или потому, что она совсем не смотрела на него, а в этом он должен был признаться себе, если хотел быть честным. Прежде глаз с него не спускала, хотя бы битва за мяч шла далеко от него, на половине соперника, а он горел нетерпением, чтобы борьба перекинулась сюда, к нему, чтобы он мог еще и еще раз доказать неприкосновенность своих ворот и слышать ее громкое, перекрывающее весь шум «Отлично, Вена!».
Если б он был честен сам с собой, если б умел понять себя, признал бы, что в моменты самого страшного своего унижения и глубочайшего позора его охватила страстная тоска по ней, именно тогда, когда она навеки исчезла в неоглядных далях, когда он, изгой, отверженный^ утратил под ногами даже ту пядь земли в воротах «Патриция», стоя на которой как бы приближен был к ее касте.
Теперь все кончено; он не может даже вернуться к мистеру Моуру, к обязанностям его личного секретаря; конец урокам английского языка, который он так усердно изучал по приказу американца, чтобы последовать за ним в Америку, как тот ему обещал, и быть постоянно вблизи от Тинды, если б она стала женой Моура. Всему конец, и собственно — к чему еще медлить на земле! В самом деле, не остается ничего иного...
Вена встрепенулся, схватил шест, повернул плоскодонку и поспешно поплыл обратно, уже в полной темноте, защитой высоких берегов острова.
Позади него, на базилике в Карлине, прозвонили исчерню; Вена повернул лодку направо, в лагуны, проплыл но самой узкой протоке, над омутом, который будет местом его упокоения. Он уже так примирился с этой мыслью, что даже не почувствовал озноба. Здесь он будет хорошо укрыт, вряд ли его найдут, даже если им придет в голову искать его здесь, и пускай спортивные обозреватели пишут завтра, что хотят.
Когда он выбрался из протоки на реку, пришлось выждать немного, прежде чем плыть дальше. Облака над Страговом поредели, сквозь них пробилось еще столько бледного света, что его отразили все окна на фасаде Града, в то время как склоны холмов на противоположной стороне уже совсем утонули в ночном мраке.
Отсюда, с простора реки, более светлой, чем сам источник света на западе, еще четко различались все окружающие детали, от плотины, словно прочертившей тушью линию поперек реки, до кустиков травы на высоком берегу «Папирки». Но длилось это недолго — запад ослабел, угас, фасад Града, только что окинутый светом, потемнел и исчез из виду, и наступила такая темнота, глубже которой не могла бы пожелать себе и полночь.
Но тренированному глазу Вены хватило последних мгновений света, чтобы заметить единственное живое существо на всем видимом пространстве: то был его собственный родитель, сидевший в укрытии под берегом, там, где должен был причалить Вена, если не хотел, чтоб его видел кто-либо из обитателей «Папирки». Отец поджидал его.
В данном случае лучше было Вене продолжать плыть, будто никакого старика там и нету, и изобразить крайнее удивление при встрече.
Однако старый Незмара не дал ему для этого времени. Не успел Вена приблизиться на расстояние окрика, как уже расслышал тихую брань родителя. Первыми словами, которые он четко разобрал, были:
— Эй ты, слива зеленая! Думаешь, не видел я, как ты по течению ползешь? Да в мешке у меня сигарки и сахарин, потому и не мог я тебя окликнуть, а как шел восьмой час, то пришлось мне вернуться на Коронную, влезть в воду и перейти вброд, чтоб вовремя на работу явиться. Ну, чего не причаливаешь, голова?
Вена действительно колебался и подплывал к берегу как можно медленнее, едва старик дотянулся до носа лодки и в руках у него звякнул обрывок цепи, как тотчас прогремело его зловещее: «Мор те в глотку» — самое страшное из его проклятий, к какому он прибегал лишь в самые критические моменты.
Он так резко дернул лодку, что наполовину вытащил ее на песок, и готов был уже накинуться на сына, да вдруг подумал — если парень отколол какую-нибудь мерзкую шутку с контрабандой и сознательно поставил отца под угрозу опоздания, значит, есть у него серьезная причина для такого образа действий.
— Тебе чего тут надо? — шепотом спросил он сына, так они переговаривались во время экспедиций, при которых лучше всего было обходиться без свидетелей.— Хочешь лишить меня куска хлеба, знаешь ведь, милостивый пан запретил тебе появляться на «Па-пирке», не то выгонит меня с позором?
— Нынче мне необходимо тут быть, хотя бы мне руку отрубили!
Болезненный тон Вацлава приоткрыл старику частицу того, что делалось в душе сына.
— А и напортачил ты нынче, Вена, я прямо удрал от сраму. Позор-то тебе кричали, да это и на меня падало, знают ведь, что ты мой сын!
— Батя, не говорите так, такого сраму вам больше не будет, на поле меня больше не увидят, клянусь вам!
— Сказал бы я тебе, в чем причина, кабы тебя черти не брали, стоит об этом заикнуться. Я, понимаешь, все время примечал за тобой, так что и могу сказать, где твои гляделки были, когда вам пенальти вкатили: наверх ты пялился, на веранду, на роскошное панство, господи Иисусе, а мяч-то у тебя промеж ног и пролетел.
Старый Незмара говорил со злобной насмешкой, как мог бы говорить болельщик «Патриция» бывшему «сухому» вратарю; и Вена, заключив из этого, какую ненависть должны питать к нему его друзья, когда-то столь им восхищавшиеся, еще пуще ожесточился сам против себя, и прыжок в омут показался ему уже осуществленным делом.
Эта клятая Турбина еще принесет тебе беду, милый мой, для такой павы ты, прости, слишком большой обормот! Так чего же тебе тут-то надо, неужто к ней наладился? Отравиться мне, коли это не так!
Вена молчал.
— Тогда я, как бог свят, соберу все силенки, что еще остались у меня от каторжной жизни, да так тебя стукну по-отечески напоследок, что больше в жизни не запросишь!
Да ведь я в последний раз поговорю с ней, хочу высказать ей свое мнение, а там — баста, до самой смерти и не взгляну на нее, а коли я соврал — можете еще раз отравиться, батя!
Старик промолчал, только испытующе поглядел в лицо сына — напрасно: даже на таком близком расстоянии они уже не могли видеть глаз друг друга. Но старый Незмара насквозь знал своего Вену и был уверен, если тот так решил, то это тверже камня.
— Только долго с ней не возжайся, коли уж иначе нельзя, выложи ей свое мнение прямо, да скажи, что ты ей равен перед господом богом; кто родом из Го-лебоуце, тот знает, что пан императорский советник — сын объездчика, а вот женился же на дочери хозяина «Папирки», а ты — сын сторожа, не так уж далеко друг от друга... И знай еще — теперь-то могу тебе открыть — запрещение, чтоб ноги твоей здесь не было, исходит от нее самой, так и скажи ей на прощанье, этой... Турбине!
Вена знал — причем от барышни Фафровой — что дело обстоит не совсем так, но одно запрещение, касающееся его, действительно исходило от Тинды: она потребовала от мистера Моура, чтоб ему никогда больше не приходило в голову сажать своего секретаря четвертым спутником в автомобиль, когда в нем едет она. Это Вацлав тоже узнал от Мальвы, которая предавала всех и вся.
Тинда, как более сообразительная, разгадала истинные намерения Моура относительно Вены, который, как и старый Незмара, воображал, будто набоб из личного расположения причислил молодого атлета к своему двору, а в сущности, к обслуживающему персоналу. И именно Моур заставил императорского советника полностью отказать Вене от дома. В автомобиль Моур сажал его как подопытного кролика, чтобы по его и Тиндиному поведению понять их отношения; с «Папирки» же он удалил Вацлава, как удаляют волка, чьим клыкам нельзя доверять. Впрочем, американец очень точно знал о предсказании пани Майнау и был совершенно спокоен на сей счет.
Однако сейчас Вене некогда было думать обо всем этом. Он осторожно пробирался по неровной насыпи острова — в этом месте он не очень хорошо ориентировался. Теперь тут провели канал во всю длину острова, и устье его выходило к самой плотине. Армии назвал этот канал «Пактолом», поглотившим множество золота. Слева от башни «Папирки» смутно белели стены нового фабричного здания, за башней, над берегом, притулился во мраке массивный машинный зал — спальня турбины с маленькой буквы.
Все различалось неясно, крыши строений сливались в единую черную массу с небом, казавшимся очень низким, и душно было под ним в тот вечер, даже как будто парило — или так только казалось Вене?
Засев в углу, образуемом машинным залом и башней, он со всей сосредоточенностью измученной души уставился на узорную решетку, выделявшуюся на фоне тускло освещенной комнаты Тинды. Вена правильно рассудил, что на лето — а главное потому, что его уже нет на «Папирке»,— она снова переберется в прежнюю свою спальню.
На темных индигово-красных обоях четко рисовались прутья решетки и соединяющие их сверху скобы, а между ними проглядывала желтоватая белизна потолка, все такое знакомое для Вены, правда, только снаружи...
Верный сторож «Папирки» вернулся с вестью, что все спокойно, можно без опаски пройти даже по мостику.
— Мальчик, не ходи туда! — вдруг сказал старый Незмара.— Послушай меня, нельзя этого делать, эта женщина, как увидит тебя, подымет крик на всю фабрику, и оба мы попадемся — слушай, пойдем, я тебя отвезу...— и он схватил сопротивляющегося сына за рукав.
Вена вырвался, в три прыжка перенесся через мостик, и вот он уже схватился руками за решетку, подтянулся к окну.
Камня, на который он, бывало, становился, уже не было, но то, что он увидел в окне, заставило его несколько раз подпрыгивать, подтягиваясь руками; потом, расцарапавшись о шероховатости стены, он нашел другой камень кубической формы и с немалыми усилиями подкатил его под окно.
Теперь он устроился удобно.
Сердце его отчаянно забилось, как уже было с ним однажды — его тренированное сердце, не ускорявшее ударов даже при подъеме самого тяжелого веса...
Окно было распахнуто настежь. Комнату слабо освещал ночник у разостланной кровати Тинды, белая дверь в индигово-красной стене напротив окна стояла приотворенной в заднее помещение, залитое ярким светом. По стенам этого заднего помещения, блестящим от лака, метались быстрые тени чьих-то рук — это могли быть только руки Тинды.
Потом тени рук упали, на стене осталась только тень головы, запрокинутой назад.
Вацлав сразу догадался, что она делает: из-за створки двери показались распущенные волосы и ее лицо в профиль, обращенное кверху, так что волосы, ее платиново-светлые волосы как бы стекали с затылка длинной, пышной, густой волной; Тинда трясла их, встряхивала, пока, видно, у нее не закружилась голова, тогда она выпрямилась так резко, что даже пошатнулась. При этом об пол стукнула туфелька — а то, что разглядел из-за двери Вена, подтвердило его догадку: на барышне Улликовой не было ничего, кроме домашних туфелек...
Помещение за приотворенной дверью была — да! — была ванная!
Тинда опять скрылась за дверью, но ушла не так далеко вглубь — видны были тени ее рук, кругообразно двигающиеся вокруг головы.
Вена слышал таинственный шорох гребенки в ее сверкающих волосах, таких длинных, что приходилось перекидывать их через плечо и встряхивать, чтобы расчесать.
Возможно, мужчина рыцарственного воспитания и благородной души счел бы на месте Вены ниже своего нравственного уровня продолжать наблюдения, какие, напротив, доставляют удовольствие фривольным распутникам. Но Вацлав Незмара-младший был, как нам известно, воспитан далеко не в рыцарском духе, однако не был он и фривольного образа мыслей; правда, в его любви к Тинде, увы, было очень мало духовного, все же он ощущал эту любовь исключительно как страдание, порой невыносимое. И теперь, если б даже хотел, не мог бежать: его пальцы слишком судорожно вцепились в решетку.
Каковы же были его действия?
С малых лет этот выходец из низов, этот выбившийся из колеи пролетарий, в сущности, стоял за оградой, отделявшей его от людей высшей касты, и, прижимая лицо к щелям забора, пялил глаза на рай, из которого изгнан без надежды когда-либо попасть туда — вот как сегодня, этой майской ночью. Со временем, правда, когда несколько ленивый ум его дошел до, скажем, сословного сознания, развилось в нем и хмуро-ироническое отношение к этому раю.
Но встреча с Тиндой снова убедила его, что там — настоящий рай, и не может быть худшего несчастья, чем изгнание из него — вернее, чем его недоступность; одним словом, если он часто твердил себе, что барышня Улликова прекрасна до отчаяния, то сегодня ночью, увидев всю ее красоту, по сути, второй раз в жизни, бедный малый был близок к слезам.
Тинда вышла из ванной в спальню, и прежде чем она накинула на себя пеньюар, висевший за дверью, Вена на какое-то мгновение увидел ее всю — как в известной балладе смертный увидел изваяние богини Нейт в Саисе без покровов — и едва не упал бездыханный. Сердце его сделало в этот миг такой скачок, что надвое разделился его шепотный вскрик:
— Тин-да!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Если б он был честен сам с собой, если б умел понять себя, признал бы, что в моменты самого страшного своего унижения и глубочайшего позора его охватила страстная тоска по ней, именно тогда, когда она навеки исчезла в неоглядных далях, когда он, изгой, отверженный^ утратил под ногами даже ту пядь земли в воротах «Патриция», стоя на которой как бы приближен был к ее касте.
Теперь все кончено; он не может даже вернуться к мистеру Моуру, к обязанностям его личного секретаря; конец урокам английского языка, который он так усердно изучал по приказу американца, чтобы последовать за ним в Америку, как тот ему обещал, и быть постоянно вблизи от Тинды, если б она стала женой Моура. Всему конец, и собственно — к чему еще медлить на земле! В самом деле, не остается ничего иного...
Вена встрепенулся, схватил шест, повернул плоскодонку и поспешно поплыл обратно, уже в полной темноте, защитой высоких берегов острова.
Позади него, на базилике в Карлине, прозвонили исчерню; Вена повернул лодку направо, в лагуны, проплыл но самой узкой протоке, над омутом, который будет местом его упокоения. Он уже так примирился с этой мыслью, что даже не почувствовал озноба. Здесь он будет хорошо укрыт, вряд ли его найдут, даже если им придет в голову искать его здесь, и пускай спортивные обозреватели пишут завтра, что хотят.
Когда он выбрался из протоки на реку, пришлось выждать немного, прежде чем плыть дальше. Облака над Страговом поредели, сквозь них пробилось еще столько бледного света, что его отразили все окна на фасаде Града, в то время как склоны холмов на противоположной стороне уже совсем утонули в ночном мраке.
Отсюда, с простора реки, более светлой, чем сам источник света на западе, еще четко различались все окружающие детали, от плотины, словно прочертившей тушью линию поперек реки, до кустиков травы на высоком берегу «Папирки». Но длилось это недолго — запад ослабел, угас, фасад Града, только что окинутый светом, потемнел и исчез из виду, и наступила такая темнота, глубже которой не могла бы пожелать себе и полночь.
Но тренированному глазу Вены хватило последних мгновений света, чтобы заметить единственное живое существо на всем видимом пространстве: то был его собственный родитель, сидевший в укрытии под берегом, там, где должен был причалить Вена, если не хотел, чтоб его видел кто-либо из обитателей «Папирки». Отец поджидал его.
В данном случае лучше было Вене продолжать плыть, будто никакого старика там и нету, и изобразить крайнее удивление при встрече.
Однако старый Незмара не дал ему для этого времени. Не успел Вена приблизиться на расстояние окрика, как уже расслышал тихую брань родителя. Первыми словами, которые он четко разобрал, были:
— Эй ты, слива зеленая! Думаешь, не видел я, как ты по течению ползешь? Да в мешке у меня сигарки и сахарин, потому и не мог я тебя окликнуть, а как шел восьмой час, то пришлось мне вернуться на Коронную, влезть в воду и перейти вброд, чтоб вовремя на работу явиться. Ну, чего не причаливаешь, голова?
Вена действительно колебался и подплывал к берегу как можно медленнее, едва старик дотянулся до носа лодки и в руках у него звякнул обрывок цепи, как тотчас прогремело его зловещее: «Мор те в глотку» — самое страшное из его проклятий, к какому он прибегал лишь в самые критические моменты.
Он так резко дернул лодку, что наполовину вытащил ее на песок, и готов был уже накинуться на сына, да вдруг подумал — если парень отколол какую-нибудь мерзкую шутку с контрабандой и сознательно поставил отца под угрозу опоздания, значит, есть у него серьезная причина для такого образа действий.
— Тебе чего тут надо? — шепотом спросил он сына, так они переговаривались во время экспедиций, при которых лучше всего было обходиться без свидетелей.— Хочешь лишить меня куска хлеба, знаешь ведь, милостивый пан запретил тебе появляться на «Па-пирке», не то выгонит меня с позором?
— Нынче мне необходимо тут быть, хотя бы мне руку отрубили!
Болезненный тон Вацлава приоткрыл старику частицу того, что делалось в душе сына.
— А и напортачил ты нынче, Вена, я прямо удрал от сраму. Позор-то тебе кричали, да это и на меня падало, знают ведь, что ты мой сын!
— Батя, не говорите так, такого сраму вам больше не будет, на поле меня больше не увидят, клянусь вам!
— Сказал бы я тебе, в чем причина, кабы тебя черти не брали, стоит об этом заикнуться. Я, понимаешь, все время примечал за тобой, так что и могу сказать, где твои гляделки были, когда вам пенальти вкатили: наверх ты пялился, на веранду, на роскошное панство, господи Иисусе, а мяч-то у тебя промеж ног и пролетел.
Старый Незмара говорил со злобной насмешкой, как мог бы говорить болельщик «Патриция» бывшему «сухому» вратарю; и Вена, заключив из этого, какую ненависть должны питать к нему его друзья, когда-то столь им восхищавшиеся, еще пуще ожесточился сам против себя, и прыжок в омут показался ему уже осуществленным делом.
Эта клятая Турбина еще принесет тебе беду, милый мой, для такой павы ты, прости, слишком большой обормот! Так чего же тебе тут-то надо, неужто к ней наладился? Отравиться мне, коли это не так!
Вена молчал.
— Тогда я, как бог свят, соберу все силенки, что еще остались у меня от каторжной жизни, да так тебя стукну по-отечески напоследок, что больше в жизни не запросишь!
Да ведь я в последний раз поговорю с ней, хочу высказать ей свое мнение, а там — баста, до самой смерти и не взгляну на нее, а коли я соврал — можете еще раз отравиться, батя!
Старик промолчал, только испытующе поглядел в лицо сына — напрасно: даже на таком близком расстоянии они уже не могли видеть глаз друг друга. Но старый Незмара насквозь знал своего Вену и был уверен, если тот так решил, то это тверже камня.
— Только долго с ней не возжайся, коли уж иначе нельзя, выложи ей свое мнение прямо, да скажи, что ты ей равен перед господом богом; кто родом из Го-лебоуце, тот знает, что пан императорский советник — сын объездчика, а вот женился же на дочери хозяина «Папирки», а ты — сын сторожа, не так уж далеко друг от друга... И знай еще — теперь-то могу тебе открыть — запрещение, чтоб ноги твоей здесь не было, исходит от нее самой, так и скажи ей на прощанье, этой... Турбине!
Вена знал — причем от барышни Фафровой — что дело обстоит не совсем так, но одно запрещение, касающееся его, действительно исходило от Тинды: она потребовала от мистера Моура, чтоб ему никогда больше не приходило в голову сажать своего секретаря четвертым спутником в автомобиль, когда в нем едет она. Это Вацлав тоже узнал от Мальвы, которая предавала всех и вся.
Тинда, как более сообразительная, разгадала истинные намерения Моура относительно Вены, который, как и старый Незмара, воображал, будто набоб из личного расположения причислил молодого атлета к своему двору, а в сущности, к обслуживающему персоналу. И именно Моур заставил императорского советника полностью отказать Вене от дома. В автомобиль Моур сажал его как подопытного кролика, чтобы по его и Тиндиному поведению понять их отношения; с «Папирки» же он удалил Вацлава, как удаляют волка, чьим клыкам нельзя доверять. Впрочем, американец очень точно знал о предсказании пани Майнау и был совершенно спокоен на сей счет.
Однако сейчас Вене некогда было думать обо всем этом. Он осторожно пробирался по неровной насыпи острова — в этом месте он не очень хорошо ориентировался. Теперь тут провели канал во всю длину острова, и устье его выходило к самой плотине. Армии назвал этот канал «Пактолом», поглотившим множество золота. Слева от башни «Папирки» смутно белели стены нового фабричного здания, за башней, над берегом, притулился во мраке массивный машинный зал — спальня турбины с маленькой буквы.
Все различалось неясно, крыши строений сливались в единую черную массу с небом, казавшимся очень низким, и душно было под ним в тот вечер, даже как будто парило — или так только казалось Вене?
Засев в углу, образуемом машинным залом и башней, он со всей сосредоточенностью измученной души уставился на узорную решетку, выделявшуюся на фоне тускло освещенной комнаты Тинды. Вена правильно рассудил, что на лето — а главное потому, что его уже нет на «Папирке»,— она снова переберется в прежнюю свою спальню.
На темных индигово-красных обоях четко рисовались прутья решетки и соединяющие их сверху скобы, а между ними проглядывала желтоватая белизна потолка, все такое знакомое для Вены, правда, только снаружи...
Верный сторож «Папирки» вернулся с вестью, что все спокойно, можно без опаски пройти даже по мостику.
— Мальчик, не ходи туда! — вдруг сказал старый Незмара.— Послушай меня, нельзя этого делать, эта женщина, как увидит тебя, подымет крик на всю фабрику, и оба мы попадемся — слушай, пойдем, я тебя отвезу...— и он схватил сопротивляющегося сына за рукав.
Вена вырвался, в три прыжка перенесся через мостик, и вот он уже схватился руками за решетку, подтянулся к окну.
Камня, на который он, бывало, становился, уже не было, но то, что он увидел в окне, заставило его несколько раз подпрыгивать, подтягиваясь руками; потом, расцарапавшись о шероховатости стены, он нашел другой камень кубической формы и с немалыми усилиями подкатил его под окно.
Теперь он устроился удобно.
Сердце его отчаянно забилось, как уже было с ним однажды — его тренированное сердце, не ускорявшее ударов даже при подъеме самого тяжелого веса...
Окно было распахнуто настежь. Комнату слабо освещал ночник у разостланной кровати Тинды, белая дверь в индигово-красной стене напротив окна стояла приотворенной в заднее помещение, залитое ярким светом. По стенам этого заднего помещения, блестящим от лака, метались быстрые тени чьих-то рук — это могли быть только руки Тинды.
Потом тени рук упали, на стене осталась только тень головы, запрокинутой назад.
Вацлав сразу догадался, что она делает: из-за створки двери показались распущенные волосы и ее лицо в профиль, обращенное кверху, так что волосы, ее платиново-светлые волосы как бы стекали с затылка длинной, пышной, густой волной; Тинда трясла их, встряхивала, пока, видно, у нее не закружилась голова, тогда она выпрямилась так резко, что даже пошатнулась. При этом об пол стукнула туфелька — а то, что разглядел из-за двери Вена, подтвердило его догадку: на барышне Улликовой не было ничего, кроме домашних туфелек...
Помещение за приотворенной дверью была — да! — была ванная!
Тинда опять скрылась за дверью, но ушла не так далеко вглубь — видны были тени ее рук, кругообразно двигающиеся вокруг головы.
Вена слышал таинственный шорох гребенки в ее сверкающих волосах, таких длинных, что приходилось перекидывать их через плечо и встряхивать, чтобы расчесать.
Возможно, мужчина рыцарственного воспитания и благородной души счел бы на месте Вены ниже своего нравственного уровня продолжать наблюдения, какие, напротив, доставляют удовольствие фривольным распутникам. Но Вацлав Незмара-младший был, как нам известно, воспитан далеко не в рыцарском духе, однако не был он и фривольного образа мыслей; правда, в его любви к Тинде, увы, было очень мало духовного, все же он ощущал эту любовь исключительно как страдание, порой невыносимое. И теперь, если б даже хотел, не мог бежать: его пальцы слишком судорожно вцепились в решетку.
Каковы же были его действия?
С малых лет этот выходец из низов, этот выбившийся из колеи пролетарий, в сущности, стоял за оградой, отделявшей его от людей высшей касты, и, прижимая лицо к щелям забора, пялил глаза на рай, из которого изгнан без надежды когда-либо попасть туда — вот как сегодня, этой майской ночью. Со временем, правда, когда несколько ленивый ум его дошел до, скажем, сословного сознания, развилось в нем и хмуро-ироническое отношение к этому раю.
Но встреча с Тиндой снова убедила его, что там — настоящий рай, и не может быть худшего несчастья, чем изгнание из него — вернее, чем его недоступность; одним словом, если он часто твердил себе, что барышня Улликова прекрасна до отчаяния, то сегодня ночью, увидев всю ее красоту, по сути, второй раз в жизни, бедный малый был близок к слезам.
Тинда вышла из ванной в спальню, и прежде чем она накинула на себя пеньюар, висевший за дверью, Вена на какое-то мгновение увидел ее всю — как в известной балладе смертный увидел изваяние богини Нейт в Саисе без покровов — и едва не упал бездыханный. Сердце его сделало в этот миг такой скачок, что надвое разделился его шепотный вскрик:
— Тин-да!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59