Словно будильником, вырвал этот звук Незмару из мрачных дум — он ждал именно этого знака, и вот чуть не пропустил.
Вацлав вскочил и, как человек, пробудившийся от глубокого сна, широко раскрытыми глазами глянул на противоположный берег.
Действительно — было уже одиннадцать: стоглазый Летненский холм закрывал одно сверкающее око за другим.
Вацлав нерешительно двинулся в темноте к зданию фабрики, обошел его, но на мостик всходить не стал, перебрался, как гимнаст, по заграждению, пересекавшему рукав Влтавы,— так он поступал всякий раз, когда хотел укрыться от невольных или любопытных свидетелей.
И — чего не случалось с ним даже, когда он поднимал самые тяжелые штанги,— сердце его заколотилось где-то в горле: он увидел над собою окно Тинды, единственно освещенное во всем заднем фасаде дома.
Широкий прямоугольник окна был защищен барочной решеткой, ее волнистые прутья соединялись наверху гнутыми поперечинами; такие решетки были вставлены во всех окнах высокого первого этажа. Красивый узор решетки четко выделялся на фоне красноватого света, источник которого находился в глубине комнаты.
С того места, где очутился Вацлав, едва виднелась только лепнина потолочного карниза, переходящего в стены закругленно, без острых углов — тоже стиль барокко. Окно Тинды было открыто — октябрьский вечер, как иногда случается, был таким теплым, что вполне оправдывал легкий туалет Тинды, промелькнувшей мимо окна с лампой в руке. Она была не более одета, чем девушка с известной картины Манеса «Серенада». Правда, заметив, что она не одна, Тинда тотчас погасила лампу, и да послужит это ей смягчающим- обстоятельством; и если тут не было музыкантов, как на картине Манеса, зато была решетка. Тинда в белом своем одеянии походила на некую святую, не совсем, впрочем, защищенную от злоумышленников.
И эта святая заговорила — не шепотом, но пониженным голосом, о котором Важка утверждал, что он звучал бы как пианиссимо флейты, если б флейта звучала на терцию ниже.
Тяжелодумный атлет даже не поздоровался. Тинда же произнесла с ненавистью:
— Хорошо, хоть на отцовскую службу вы не надеваете цилиндр. Рассердились? — прибавила она, когда Вацлав промолчал.— Мне-то все равно, и так я разговариваю с вами в последний раз!
— Ну, что же вы? — начала она снова после очередной паузы.— Онемели? Что это с паном? Я приглашала его не для того, чтобы вести монолог, Вацлик! Так сердитесь вы или нет?
— Нет! — ответил Незмара, но так беззвучно, что ему пришлось повторить это словечко, для чего, однако, прежде надо было проглотить первое «нет».
— Как видно, пан инженер-механик не расположен разговаривать,— продолжала Тинда с неприятной неласковостью светских женщин, не имеющей, по-видимому, иной цели, как только ранить и унижать.— Давайте же сразу приступим к делу, чтоб не задерживать вас. Вы ведь пришли выслушать остаток моей откровенности, не правда ли?.. Пожалуйста, произнесите же хоть что-нибудь, иначе я захлопну окно и пойду спать!
— Да, барышня, я пришел...— выдавил из себя Нез-мара.
Незачем объявлять об этом так громко! Да подойдите же ближе, сюда, ко мне... Ну же! Я знаю, вы можете, если захотите!
Незмара так и обомлел — стало быть, она знает, она знала!
Он уцепился руками за решетку и, упираясь ступнями в деревянные планки, по которым вился дикий виноград, подтянулся так, чтоб лицо его приходилось на уровне окна.
Тинда тоже приблизила голову к самой решетке и сказала совсем тихо:
— Вот так хорошо. Для того, что я имею вам сказать, между нами должна быть решетка — и еще темнота, чтобы вы не видели моего лица; и сказать все это можно только тихо-тихо, а после того, как это будет сказано, я уже не смогу глядеть вам в глаза при свете дня. Поэтому я не могла сказать это там, в сквере, и поэтому не приходила десять дней... и поэтому мы никогда больше не увидимся... после того, как я скажу это тебе!
— Тинда! — прошептал Незмара, оглушенный этим «тебе» и совсем не понимающий, как оно сочетается с остальными ее словами.
— Ну да, Тинда! — насмешничала девушка.— Вот и все, на что ты способен! Но я, милый мальчик, влюбилась вовсе не в твои духовные достоинства: это я начинаю выдавать остаток своей откровенности...
Она шептала ему почти на ухо, и последние слова произнесла с жаром. Просунув руку сквозь решетку, нашла его короткие кудри и стала перебирать их.
— Потому что люблю тебя... неужели не понял, я так тебя люблю, что ты и не поймешь, так люблю, как никогда и думать не думала, что это возможно, и сама себе боюсь в этом признаться, и плакать готова, когда говорю тебе это... Неужели ты и впрямь не понял?!
— И... и потому между нами конец? — У Незмары зуб на зуб не попадал от счастья и отчаяния; вне себя, он так прижался к кованым прутьям, что расцарапал лицо.
— Да, потому что я никогда не буду твоей, понимаешь? Наша любовь безнадежна! Абсолютно!
— Но почему?! Потому что я сын вашего сторожа? Но через полгода я стану инженером, и если вы любите меня так, что это просто невозможно, что вы готовы плакать, когда говорите мне об этом...
Молодой Незмара просто ликовал, он просто задыхался от счастья.
— Не так громко, Вацлик! — напомнила ему Тинда.
— Если все это так,— Вацлав понизил голос до шепота,— то я не понимаю, ради чего нам отказываться от счастья, ведь если я, уже с дипломом, приду просить руки барышни Улликовой...
— Руки? Вот она! — перебила его Тинда, как можно дальше просовывая свою руку сквозь решетку.
Рука эта, обнаженная по плечо, светилась в темноте белизной.
— Бери, пока даю,— сказала Тинда с горькой циничностью, которая нередко проблескивала в ее речах и раньше.
Незмара понял, прижался губами к теплой округлости в том месте, где рука сужалась, под самым плечом, и целовал, целовал, куда только попадал губами, и ласкался, приникая лицом к этой руке, которая вдруг согнулась в локте — Тинда обняла Вацлава и поцеловала его... как несколько часов назад целовала своего аккомпаниатора Важку.
— Ну вот, это и все, что я могу для тебя сделать, и ты никогда не должен и не осмелишься ожидать большего, даже если бы осуществилось невозможное и заранее исключенное — то есть, если бы я стала твоей женой! Я вся — твоя, но никогда тебе не будет принадлежать больше того, что проходит через эту решетку: мои губы и руки!
Она просунула сквозь прутья и вторую руку и сомкнула свое объятие вокруг его шеи.
— Целуй же больше, ведь это в первый и в последний раз!.. Как, ты плачешь? Я люблю тебя за то, что ты сильный и мужественный... Лучше посмейся над нашей трагикомедией, которую следовало бы озаглавить «Ромео, Джульетта и препятствия»... И назови меня хоть разочек на «ты», а то обижусь, что ты не ответил на мое «ты»!
— Но скажи же, почему... почему мы не можем никогда принадлежать друг другу? Какое за этим проклятие?..
Тинда убрала руки, закуталась в белый тюль — ей пришлось поднять с полу накидку, соскользнувшую с плеч, так что в течение каких-то секунд на ней было надето даже меньше, чем на влюбленной с картины Манеса «Серенада». И ответила она не сразу; помолчав и зябко съежившись под накидкой — хотя и эта зябкость была притворной,— она проговорила:
— Тут не столько проклятие, сколько клятва.
— Клятва? Кому?
— Я скажу, Вацлик, но это будет последним словом между нами.
— Даже такой ценой хочу знать,— процедил сквозь стиснутые зубы молодой Незмара; и не успел он тотчас же отказаться от своих слов, как Тинда наклонилась к нему:
— Это клятва, какую приносят монахини, вступая в монастырь, когда они обязуются вечно хранить чистоту. Я должна была поклясться в этом моей учительнице пения, пани Майнау! Чтобы не лишиться голоса.
С этими словами она отступила в темноту и быстро, беззвучно закрыла окно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КАРЬЕРА БАРЫШНИ ТИНДЫ
1 Серенада Тамерлана
Армии Фрей, негласный совладелец фирмы «Уллик и Комп.», сидел в своем продуваемом ветрами жилище под крышей «Папирки» и немилосердно мерз, ибо великолепный камин в рыцарском зале был всего лишь имитацией — как и вся мебель, впрочем, весьма стильная, но до последней планочки поддельная.
Стиль был для Армина всем, и он предпочитал сносить дикий холод, сидя у поддельных огромных поленьев в камине, по виду обгорелых, как в камине на театральной сцене или в витрине магазина, торгующего американскими печками, чем сделать два шага, открыть дверцы роскошного, на вид очень ценного шкафа в стиле Ренессанса, и повернуть вентиль центрального отопления, скрытый в недрах упомянутого роскошного предмета обстановки.
Чуточку тепла давала, правда, выхлопная труба фабричного двигателя, проходящая через жилище Фрея в углу у окна и пронзавшая помещение от паркетного пола до лепного потолка. Снобизм Фрея кое-как мирился с этой трубой, ибо он сумел найти весьма своеобразное решение для этого неустранимого предмета: раскрасив трубу и позолотив ее обводы, он использовал ее, как ось шикарного стояка для оружия. Когда двигатель работал, труба грела летом слишком сильно, зимой же очень слабо.
Сегодня же, когда на дворе все так и звенело от мороза, труба не давала тепла вовсе: в последние дни фабричный мотор простаивал чаще обычного. Печатать картинки для летней ярмарки давно закончили, а для производства бумажных пакетов и галантереи достаточно было резальных станков с ручным приводом.
Надо сказать, что прокурист «Папирки» вздыхал теперь куда больше обычного, потому что даже выработка бумажных пакетиков, в последнее время самое выгодное дело фабрики, начала сокращаться.
Однако Армии Фрей никоим образом не обременял свою пышноволосую голову подобными производственными заботами, и даже вряд ли знал о них, а если б и знал, то сейчас ему некогда было ими заниматься: он так глубоко погрузился в чтение, что, оторвавшись на секунду в порыве негодования, не сразу мог понять, зачем дует себе на пальцы; но тут же махнул рукой и, не меняя удивленно-негодующего выражения, схватил английский словарь, с помощью которого довольно медленно разбирал статью в журнале издаваемом «для любителей античной и современной книги».
Содержание этого ежемесячника, превосходное оформление которого одно уже заставляло трепетать сердце любого книголюба, давно не захватывало Ар-мина так, как сегодня. Сердце пана Фрея подпрыгнуло сразу, едва он высвободил номер журнала из картонной почтовой трубочки, развернул его и узрел великолепную, в трех красках, иллюстрацию. От этого зрелища сердце Армина прямо-таки возликовало. Он представил мысленно поздравительный адрес, направленный Пражской ассоциацией производителей украшений из чешских гранатов — австро-германской торговой палате в Лондоне в благодарность за успешный сбыт в Англии этого прекрасного товара. Ибо переплет и доски этого адреса по собственным эскизам изготовил не кто иной, как Армии Фрей, что и значилось до последней буковки под иллюстрацией, отпечатанной на картоне в виде особого художественного приложения к номеру; автор этой красоты наглядеться не мог на собственное имя в окружении английских слов. Он прямо проглотил сопровождающий текст — если можно сказать «проглотил» об орешках, которые приходится разгрызать один за другим при помощи словаря.
Текста, как это водится у англичан, было не так уж много — репродукция переплета говорила сама за себя. В тексте только перечислялись материалы, использованные художником, и похвала ему была весьма лаконична; сообщалось только, что этот новейший образчик пражского искусства книгопроизводства, уже давно обратившего на себя внимание, произвел в Лондоне, то есть на родине современного художественного переплета, такую сенсацию, что издатели журнала решили воспроизвести этот адрес на отдельном вкладыше, хотя и колебались некоторое время, не отнести ли сей продукт скорее к изделиям ювелирного искусства — так много в нем было употреблено драгоценных камней. В конце концов, однако, пришли к выводу, что как бы там ни было, переплет этот — настоящее сокровище искусства в области оформления книг в самом высоком смысле. Армину Фрею, которого нелегко было ошеломить никакими сюрпризами, с трудом удалось подавить ликующую радость, когда он увидел и, конечно же, тотчас узнал в приложении к «Библиофилу» свое произведение. Потом он старался читать о себе как о постороннем человеке, а дочитав, вспыхнул факелом, и так велико было его волнение, что он должен был встать и пройтись по комнате. Шагая от окна к окну, он искал глазами привычную панораму реки и островов, но увы, стекла за ночь заросли серебристыми ледяными цветами, а Армину, в его ликовании, требовались более широкие просторы. Он взял нож и стал соскребать иней с дребезжащих стекол.
Снаружи все завалил сверкающий, ослепительный снег. Его было так много, и так он был глубок, что, казалось, совсем задавил землю, будто выпал весь, разом: если б сыпал постепенно, вряд ли могло бы его нападать столько даже за самую долгую ночь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Вацлав вскочил и, как человек, пробудившийся от глубокого сна, широко раскрытыми глазами глянул на противоположный берег.
Действительно — было уже одиннадцать: стоглазый Летненский холм закрывал одно сверкающее око за другим.
Вацлав нерешительно двинулся в темноте к зданию фабрики, обошел его, но на мостик всходить не стал, перебрался, как гимнаст, по заграждению, пересекавшему рукав Влтавы,— так он поступал всякий раз, когда хотел укрыться от невольных или любопытных свидетелей.
И — чего не случалось с ним даже, когда он поднимал самые тяжелые штанги,— сердце его заколотилось где-то в горле: он увидел над собою окно Тинды, единственно освещенное во всем заднем фасаде дома.
Широкий прямоугольник окна был защищен барочной решеткой, ее волнистые прутья соединялись наверху гнутыми поперечинами; такие решетки были вставлены во всех окнах высокого первого этажа. Красивый узор решетки четко выделялся на фоне красноватого света, источник которого находился в глубине комнаты.
С того места, где очутился Вацлав, едва виднелась только лепнина потолочного карниза, переходящего в стены закругленно, без острых углов — тоже стиль барокко. Окно Тинды было открыто — октябрьский вечер, как иногда случается, был таким теплым, что вполне оправдывал легкий туалет Тинды, промелькнувшей мимо окна с лампой в руке. Она была не более одета, чем девушка с известной картины Манеса «Серенада». Правда, заметив, что она не одна, Тинда тотчас погасила лампу, и да послужит это ей смягчающим- обстоятельством; и если тут не было музыкантов, как на картине Манеса, зато была решетка. Тинда в белом своем одеянии походила на некую святую, не совсем, впрочем, защищенную от злоумышленников.
И эта святая заговорила — не шепотом, но пониженным голосом, о котором Важка утверждал, что он звучал бы как пианиссимо флейты, если б флейта звучала на терцию ниже.
Тяжелодумный атлет даже не поздоровался. Тинда же произнесла с ненавистью:
— Хорошо, хоть на отцовскую службу вы не надеваете цилиндр. Рассердились? — прибавила она, когда Вацлав промолчал.— Мне-то все равно, и так я разговариваю с вами в последний раз!
— Ну, что же вы? — начала она снова после очередной паузы.— Онемели? Что это с паном? Я приглашала его не для того, чтобы вести монолог, Вацлик! Так сердитесь вы или нет?
— Нет! — ответил Незмара, но так беззвучно, что ему пришлось повторить это словечко, для чего, однако, прежде надо было проглотить первое «нет».
— Как видно, пан инженер-механик не расположен разговаривать,— продолжала Тинда с неприятной неласковостью светских женщин, не имеющей, по-видимому, иной цели, как только ранить и унижать.— Давайте же сразу приступим к делу, чтоб не задерживать вас. Вы ведь пришли выслушать остаток моей откровенности, не правда ли?.. Пожалуйста, произнесите же хоть что-нибудь, иначе я захлопну окно и пойду спать!
— Да, барышня, я пришел...— выдавил из себя Нез-мара.
Незачем объявлять об этом так громко! Да подойдите же ближе, сюда, ко мне... Ну же! Я знаю, вы можете, если захотите!
Незмара так и обомлел — стало быть, она знает, она знала!
Он уцепился руками за решетку и, упираясь ступнями в деревянные планки, по которым вился дикий виноград, подтянулся так, чтоб лицо его приходилось на уровне окна.
Тинда тоже приблизила голову к самой решетке и сказала совсем тихо:
— Вот так хорошо. Для того, что я имею вам сказать, между нами должна быть решетка — и еще темнота, чтобы вы не видели моего лица; и сказать все это можно только тихо-тихо, а после того, как это будет сказано, я уже не смогу глядеть вам в глаза при свете дня. Поэтому я не могла сказать это там, в сквере, и поэтому не приходила десять дней... и поэтому мы никогда больше не увидимся... после того, как я скажу это тебе!
— Тинда! — прошептал Незмара, оглушенный этим «тебе» и совсем не понимающий, как оно сочетается с остальными ее словами.
— Ну да, Тинда! — насмешничала девушка.— Вот и все, на что ты способен! Но я, милый мальчик, влюбилась вовсе не в твои духовные достоинства: это я начинаю выдавать остаток своей откровенности...
Она шептала ему почти на ухо, и последние слова произнесла с жаром. Просунув руку сквозь решетку, нашла его короткие кудри и стала перебирать их.
— Потому что люблю тебя... неужели не понял, я так тебя люблю, что ты и не поймешь, так люблю, как никогда и думать не думала, что это возможно, и сама себе боюсь в этом признаться, и плакать готова, когда говорю тебе это... Неужели ты и впрямь не понял?!
— И... и потому между нами конец? — У Незмары зуб на зуб не попадал от счастья и отчаяния; вне себя, он так прижался к кованым прутьям, что расцарапал лицо.
— Да, потому что я никогда не буду твоей, понимаешь? Наша любовь безнадежна! Абсолютно!
— Но почему?! Потому что я сын вашего сторожа? Но через полгода я стану инженером, и если вы любите меня так, что это просто невозможно, что вы готовы плакать, когда говорите мне об этом...
Молодой Незмара просто ликовал, он просто задыхался от счастья.
— Не так громко, Вацлик! — напомнила ему Тинда.
— Если все это так,— Вацлав понизил голос до шепота,— то я не понимаю, ради чего нам отказываться от счастья, ведь если я, уже с дипломом, приду просить руки барышни Улликовой...
— Руки? Вот она! — перебила его Тинда, как можно дальше просовывая свою руку сквозь решетку.
Рука эта, обнаженная по плечо, светилась в темноте белизной.
— Бери, пока даю,— сказала Тинда с горькой циничностью, которая нередко проблескивала в ее речах и раньше.
Незмара понял, прижался губами к теплой округлости в том месте, где рука сужалась, под самым плечом, и целовал, целовал, куда только попадал губами, и ласкался, приникая лицом к этой руке, которая вдруг согнулась в локте — Тинда обняла Вацлава и поцеловала его... как несколько часов назад целовала своего аккомпаниатора Важку.
— Ну вот, это и все, что я могу для тебя сделать, и ты никогда не должен и не осмелишься ожидать большего, даже если бы осуществилось невозможное и заранее исключенное — то есть, если бы я стала твоей женой! Я вся — твоя, но никогда тебе не будет принадлежать больше того, что проходит через эту решетку: мои губы и руки!
Она просунула сквозь прутья и вторую руку и сомкнула свое объятие вокруг его шеи.
— Целуй же больше, ведь это в первый и в последний раз!.. Как, ты плачешь? Я люблю тебя за то, что ты сильный и мужественный... Лучше посмейся над нашей трагикомедией, которую следовало бы озаглавить «Ромео, Джульетта и препятствия»... И назови меня хоть разочек на «ты», а то обижусь, что ты не ответил на мое «ты»!
— Но скажи же, почему... почему мы не можем никогда принадлежать друг другу? Какое за этим проклятие?..
Тинда убрала руки, закуталась в белый тюль — ей пришлось поднять с полу накидку, соскользнувшую с плеч, так что в течение каких-то секунд на ней было надето даже меньше, чем на влюбленной с картины Манеса «Серенада». И ответила она не сразу; помолчав и зябко съежившись под накидкой — хотя и эта зябкость была притворной,— она проговорила:
— Тут не столько проклятие, сколько клятва.
— Клятва? Кому?
— Я скажу, Вацлик, но это будет последним словом между нами.
— Даже такой ценой хочу знать,— процедил сквозь стиснутые зубы молодой Незмара; и не успел он тотчас же отказаться от своих слов, как Тинда наклонилась к нему:
— Это клятва, какую приносят монахини, вступая в монастырь, когда они обязуются вечно хранить чистоту. Я должна была поклясться в этом моей учительнице пения, пани Майнау! Чтобы не лишиться голоса.
С этими словами она отступила в темноту и быстро, беззвучно закрыла окно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КАРЬЕРА БАРЫШНИ ТИНДЫ
1 Серенада Тамерлана
Армии Фрей, негласный совладелец фирмы «Уллик и Комп.», сидел в своем продуваемом ветрами жилище под крышей «Папирки» и немилосердно мерз, ибо великолепный камин в рыцарском зале был всего лишь имитацией — как и вся мебель, впрочем, весьма стильная, но до последней планочки поддельная.
Стиль был для Армина всем, и он предпочитал сносить дикий холод, сидя у поддельных огромных поленьев в камине, по виду обгорелых, как в камине на театральной сцене или в витрине магазина, торгующего американскими печками, чем сделать два шага, открыть дверцы роскошного, на вид очень ценного шкафа в стиле Ренессанса, и повернуть вентиль центрального отопления, скрытый в недрах упомянутого роскошного предмета обстановки.
Чуточку тепла давала, правда, выхлопная труба фабричного двигателя, проходящая через жилище Фрея в углу у окна и пронзавшая помещение от паркетного пола до лепного потолка. Снобизм Фрея кое-как мирился с этой трубой, ибо он сумел найти весьма своеобразное решение для этого неустранимого предмета: раскрасив трубу и позолотив ее обводы, он использовал ее, как ось шикарного стояка для оружия. Когда двигатель работал, труба грела летом слишком сильно, зимой же очень слабо.
Сегодня же, когда на дворе все так и звенело от мороза, труба не давала тепла вовсе: в последние дни фабричный мотор простаивал чаще обычного. Печатать картинки для летней ярмарки давно закончили, а для производства бумажных пакетов и галантереи достаточно было резальных станков с ручным приводом.
Надо сказать, что прокурист «Папирки» вздыхал теперь куда больше обычного, потому что даже выработка бумажных пакетиков, в последнее время самое выгодное дело фабрики, начала сокращаться.
Однако Армии Фрей никоим образом не обременял свою пышноволосую голову подобными производственными заботами, и даже вряд ли знал о них, а если б и знал, то сейчас ему некогда было ими заниматься: он так глубоко погрузился в чтение, что, оторвавшись на секунду в порыве негодования, не сразу мог понять, зачем дует себе на пальцы; но тут же махнул рукой и, не меняя удивленно-негодующего выражения, схватил английский словарь, с помощью которого довольно медленно разбирал статью в журнале издаваемом «для любителей античной и современной книги».
Содержание этого ежемесячника, превосходное оформление которого одно уже заставляло трепетать сердце любого книголюба, давно не захватывало Ар-мина так, как сегодня. Сердце пана Фрея подпрыгнуло сразу, едва он высвободил номер журнала из картонной почтовой трубочки, развернул его и узрел великолепную, в трех красках, иллюстрацию. От этого зрелища сердце Армина прямо-таки возликовало. Он представил мысленно поздравительный адрес, направленный Пражской ассоциацией производителей украшений из чешских гранатов — австро-германской торговой палате в Лондоне в благодарность за успешный сбыт в Англии этого прекрасного товара. Ибо переплет и доски этого адреса по собственным эскизам изготовил не кто иной, как Армии Фрей, что и значилось до последней буковки под иллюстрацией, отпечатанной на картоне в виде особого художественного приложения к номеру; автор этой красоты наглядеться не мог на собственное имя в окружении английских слов. Он прямо проглотил сопровождающий текст — если можно сказать «проглотил» об орешках, которые приходится разгрызать один за другим при помощи словаря.
Текста, как это водится у англичан, было не так уж много — репродукция переплета говорила сама за себя. В тексте только перечислялись материалы, использованные художником, и похвала ему была весьма лаконична; сообщалось только, что этот новейший образчик пражского искусства книгопроизводства, уже давно обратившего на себя внимание, произвел в Лондоне, то есть на родине современного художественного переплета, такую сенсацию, что издатели журнала решили воспроизвести этот адрес на отдельном вкладыше, хотя и колебались некоторое время, не отнести ли сей продукт скорее к изделиям ювелирного искусства — так много в нем было употреблено драгоценных камней. В конце концов, однако, пришли к выводу, что как бы там ни было, переплет этот — настоящее сокровище искусства в области оформления книг в самом высоком смысле. Армину Фрею, которого нелегко было ошеломить никакими сюрпризами, с трудом удалось подавить ликующую радость, когда он увидел и, конечно же, тотчас узнал в приложении к «Библиофилу» свое произведение. Потом он старался читать о себе как о постороннем человеке, а дочитав, вспыхнул факелом, и так велико было его волнение, что он должен был встать и пройтись по комнате. Шагая от окна к окну, он искал глазами привычную панораму реки и островов, но увы, стекла за ночь заросли серебристыми ледяными цветами, а Армину, в его ликовании, требовались более широкие просторы. Он взял нож и стал соскребать иней с дребезжащих стекол.
Снаружи все завалил сверкающий, ослепительный снег. Его было так много, и так он был глубок, что, казалось, совсем задавил землю, будто выпал весь, разом: если б сыпал постепенно, вряд ли могло бы его нападать столько даже за самую долгую ночь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59