстом, и остается только надрезать ей мышцы челюстей, что в данном случае запрещено законом.
Он смеялся про себя нервным, исступленным смехом, он знал, что задел их за живое, знал теперь уже наверняка, что они не посмеют подкинуть ему подлянку в день получки, а кроме того, у него даже мелькала бредовая мысль, что, может быть, его стойкость их как-то образумит, и он продолжал сжимать зубы в единственной слабой надежде, что приближающийся обед и вслед за тем выход на мороку дадут ему хоть небольшую передышку. Но сложилось так, что отдохнуть ему не удалось. Сложилось так, что на мороке он не только потерял все набранные утром очки, но и скатился в самый низ таблицы.
Он сам был в этом виноват. Он попал в наряд к Айку Галовичу.
Он завел себе привычку перед построением на мороку до последней минуты не выходить во двор. Делал он это для того, чтобы оказаться в самом хвосте шеренги, ждущей распределения на работы, и перехитрить Цербера в его незатейливой игре «Поймай Пруита». Вторая половина или последняя треть шеренги – в зависимости от количества заявок на рабочую силу, поступивших из штаба полка, – неизменно назначалась на уборку территории и помещений роты, и этой группой в соответствии с действующим приказом Хомса всегда командовал Айк Галович. Когда Пруит вставал в конец, он как бы оказывался вне досягаемости Цербера, и тот его не трогал. Он тогда, конечно, не попадал в легкие наряды вроде уборки офицерского клуба или работы на площадке для гольфа, но зато ему не грозили ни «мусорный» наряд, ни мясная лавка. Цербер мог бы с легкостью изменить заведенный порядок и начинать распределение с другого фланга или, если бы захотел, мог приберечь самые гнусные наряды напоследок, когда уже выделены солдаты под начало Айка. Но Пруит давно догадался, что Тербер так не сделает, что его личные понятия о справедливости, границы которой он обозначил с такой тщательностью и так замаскировал, что никто, кроме самого Тербера, их не видел, не позволят старшине использовать свое преимущество таким недостойным способом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145
Когда Пруит утром разговаривал с Вождем, он и в мыслях не допускал, что будет страдать. Если парень родился в округе Харлан, да еще и выжил, он с пеленок умеет терпеть физическую боль, и Пруит гордился этим своим испытанным качеством, он был твердо уверен, что, гоняй они его хоть всю жизнь, хоть до потери пульса, им не сломить его стойкости, единственного капитала, завещанного ему отцом. Во всем этом он видел лишь простую борьбу характеров на уровне физической выносливости, и в какой-то мере так оно и было. Но к этому примешивалось что-то большее, а что, он пока не разгадал. Он не понимал, что эти люди ему небезразличны. Еще давно, в Майере, когда он бросил бокс, чтобы пойти в горнисты, и это истолковали как трусость, он почти перестал надеяться, что его когда-нибудь поймут. Ему, конечно, было довольно одиноко, но он с этим смирился, потому что, как он объяснял себе, его и к горну-то потянуло прежде всего от одиночества. А потом, позже, когда за историю с триппером его выгнали из горнистов и никто из многочисленных друзей не вступился, не попытался помочь ему вернуть прежнее место, чувство одиночества усилилось, зато душа его огрубела и ранить ее стало труднее.
И теперь, когда у него отняли все, а потому не могли больше заставить страдать, он считал себя неуязвимым и был совершенно уверен, что эти люди ему безразличны. Но он, конечно же, забыл, что они прежде всего люди и, значит, не могут быть ему безразличны, потому что сам он тоже человек. А он забыл, что он человек, и забыл, что они, в сущности, те самые люди, которые вчера вечером – господи, это же было только вчера! – тихо стояли на галереях и слушали его «вечернюю зорю». И неизвестный голос, долетевший от дверей Цоя, голос, гордо заявивший: «Я же говорил, это Пруит», был, в сущности, общим голосом этих людей, полномочно представляя их всех. Как такое могло быть, он не понимал. И чувствовал, что понять это ему будет трудно. Он проиграл в битве за веру в их дружбу и понимание, это он помнил, но начисто забыл, что по-прежнему верит в живое присутствие людей рядом с собой. На этой забывчивости они и могли его подловить. И боль не заставила ждать себя долго.
Второй час занятий был отведен под отработку движения сомкнутым строем, и Старый Айк дважды сделал Пруиту замечание: первое за то, что он сбился с ноги при повороте на ходу (как минимум двое солдат перед Пруитом тоже сбились), а второе – за нарушение равнения при троекратном захождении роты фронтом по команде «Левое плечо вперед, марш» (при этом вся рота, за исключением двух первых шеренг, смешалась в беспорядочную, матерящуюся в пыли толпу). Оба раза Айк возмущенно вызывал Пруита из строя и отчитывал, брызгая ему на рубашку мокрой пылью стариковской слюны, а после второго замечания послал со свободным сержантом на гаревую дорожку для учебных газовых атак и заставил прошагать семь кругов по четверть мили ускоренным маршем с винтовкой наперевес (стандартное наказание неопытному новобранцу).
Когда, взмокнув от пота, но не проронив ни слова, Пруит вернулся в строй, спортивная фракция роты уставилась на него с негодованием (стандартное отношение к неопытному новобранцу), а остальные отвели глаза и принялись внимательно изучать модернистские контуры новых бараков для занятий по химической войне. Только Маджио подмигнул ему и улыбнулся. Все это было, честное, слово, очень интересно.
Если вся рота неуклюже топчется как бог на душу положит (занятия Айка Галовича тем и славились), а тебя отчитывают за неточности в нюансах, то это просто смешно. И Пруит смеялся. Происходящее было поистине торжеством фантазии над рассудком. Под руководством Айка рота превращалась в неповоротливое разобщенное стадо, о четкости и равнении не могло быть и речи, команды Галовича на его ломаном английском были, как правило, непонятны и часто отдавались не под ту ногу; треть роты, а то и больше, постоянно сбивалась, потому что Айк совершенно не выдерживал счет. То он подавал команды с застенчивой робостью монашки, то вдруг обрушивался на солдат с карикатурной самоуверенной яростью Муссолини. Ни то, ни другое отнюдь не способствовало четкости упражнений, и для всех, кто хоть раз в жизни побывал на нормальной строевой подготовке, занятия у Айка были не просто мукой, но еще и чем-то совершенно невероятным в армии, полной профанацией солдатской службы, кощунственно испохабленной бывшим истопником.
По окончании второго часа они прошли строем на большое покатое поле рядом с дивизионными конюшнями, откуда начиналась верховая тропа, а внизу был корт для гольфа.
На этом поле сержант Торнхил обычно проводил свои традиционные лекции по маскировке и укрытию от огня противника, а солдаты тем временем, лежа на животах в тени обступивших поле высоких дубов, развлекались игрой в «ножички» и изучали задницы офицерских жен и дочерей, когда те, болтаясь в седле, проезжали мимо верхом. И во время такой вот лекции худой, жилистый, с головой как у хорька сержант Терп Торнхил родом из штата Миссисипи, отслуживший уже семнадцать лет и не входивший ни в спортивную, ни в антиспортивную фракцию, отчитал Пруита за невнимательность и послал в сопровождении другого сержанта на ближайшую гаревую дорожку проделать еще семь кругов ускоренным шагом с винтовкой наперевес.
За сочувствие Пруиту Маджио тоже заработал семь кругов, потому что Айк увидел, как итальянец ободрил Пруита священным ритуальным жестом – сжал левую руку в кулак и резко выбросил вперед, а ладонью правой хлопнул себя чуть ниже левого плеча, – и, разгневанный подобным неуважением к дисциплине и правосудию, сержант Галович послал Маджио вслед за Пруитом.
Так оно и шло. От занятия к занятию. Методично и планомерно. Один за другим сержанты испытывали его выдержку, словно все они тренировались на нем, чтобы выцарапать себе должности инструкторов по подготовке местных гавайских новобранцев, число которых в дивизии после объявления мобилизации все прибавлялось.
Даже надменный король узаконенного мордобоя, хладноокий, молчаливый, непрошибаемо безразличный ко всему Чемп Уилсон, и тот, снизойдя, нудно отчитал его, когда они упражнялись в холостой стрельбе с плавным нажатием на спусковой крючок, потому что, как заявил Чемпион, Пруит распределял огонь неравномерно.
Пруит оперся на дуло винтовки и выслушал эту нотацию так же спокойно, как все предыдущие, в таких случаях только и остается спокойно слушать, но на этот раз он слушал вполуха. Потому что мысли его были далеко. Он стоял и смотрел на Чемпа, но при этом решал в уме занимавшую его задачку. Он представлял себе все это очень ясно, события раскручивались в его сознании, как соскочившая с катушки кинолента, кадр следовал за кадром в логической последовательности, начало было в одном конце пленки, а конец в другом: первый кадр, второй, третий, и так далее по порядку.
Мешало только то, что начала сейчас было не увидеть, оно затерялось в спутанных на полу кольцах целлулоидной ленты, и конца он тоже не мог разглядеть – конец был еще намотан на катушку.
Тем не менее он помнил, что только два сержанта – Вождь Чоут и Поп Карелсен, про которых все знали, что оба с ним дружат, – отказались от права поддать ногой новенький мяч, когда пришла их очередь играть в эту игру. Но даже у них была для этого уйма возможностей. Они же, по примеру рядовых антиспортивной фракции, предпочитали неловко отводить глаза в сторону. Или любоваться сверкающей белизной ледников, нагроможденных в прозрачном небе кучевыми облаками, которые медленно плыли в вышине, – белые горы над темными горами.
А собственно говоря, чего ты от них ждал? – подумал он. Что они подымут бунт и спасут тебя? Ты ведь прекрасно понимаешь, что никто тебя ни к чему не принуждает. Ты идешь на все это по своей доброй воле, и ты сам это знаешь, сказал он себе. У тебя полная свобода выбора.
Ну и дела! Живешь себе тихо-спокойно, ничего не требуешь, стараешься ни во что не совать нос, никому не мешать, а смотри, что получается. Ты только посмотри, что получается. Увязаешь по самые уши непонятно в каком дерьме. Взрослые люди на полном серьезе с пеной у рта спорят, должен такой-то солдат заниматься боксом или не должен. Нашли проблему первостепенной важности! Вся эта возня вдруг показалась ему такой смешной, он не мог поверить, что она обернется для него серьезными последствиями.
И все же он знал, что последствия будут очень серьезными, бесследно для него это не пройдет. Когда у группы людей имеются о чем-то свои четкие представления, а ты с ними не согласен, понятно, что эти люди на тебя злятся. Когда люди подчиняют свою жизнь какой-нибудь дурацкой идее, а ты пытаешься объяснить, что тебе (заметь, не им, а только тебе лично) эта идея кажется дурацкой, серьезные последствия не только могут возникнуть, но и возникнут обязательно, и никуда тебе от них не спрятаться. Ведь эти люди убеждены, что если ты отрицаешь их идею, то тем самым и всю их жизнь объявляешь никчемной, а такое разозлит кого хочешь; они ведь считают: пусть лучше дурацкая идея, чем никакой, и потому превращают свою жизнь в довесок к собственным измышлениям, возьми к примеру нацистов.
Почему бы и тебе, Пруит, не стать довеском к чему-нибудь? Скажем, подвесить себя к дереву. Избавил бы всех от массы неприятностей и волнений.
Тяжелая, глухая ярость упрямого бунтаря зашевелилась в нем. Скоро получка, у него уже кое-что намечено, а из-за всей этой всерьез затеянной глупости он может именно в день получки угодить во внеочередной наряд на кухню.
Что ж, хорошо. Им хочется поиграть – будем играть. Они ждут от нас ненависти – они ее получат. Мы это умеем не хуже, чем другие. Когда-то в юности у нас это очень здорово получалось. Мы можем и бритвой полоснуть, и поджечь, и покалечить можем, и убить, и помучить не хуже других, так же тонко и изобретательно, и можем все это называть заботой о людях и поддержанием дисциплины. Мы тоже можем устроить соревнование в ненависти и назвать его свободной конкуренцией между независимыми предпринимателями.
Это единственный выход. Мы будем ненавидеть и будем образцовым солдатом. Мы будем ненавидеть и будем выполнять все приказы безукоризненно и досконально. Будем ненавидеть и не будем огрызаться. Мы не нарушим ни одного правила. Мы не допустим ни одной ошибки. Мы разрешим себе только ненавидеть. И пусть они с этим что хотят, то и делают. Пусть поломают себе голову, как к этому придраться.
Остаток занятий он с угрюмой ненавистью выдерживал свою роль. И это сработало. Они были озадачены. Они были ошеломлены. Они были глубоко уязвлены, потому что он ненавидел их, но при этом оставался образцовым солдатом. Некоторые даже обозлились на него: он не имел права так держаться. Он вел себя как упрямый бульдог, который вцепился в человека просто потому, что тот его побил, а теперь глупую собаку не заставить разжать зубы ни пинками, ни хлыстом, и остается только надрезать ей мышцы челюстей, что в данном случае запрещено законом.
Он смеялся про себя нервным, исступленным смехом, он знал, что задел их за живое, знал теперь уже наверняка, что они не посмеют подкинуть ему подлянку в день получки, а кроме того, у него даже мелькала бредовая мысль, что, может быть, его стойкость их как-то образумит, и он продолжал сжимать зубы в единственной слабой надежде, что приближающийся обед и вслед за тем выход на мороку дадут ему хоть небольшую передышку. Но сложилось так, что отдохнуть ему не удалось. Сложилось так, что на мороке он не только потерял все набранные утром очки, но и скатился в самый низ таблицы.
Он сам был в этом виноват. Он попал в наряд к Айку Галовичу.
Он завел себе привычку перед построением на мороку до последней минуты не выходить во двор. Делал он это для того, чтобы оказаться в самом хвосте шеренги, ждущей распределения на работы, и перехитрить Цербера в его незатейливой игре «Поймай Пруита». Вторая половина или последняя треть шеренги – в зависимости от количества заявок на рабочую силу, поступивших из штаба полка, – неизменно назначалась на уборку территории и помещений роты, и этой группой в соответствии с действующим приказом Хомса всегда командовал Айк Галович. Когда Пруит вставал в конец, он как бы оказывался вне досягаемости Цербера, и тот его не трогал. Он тогда, конечно, не попадал в легкие наряды вроде уборки офицерского клуба или работы на площадке для гольфа, но зато ему не грозили ни «мусорный» наряд, ни мясная лавка. Цербер мог бы с легкостью изменить заведенный порядок и начинать распределение с другого фланга или, если бы захотел, мог приберечь самые гнусные наряды напоследок, когда уже выделены солдаты под начало Айка. Но Пруит давно догадался, что Тербер так не сделает, что его личные понятия о справедливости, границы которой он обозначил с такой тщательностью и так замаскировал, что никто, кроме самого Тербера, их не видел, не позволят старшине использовать свое преимущество таким недостойным способом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145