потому что мы поневоле смущаемся на людях, мрачно подумал он, вспоминая, как вкладывал в сигналы горна тайны, о которых не мог рассказать словами); и каждый во весь рост на небольшом отдельном снимке, чтобы малыш Маджио мог всегда таскать их с собой. Я гляжу на эти фотографии и слышу голоса людей, ощущаю запахи бакалейной лавки и квартиры над ней на Атлантик-авеню в Бруклине, хотя никогда их не видел, никогда там не был и вряд ли побываю, но все это мне теперь так близко и знакомо, будто я там жил с детства. Остальные две трети альбома были посвящены Гавайям и армии, здесь были виды гавайских достопримечательностей и армейские фотографии – одно никак не сочеталось с другим, – яркие открытки для туристов с видами Гонолулу, Храма мормонов, пляжа Ваикики, больших отелей («Халекулани», «Ройял Гавайен», «Моана», внутри которых никто из нас никогда не был), мыс Дайамонд, открытка с видом Скофилда, который так хорош, что хоть сию же минуту беги подписывать солдатский контракт и отправляйся служить в этот благодатный край; фотографии экзотической Вахиавы, ничем не выдающие тамошнюю вонь, открытки с видами всех тех мест, которыми восторгаются туристы, разглядывающие их только, так сказать, со стороны, и хотя открытки верно передавали то, что так восхищает туристов, но мы-то не туристы, мы все это постоянно видим, так сказать, изнутри (не считая, конечно, «Халекулани», «Ройял Гавайен». «Моаны», ресторана «Лао Юцай») и совсем под другим углом, что никак не отразилось ни на одном снимке, потому что снятые «изнутри» фотографии всегда лишь шутки, симпатичные шутки: парень в каске ухмыляется на Ротной улице или стоит в полной полевой форме и, скаля зубы, поглядывает на штык примкнутой к ноге винтовки, или двое-трое ребят, держа в каждой руке по бутылке с пивом, стоят обнявшись и пижонисто скрестив ноги на фоне пальмы, гарнизонной церкви, кегельбана; похабные шутки, вроде серии с красоткой из борделя Мамаши Сью в Вахиаве: сначала она в платье, потом в комбинации, потом в трусиках, потом без ничего, потом в неожиданной позе, целый стриптиз в пяти снимках, доллар за всю серию, двадцать центов за одну карточку; и, наверное, самая большая, самая шикарная шутка – ротная фотография с обаятельно улыбающимся капитаном в окружении ухмыляющихся солдат; только шутки, бесконечные шутки, потому что мы всегда безотчетно, инстинктивно улыбаемся, всегда изображаем веселье, стоит где-то рядом появиться фотоаппарату или репортеру, думал Пруит, и поэтому никто так и не знает того, что мы видим «изнутри», и для всех мы – Наши Славные Ребята , разве что человек сам побывал в этой шкуре, но даже и тогда он постепенно все забывает, так как потом ничто больше не напомнит ему о прошлом, и будь я проклят, если стану собирать эти запечатленные на бумаге шуточки, потому что такими вещами не шутят и мне от этого не смешно. Но будь у меня горн и сумей я запечатлеть все звуками, я бы всем все напомнил, подумал он. И ей-богу, до чего же хочется напомнить.
– Эти твои идиотские открыточки! – с досадой сказал он, как говорил уже, наверно, сто раз.
– Брось ты, – откликнулся Анджело. – Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно – как-никак Гавайи.
– Гавайи не такие.
– Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, – он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо – судя по всему, на возлюбленного – пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
– Обалдеть, – сказал Пруит. – Умереть, уснуть.
– А мне нравится, – заметил Ридел Трэдвелл.
– Я дома скажу, я на ней чуть не женился, – ухмыльнулся Маджио. – Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
– Ах, эта девушка, которую я бросил, – насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом – застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность – а катись оно ко всем чертям! – что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати – младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
– Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! – и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии – сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
– Ты что, обалдел? – изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. – Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
– Ударил. Это ты верно подметил, – сказал Маджио. – Кием. И сейчас снова ударю.
– Что? – растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. – Что? Кием?!
– Вот именно, – раздельно сказал Маджио. – И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
– Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, – пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
– На кулаках-то я против тебя не потяну, – сказал Маджио.
– Сволочь! – не слушая его, взревел Блум. – Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… – и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. – Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке – все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, – схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
– Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, – язвительно сказал Цербер. – Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! – глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение – прекратить драку.
– Что, передумали? – издевался Цербер. – Блум, штык тебе уже не нужен? Тогда брось-ка его сюда, на койку. Будь умным мальчиком. Вот так.
Блум повиновался. Он молчал, по лбу у него текла кровь, но в глазах было явное облегчение.
– Небось думали, никто вас на разнимет, перетрухнули? – Цербер фыркнул. – Тоже мне вояки! Ишь, какие свирепые. Крови им захотелось. Вояки! Маджио, отдай эту палку Пруиту.
Маджио с побитым видом отдал палку, и напряжение в комнате разрядилось.
– Драться надо кулаками, – выкрикнул кто-то. – Хотите драться, выходите во двор.
– Молчать! – взревел Цербер. – Никакой драки не будет. И нечего лезть с идиотскими советами! Эти два болвана чуть не убили друг друга, а вы тут все только зенки пялили.
Он обвел комнату воинственным взглядом, и все как один опустили глаза.
– А что до вас, – он снова повернулся к Блуму и Маджио, – не доросли еще воевать. Воюют мужчины, а не младенцы. Ведете себя как дети, значит, и разговор с вами как с детьми.
Все молчали.
– Навоеваться еще успеете. Так навоюетесь, что сами не рады будете. И очень скоро. Вот когда снайпер начнет вам над ухом сажать в дерево пулю за пулей, тогда и говорите, что вы вояки. Тогда, может, и поверю. А то, понимаешь, развоевались, – он фыркнул. – Вояки!
Все молчали.
– Капрал Миллер, заберите у этого младенца штык и спрячьте, – распорядился Цербер. – Он до таких игрушек еще не дорос. Отведите Блума к его койке, посадите там и смотрите, чтобы не убежал. И пусть сидит лицом к стенке – ребенка надо наказать. Раз он не умеет себя вести, никуда его не пускать. Если попросится в уборную, пойдете вместе с ним и проследите, чтобы потом вернулся на место. И не забудьте застегнуть ему штаны. Пруит, второго младенца я поручаю тебе. Маджио наказать точно так же, как Блума. До конца перерыва оба будут сидеть здесь. И чтоб никто с ними не разговаривал. Придется, кажется, завести в этой роте специальную скамейку для непослушных детей. Если они начнут вам дерзить, доложите мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145
– Эти твои идиотские открыточки! – с досадой сказал он, как говорил уже, наверно, сто раз.
– Брось ты, – откликнулся Анджело. – Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно – как-никак Гавайи.
– Гавайи не такие.
– Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, – он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо – судя по всему, на возлюбленного – пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
– Обалдеть, – сказал Пруит. – Умереть, уснуть.
– А мне нравится, – заметил Ридел Трэдвелл.
– Я дома скажу, я на ней чуть не женился, – ухмыльнулся Маджио. – Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
– Ах, эта девушка, которую я бросил, – насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом – застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность – а катись оно ко всем чертям! – что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати – младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
– Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! – и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии – сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
– Ты что, обалдел? – изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. – Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
– Ударил. Это ты верно подметил, – сказал Маджио. – Кием. И сейчас снова ударю.
– Что? – растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. – Что? Кием?!
– Вот именно, – раздельно сказал Маджио. – И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
– Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, – пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
– На кулаках-то я против тебя не потяну, – сказал Маджио.
– Сволочь! – не слушая его, взревел Блум. – Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… – и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. – Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке – все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, – схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
– Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, – язвительно сказал Цербер. – Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! – глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение – прекратить драку.
– Что, передумали? – издевался Цербер. – Блум, штык тебе уже не нужен? Тогда брось-ка его сюда, на койку. Будь умным мальчиком. Вот так.
Блум повиновался. Он молчал, по лбу у него текла кровь, но в глазах было явное облегчение.
– Небось думали, никто вас на разнимет, перетрухнули? – Цербер фыркнул. – Тоже мне вояки! Ишь, какие свирепые. Крови им захотелось. Вояки! Маджио, отдай эту палку Пруиту.
Маджио с побитым видом отдал палку, и напряжение в комнате разрядилось.
– Драться надо кулаками, – выкрикнул кто-то. – Хотите драться, выходите во двор.
– Молчать! – взревел Цербер. – Никакой драки не будет. И нечего лезть с идиотскими советами! Эти два болвана чуть не убили друг друга, а вы тут все только зенки пялили.
Он обвел комнату воинственным взглядом, и все как один опустили глаза.
– А что до вас, – он снова повернулся к Блуму и Маджио, – не доросли еще воевать. Воюют мужчины, а не младенцы. Ведете себя как дети, значит, и разговор с вами как с детьми.
Все молчали.
– Навоеваться еще успеете. Так навоюетесь, что сами не рады будете. И очень скоро. Вот когда снайпер начнет вам над ухом сажать в дерево пулю за пулей, тогда и говорите, что вы вояки. Тогда, может, и поверю. А то, понимаешь, развоевались, – он фыркнул. – Вояки!
Все молчали.
– Капрал Миллер, заберите у этого младенца штык и спрячьте, – распорядился Цербер. – Он до таких игрушек еще не дорос. Отведите Блума к его койке, посадите там и смотрите, чтобы не убежал. И пусть сидит лицом к стенке – ребенка надо наказать. Раз он не умеет себя вести, никуда его не пускать. Если попросится в уборную, пойдете вместе с ним и проследите, чтобы потом вернулся на место. И не забудьте застегнуть ему штаны. Пруит, второго младенца я поручаю тебе. Маджио наказать точно так же, как Блума. До конца перерыва оба будут сидеть здесь. И чтоб никто с ними не разговаривал. Придется, кажется, завести в этой роте специальную скамейку для непослушных детей. Если они начнут вам дерзить, доложите мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145