Улыбнулся:
— Господа! Приношу извинения, что невольно напугал вас. Благодарю за участие, проявленное ко мне.
Спокойно обулся, накинул на плечи курточку — какая оригинальная курточка! — пошарил взглядом вокруг, заглянул под стол. Спросил у господина с длинным носом:
— Verzeihen Sie, haben Sie meine Perucke nicht gesehen?
Первый день он терялся, кто есть кто и чем они тут занимаются, но не впадал в панику. Знал, чтоздешняя память вернётся в полном объёме, как и в прошлые разы, а память прежняя уляжется в голове его на своё определённое место и не будет ему мешать. Как раньше не производил он на окружающих впечатления сумасшедшего, так и теперь не будет. Всего лишь и надо, что контролировать себя. Ему теперь около девяноста пяти лет; в таком возрасте легко быть осторожным и внимательным!
Он заказал в номер газет и книг, читал, вспоминал. Париж, отель «Трианон Палас», Марина Деникина, дочь Антона Ивановича. Художественная выставка в связи с 20-летием начала Мировой войны.
Вечером та Марина и зашла за ним, тихая и ласковая. Какая-то за ней вина, без особых эмоций подумал он. Гуляли по Парижу; город очень изменился, но не архитектура или планировка поразили его поначалу, а колоссальная численность людей. Это было невыносимо: тысячи, десятки тысяч, из-за каждого угла вываливаются целые толпы; лишь через час он немного привык к этому кошмару…
Она щебетала о том о сём — как была одета сегодня Жаклин Думер, что сказала мадам Саваж, какие ужасные фото её самой поместила «Le Figaro», как смешны все эти толстые тётки в бриллиантах, пытающиеся походить на суфражисток…
Он вовремя смеялся и вовремя хмурился, подавал реплики в тему — в общем, был на уровне, а сам обдумывал некое новое своё умение: способность видеть внешность человека во времени. Например, Марина — он знал, как она выглядела во младенчестве и какой будет, достигнув восьмидесяти лет. Ему было бы легко даже написать её портрет: Марина-старуха.
Только обрадуется ли она этому?..
* * *
Выставка была так себе, дежурная, а по художественному уровню эклектичная. Оно и понятно: при отборе работ устроители руководствовались не их достоинствами, а фактом участия художника в войне. Лишь немногие представили «мирные» картины — пейзажи, портрет. В основном стены украшали батальные полотна.
А из баталистов самым лучшим был, бесспорно, русский участник Юстин Котов. Будни войны, без прикрас и парадов — вот что было в его картинах: полк в походе; обед на фоне свежих могил; конная атака с точки зрения пулемётчика. Для Стаса откровением стала серия «Мюнхен-1919»: разбомбленный в труху город… Он останавливался у каждой картины: иногда узнавал улицы; иногда не мог распознать даже зданий, которые были ему так хорошо знакомы. Вот храм Святого Духа, вот… кажется, Ратуша? Ужас, что с ними сделали…
— Вы были в артиллерии? — спросил он Котова.
— В пехоте, Станислав Фёдорович, — радостно ответил тот; всеобщий интерес именно к его экспозиции делал его счастливым. — Артиллеристы, изволите видеть, лупят издали. Помните, мы с вами на пароходе говорили про «упоение в бою»? Им оно неведомо… Им убивать не страшно.
— Да, да, — ответил Стас. Ещё одна деталь его здешнего прошлого встала на место: пароход, подготовка речей.
— Я смотрю на современную армию и диву даюсь, — продолжал художник. — Танки, самолёты… Стрелок убивает того, кто лично ему не угрожает ничем. Война превращается в отрасль производства: из живых людей, при помощи техники, делают мёртвые трупы. Офицер стал инженером, планирует производственную операцию. Солдат — вроде рабочего, выполняет задание: издали стрельнул, с высоты бомбы сбросил… Если хорошо прицелиться, обязательно убьёшь, но кого, зачем?..
Стас улыбнулся:
— Готов спорить, вы работали на заводе.
— Я и сейчас работаю! Нормировщиком на Ярославском дизелестроительном, у Нобеля, Мог бы и не работать, но я там с детства, знаете ли. Вы бывали в Ярославле?
— Только проездом.
— Очень, очень зря. Приезжайте, заходите ко мне. У меня мастерская в Башне. Я там и живу. Это в центре города, вам любой укажет. Если соберётесь, черкните заранее; почтовый адрес я дам.
В экспозиции Скорцева Стас провёл три часа. Что-то ему здесь не нравилось. Не картины — нет; то есть картины ему точно не нравились, но его беспокойство вызывало что-то другое. «Картины» Скорцева, если это можно было так назвать, он едва ли не обнюхал. Полное впечатление, что их писал ребёнок, к тому же психически больной ребёнок. Смущала только уверенность руки: эти наивные линии, эти плоские фигуры, смехотворные сочетания цветов не были детскими каракулями; чувствовался стиль.
И только вечером, когда он после прогулки подходил к отелю, а мимо неспешно процокали копытами трое конных полицейских, его как ударило изнутри головы, и вся его нынешняя жизнь окончательно встала на место.
Вахмистр Степан! Император Павел! Мими…
Он взбежал на этаж Скорцева; стучал, не получил ответа и помчался в ресторан — да, старик был тут, сидел в одиночестве, ковыряя в тарелке. Стас остановился, отдышался, пригладил волосы и одёрнул куртку. И только потом бодро, со светской улыбкой подошёл к его столику:
— Добрый вечер, Никита Павлович.
— Опять вы, — пробурчал Скорцев, не поднимая глаз.
— А я иду, смотрю — что-то вы всухую сидите, — объяснил Стас. — Думаю, надо угостить мастера.
— Мастера! Вам же не нравятся мои картины.
— Мало ли, что мне не нравится. Я, например, пью рейнское и не люблю водку, а вы наоборот. Это же не означает, что водка плоха, или что вы плохи, или что я плох. Взять вам водки?
— Нет, спасибо.
— Я сторонник классицизма, и ваши картины вне моих предпочтений, это верно. Однако они могут нравиться другим, даже художникам, и ничто не помешает вам стать основателем нового направления в искусстве. Придумают ему звучное название — например «примитивизм»…
— Вот спасибо! Вот уважили старика! «Примитивизм»!
— Да я же не в уничижительном смысле, дорогой мой! А как вы сами это называете?
— Я это называю чистым, незамутнённым искусством, потому чтоэто — взгляд на жизнь человека, не испорченного гнусным материализмом бытия.
— Чистым? Ну, назовут новое направление «пропретизмом». Чистый взгляд… Мне нравится ваша идея.
— Картины мои ему не нравятся, а идея нравится. Что вам надо вообще?
— А! Да. Я хотел спросить, почему вы не выставили свой триптих?
— Вы точно пришли надо мной посмеяться. То примитивизм, то какой-то триптих. Я сроду триптихов не писал. Слово-то какое неприятное, немецкое: триптих.
— Слово греческое, но не в том суть… Как же вы не писали триптихов, когда я сам видел фото?
— А так вот и не писал. Имею право.
— Подвиг вахмистра Степана?
— Что ещё за вахмистр!
— Который спасал императора Павла в 1801 году.
Скорцев рассмеялся каркающим смехом курильщика:
— Вы, помню, называли себя знатоком истории! И по-вашему, Степан — вахмистр? Тоже мне, знаток… Грохнули Павла немцы, и все дела… Никакой Степан не помог…
За неделю он сдружился с Мариной. Она действительно была незаурядной девушкой, получившей хорошее образование. Пусть её суждения были наивными, но из всех членов делегации только с нею Стасу было интересно общаться вне выставки. Правда, его доброе к ней отношение было отношением дедушки к внучке, но ей он об этом не говорил, равно как и о том, что скучает по Мими. Разговоров о Мими они вообще избегали.
В предпоследний день пребывания в Париже жена премьер-министра, мадам Саваж, организовала для Марины экскурсию в галерею Palais-Royal. Галерею эту в конце девятнадцатого века закрывали, едва не снесли из-за ветхости, но решили всё же сохранить, как следует отремонтировав. Но ремонт получился настолько могучий, что только в прошлом году её открыли снова.
Когда Марина позвала с собой Стаса, он согласился сразу. Ведь росписям этой галереи он отдал три года, работая в команде мэтра Антуана!
Но новодел его разочаровал. Ничего похожего на то, что было. Уютный тёплый зал деревянной галереи превратили во что-то чугунно-бетонное. Вдоль одной стены висели выцветшие куски старой росписи, на других стенах и стоящих поперёк стеллажах размещались картины.
Он расстроился. Даже собрался уйти и подождать Марину снаружи, как вдруг услышал своё имя:
— Наиболее загадочный мастер того далёкого теперь времени, участвовавший в росписи нашей галереи, — вещала экскурсоводша, — выдающийся художник Эдуард Грох. Загадка в том, что по стилю и мастерству это был один человек, а сохранившиеся документы со всей очевидностью свидетельствуют: их было трое! Парадокс!
Публика заохала и заахала; мадам Саваж с улыбкой кивала во все стороны головою, будто она самолично придумала парадокс по имени Эдуард Грох; Марина в восторге вцепилась в руку Стаса.
— Да-да! Трое! Один из них жил и творил в Париже, руководил фирмой по торговле живописью, был другом Гиацинта Рибо. Другого мы находим в Англии; крупный военачальник лорд Грох картин оставил мало, но стиль их тот же самый, каким был во время ученичества парижского Гроха! И, наконец, третий Эдуард Грох жил в Германии, в Мюнхене.
Она повела экскурсию вдоль стены, демонстрируя работы «раннего» Гроха и «английского» Гроха, а потом подвела к затемнённому отсеку между стеллажами:
— Наследники мюнхенского Гроха живут в Америке; ни о парижском, ни об английском его двойниках они ничего не знают, но сообщили, что их предок был русским дворянином. Воистину, Эдуард Грох явление всеевропейское. Закончив ремонт галереи, мы купили у этих наследников портрет «Незнакомка» его работы, вот он! — И жестом фокусника экскурсоводша включила в отсеке свет.
— Это Мими! — закричала Марина.
Только в последний день, накануне отплытия, Стас понял, что именно беспокоило его при прогулках по Парижу. Он поднялся на этаж, где жила Марина, поприветствовал Сержа и постучал в дверь её номера. Открыла личная горничная Марины, высокая некрасивая девушка.
— Марина Антоновна свободна? — спросил он.
— Подождите. — Горничная сделала неуклюжий книксен и, проведя его в гостиную, ушла.
Отдёрнув штору, он упёрся лбом в оконное стекло, мрачно глядя на вечерний город. Из неведомых глубин памяти всплыли стихи Элюара: «К стеклу прильнув лицом как скорбный страж, ищу тебя за гранью ожиданья, за гранью самого себя… »
Из-за какой-то портьеры, которых столь много было в этом шикарном номере, выпорхнула оживлённая Марина с мокрыми волосами:
— Стасик! Я рада… Но я уже не смогу никуда пойти… А почему ты такой бука?
Он указал в окно:
— Мариночка, развей немедленно мои опасения. Где Эйфелева башня?!
Она внимательно посмотрела в окно, потом на него:
— А что такое «Эйфелева башня»?..
— Не знаешь? Её построили полвека назад!
— Полвека назад! — засмеялась Марина. — Откуда же мне про это знать?
— Но она символ Парижа!.. У тебя есть бумага?
— На столе.
Стас взял карандаш, несколькими штрихами изобразил плоские крыши, а над ними — четырьмя линиями — летящий силуэт Эйфелевой башни.
— Вот она!
— Какая необычная! — воскликнула Марина. — Куда же она делась? Вот Мими бы сразу сказа… — Она прервалась и виновато глянула на Стаса. — Прости… Я, наверное, была не права тогда. С чего я взяла, что у вас… у тебя с ней… что-то было? Она же старая…
— Да уж, — хмыкнул он. В памяти продолжали переливаться прелестные строчки Элюара: «… Я так тебя люблю, что я уже не знаю, кого из нас двоих здесь нет» .
— Мне её не хватает, — призналась Марина и, помолчав немного, решительно сказала: — Но мы и сами сейчас выясним, что с этой башней.
Она позвонила в обслуживание номеров; немедленно примчался специалист «по красотам Парижа» и, мельком глянув на рисунок, выдал заученный текст:
— В 1884 году французское правительство решило организовать Всемирную выставку и для этого воздвигнуть в столице невиданный монумент. Конкурс выиграл инженер Гюстав Эйфель. Строительство металлической башни высотою триста метров началось, несмотря на протесты знаменитостей, в том числе Ги де Мопассана, Шарля Гуно и прочих. К 1889 году башню построили. По окончании выставки некоторые экстремисты проводили пикеты за её сохранение, но большинство парижан считали железного монстра надругательством над Парижем. В 1909 году башню демонтировали.
Когда он ушёл, Стас сидел в кресле, свесив голову. Ничего нельзя понять. Неужели это он своим творчеством так развил художественную жилку во французах, что они избавились от «ужасной» башни? Нет же, должно было быть совсем наоборот!
Марина подошла к нему, ласково взяла рукой за подбородок, подняла его лицо и заглянула в глаза:
— Он тебя расстроил? Ты не знал, что башню снесли, и огорчён этим? Пустое, Стасик! Я не знала даже, что её строили, и ничуть не огорчаюсь!
В холле, там, где пальмы и журнальные столики, его поджидал полковник Лихачёв.
— Присядете, Станислав Фёдорович?
— Только если ненадолго, Виталий Иванович.
— Пять минут. Я вас просто проинформирую о проделанной работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
— Господа! Приношу извинения, что невольно напугал вас. Благодарю за участие, проявленное ко мне.
Спокойно обулся, накинул на плечи курточку — какая оригинальная курточка! — пошарил взглядом вокруг, заглянул под стол. Спросил у господина с длинным носом:
— Verzeihen Sie, haben Sie meine Perucke nicht gesehen?
Первый день он терялся, кто есть кто и чем они тут занимаются, но не впадал в панику. Знал, чтоздешняя память вернётся в полном объёме, как и в прошлые разы, а память прежняя уляжется в голове его на своё определённое место и не будет ему мешать. Как раньше не производил он на окружающих впечатления сумасшедшего, так и теперь не будет. Всего лишь и надо, что контролировать себя. Ему теперь около девяноста пяти лет; в таком возрасте легко быть осторожным и внимательным!
Он заказал в номер газет и книг, читал, вспоминал. Париж, отель «Трианон Палас», Марина Деникина, дочь Антона Ивановича. Художественная выставка в связи с 20-летием начала Мировой войны.
Вечером та Марина и зашла за ним, тихая и ласковая. Какая-то за ней вина, без особых эмоций подумал он. Гуляли по Парижу; город очень изменился, но не архитектура или планировка поразили его поначалу, а колоссальная численность людей. Это было невыносимо: тысячи, десятки тысяч, из-за каждого угла вываливаются целые толпы; лишь через час он немного привык к этому кошмару…
Она щебетала о том о сём — как была одета сегодня Жаклин Думер, что сказала мадам Саваж, какие ужасные фото её самой поместила «Le Figaro», как смешны все эти толстые тётки в бриллиантах, пытающиеся походить на суфражисток…
Он вовремя смеялся и вовремя хмурился, подавал реплики в тему — в общем, был на уровне, а сам обдумывал некое новое своё умение: способность видеть внешность человека во времени. Например, Марина — он знал, как она выглядела во младенчестве и какой будет, достигнув восьмидесяти лет. Ему было бы легко даже написать её портрет: Марина-старуха.
Только обрадуется ли она этому?..
* * *
Выставка была так себе, дежурная, а по художественному уровню эклектичная. Оно и понятно: при отборе работ устроители руководствовались не их достоинствами, а фактом участия художника в войне. Лишь немногие представили «мирные» картины — пейзажи, портрет. В основном стены украшали батальные полотна.
А из баталистов самым лучшим был, бесспорно, русский участник Юстин Котов. Будни войны, без прикрас и парадов — вот что было в его картинах: полк в походе; обед на фоне свежих могил; конная атака с точки зрения пулемётчика. Для Стаса откровением стала серия «Мюнхен-1919»: разбомбленный в труху город… Он останавливался у каждой картины: иногда узнавал улицы; иногда не мог распознать даже зданий, которые были ему так хорошо знакомы. Вот храм Святого Духа, вот… кажется, Ратуша? Ужас, что с ними сделали…
— Вы были в артиллерии? — спросил он Котова.
— В пехоте, Станислав Фёдорович, — радостно ответил тот; всеобщий интерес именно к его экспозиции делал его счастливым. — Артиллеристы, изволите видеть, лупят издали. Помните, мы с вами на пароходе говорили про «упоение в бою»? Им оно неведомо… Им убивать не страшно.
— Да, да, — ответил Стас. Ещё одна деталь его здешнего прошлого встала на место: пароход, подготовка речей.
— Я смотрю на современную армию и диву даюсь, — продолжал художник. — Танки, самолёты… Стрелок убивает того, кто лично ему не угрожает ничем. Война превращается в отрасль производства: из живых людей, при помощи техники, делают мёртвые трупы. Офицер стал инженером, планирует производственную операцию. Солдат — вроде рабочего, выполняет задание: издали стрельнул, с высоты бомбы сбросил… Если хорошо прицелиться, обязательно убьёшь, но кого, зачем?..
Стас улыбнулся:
— Готов спорить, вы работали на заводе.
— Я и сейчас работаю! Нормировщиком на Ярославском дизелестроительном, у Нобеля, Мог бы и не работать, но я там с детства, знаете ли. Вы бывали в Ярославле?
— Только проездом.
— Очень, очень зря. Приезжайте, заходите ко мне. У меня мастерская в Башне. Я там и живу. Это в центре города, вам любой укажет. Если соберётесь, черкните заранее; почтовый адрес я дам.
В экспозиции Скорцева Стас провёл три часа. Что-то ему здесь не нравилось. Не картины — нет; то есть картины ему точно не нравились, но его беспокойство вызывало что-то другое. «Картины» Скорцева, если это можно было так назвать, он едва ли не обнюхал. Полное впечатление, что их писал ребёнок, к тому же психически больной ребёнок. Смущала только уверенность руки: эти наивные линии, эти плоские фигуры, смехотворные сочетания цветов не были детскими каракулями; чувствовался стиль.
И только вечером, когда он после прогулки подходил к отелю, а мимо неспешно процокали копытами трое конных полицейских, его как ударило изнутри головы, и вся его нынешняя жизнь окончательно встала на место.
Вахмистр Степан! Император Павел! Мими…
Он взбежал на этаж Скорцева; стучал, не получил ответа и помчался в ресторан — да, старик был тут, сидел в одиночестве, ковыряя в тарелке. Стас остановился, отдышался, пригладил волосы и одёрнул куртку. И только потом бодро, со светской улыбкой подошёл к его столику:
— Добрый вечер, Никита Павлович.
— Опять вы, — пробурчал Скорцев, не поднимая глаз.
— А я иду, смотрю — что-то вы всухую сидите, — объяснил Стас. — Думаю, надо угостить мастера.
— Мастера! Вам же не нравятся мои картины.
— Мало ли, что мне не нравится. Я, например, пью рейнское и не люблю водку, а вы наоборот. Это же не означает, что водка плоха, или что вы плохи, или что я плох. Взять вам водки?
— Нет, спасибо.
— Я сторонник классицизма, и ваши картины вне моих предпочтений, это верно. Однако они могут нравиться другим, даже художникам, и ничто не помешает вам стать основателем нового направления в искусстве. Придумают ему звучное название — например «примитивизм»…
— Вот спасибо! Вот уважили старика! «Примитивизм»!
— Да я же не в уничижительном смысле, дорогой мой! А как вы сами это называете?
— Я это называю чистым, незамутнённым искусством, потому чтоэто — взгляд на жизнь человека, не испорченного гнусным материализмом бытия.
— Чистым? Ну, назовут новое направление «пропретизмом». Чистый взгляд… Мне нравится ваша идея.
— Картины мои ему не нравятся, а идея нравится. Что вам надо вообще?
— А! Да. Я хотел спросить, почему вы не выставили свой триптих?
— Вы точно пришли надо мной посмеяться. То примитивизм, то какой-то триптих. Я сроду триптихов не писал. Слово-то какое неприятное, немецкое: триптих.
— Слово греческое, но не в том суть… Как же вы не писали триптихов, когда я сам видел фото?
— А так вот и не писал. Имею право.
— Подвиг вахмистра Степана?
— Что ещё за вахмистр!
— Который спасал императора Павла в 1801 году.
Скорцев рассмеялся каркающим смехом курильщика:
— Вы, помню, называли себя знатоком истории! И по-вашему, Степан — вахмистр? Тоже мне, знаток… Грохнули Павла немцы, и все дела… Никакой Степан не помог…
За неделю он сдружился с Мариной. Она действительно была незаурядной девушкой, получившей хорошее образование. Пусть её суждения были наивными, но из всех членов делегации только с нею Стасу было интересно общаться вне выставки. Правда, его доброе к ней отношение было отношением дедушки к внучке, но ей он об этом не говорил, равно как и о том, что скучает по Мими. Разговоров о Мими они вообще избегали.
В предпоследний день пребывания в Париже жена премьер-министра, мадам Саваж, организовала для Марины экскурсию в галерею Palais-Royal. Галерею эту в конце девятнадцатого века закрывали, едва не снесли из-за ветхости, но решили всё же сохранить, как следует отремонтировав. Но ремонт получился настолько могучий, что только в прошлом году её открыли снова.
Когда Марина позвала с собой Стаса, он согласился сразу. Ведь росписям этой галереи он отдал три года, работая в команде мэтра Антуана!
Но новодел его разочаровал. Ничего похожего на то, что было. Уютный тёплый зал деревянной галереи превратили во что-то чугунно-бетонное. Вдоль одной стены висели выцветшие куски старой росписи, на других стенах и стоящих поперёк стеллажах размещались картины.
Он расстроился. Даже собрался уйти и подождать Марину снаружи, как вдруг услышал своё имя:
— Наиболее загадочный мастер того далёкого теперь времени, участвовавший в росписи нашей галереи, — вещала экскурсоводша, — выдающийся художник Эдуард Грох. Загадка в том, что по стилю и мастерству это был один человек, а сохранившиеся документы со всей очевидностью свидетельствуют: их было трое! Парадокс!
Публика заохала и заахала; мадам Саваж с улыбкой кивала во все стороны головою, будто она самолично придумала парадокс по имени Эдуард Грох; Марина в восторге вцепилась в руку Стаса.
— Да-да! Трое! Один из них жил и творил в Париже, руководил фирмой по торговле живописью, был другом Гиацинта Рибо. Другого мы находим в Англии; крупный военачальник лорд Грох картин оставил мало, но стиль их тот же самый, каким был во время ученичества парижского Гроха! И, наконец, третий Эдуард Грох жил в Германии, в Мюнхене.
Она повела экскурсию вдоль стены, демонстрируя работы «раннего» Гроха и «английского» Гроха, а потом подвела к затемнённому отсеку между стеллажами:
— Наследники мюнхенского Гроха живут в Америке; ни о парижском, ни об английском его двойниках они ничего не знают, но сообщили, что их предок был русским дворянином. Воистину, Эдуард Грох явление всеевропейское. Закончив ремонт галереи, мы купили у этих наследников портрет «Незнакомка» его работы, вот он! — И жестом фокусника экскурсоводша включила в отсеке свет.
— Это Мими! — закричала Марина.
Только в последний день, накануне отплытия, Стас понял, что именно беспокоило его при прогулках по Парижу. Он поднялся на этаж, где жила Марина, поприветствовал Сержа и постучал в дверь её номера. Открыла личная горничная Марины, высокая некрасивая девушка.
— Марина Антоновна свободна? — спросил он.
— Подождите. — Горничная сделала неуклюжий книксен и, проведя его в гостиную, ушла.
Отдёрнув штору, он упёрся лбом в оконное стекло, мрачно глядя на вечерний город. Из неведомых глубин памяти всплыли стихи Элюара: «К стеклу прильнув лицом как скорбный страж, ищу тебя за гранью ожиданья, за гранью самого себя… »
Из-за какой-то портьеры, которых столь много было в этом шикарном номере, выпорхнула оживлённая Марина с мокрыми волосами:
— Стасик! Я рада… Но я уже не смогу никуда пойти… А почему ты такой бука?
Он указал в окно:
— Мариночка, развей немедленно мои опасения. Где Эйфелева башня?!
Она внимательно посмотрела в окно, потом на него:
— А что такое «Эйфелева башня»?..
— Не знаешь? Её построили полвека назад!
— Полвека назад! — засмеялась Марина. — Откуда же мне про это знать?
— Но она символ Парижа!.. У тебя есть бумага?
— На столе.
Стас взял карандаш, несколькими штрихами изобразил плоские крыши, а над ними — четырьмя линиями — летящий силуэт Эйфелевой башни.
— Вот она!
— Какая необычная! — воскликнула Марина. — Куда же она делась? Вот Мими бы сразу сказа… — Она прервалась и виновато глянула на Стаса. — Прости… Я, наверное, была не права тогда. С чего я взяла, что у вас… у тебя с ней… что-то было? Она же старая…
— Да уж, — хмыкнул он. В памяти продолжали переливаться прелестные строчки Элюара: «… Я так тебя люблю, что я уже не знаю, кого из нас двоих здесь нет» .
— Мне её не хватает, — призналась Марина и, помолчав немного, решительно сказала: — Но мы и сами сейчас выясним, что с этой башней.
Она позвонила в обслуживание номеров; немедленно примчался специалист «по красотам Парижа» и, мельком глянув на рисунок, выдал заученный текст:
— В 1884 году французское правительство решило организовать Всемирную выставку и для этого воздвигнуть в столице невиданный монумент. Конкурс выиграл инженер Гюстав Эйфель. Строительство металлической башни высотою триста метров началось, несмотря на протесты знаменитостей, в том числе Ги де Мопассана, Шарля Гуно и прочих. К 1889 году башню построили. По окончании выставки некоторые экстремисты проводили пикеты за её сохранение, но большинство парижан считали железного монстра надругательством над Парижем. В 1909 году башню демонтировали.
Когда он ушёл, Стас сидел в кресле, свесив голову. Ничего нельзя понять. Неужели это он своим творчеством так развил художественную жилку во французах, что они избавились от «ужасной» башни? Нет же, должно было быть совсем наоборот!
Марина подошла к нему, ласково взяла рукой за подбородок, подняла его лицо и заглянула в глаза:
— Он тебя расстроил? Ты не знал, что башню снесли, и огорчён этим? Пустое, Стасик! Я не знала даже, что её строили, и ничуть не огорчаюсь!
В холле, там, где пальмы и журнальные столики, его поджидал полковник Лихачёв.
— Присядете, Станислав Фёдорович?
— Только если ненадолго, Виталий Иванович.
— Пять минут. Я вас просто проинформирую о проделанной работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64