Жить хочется, как никогда. Крадемся, пригибаемся, даже «ура» кричать боимся. Только в душе костеришь всех подряд: кому она нужна, траншея эта, кто ее придумал напоследок? Сотню снарядов пожалели или там залп «катюш», а тут торчи под пулеметом. Одна хорошая очередь - и на всех хватит… А они молчат, сволочи, ближе подпускают, под прицельный огонь. Чтобы прошить наверняка. Ох, неприятно на мушке крутиться! Где пригнешься, где приляжешь, где на пузе поизвиваешься. Шорох, или там камень под ногой, или своя лопатка об автомат брякнет - все сразу шмяк на землю, носом в нее тык, и до старшинского пинка никто не шелохнется… Метров каких-нибудь триста, а штурмовали больше часа. И чем ближе, тем страшнее. Ни под каким огнем так подниматься не хотелось, как под этим молчанием. Ну, точно, всем конец. Последние секунды на свете живем… А метров за двадцать вообще с жизнью простились. Все гранаты, которые были, в нее побросали, поднялись - и «ура!». От страха только очень уж пискляво. Ну, впереди себя вслепую поливаем из автоматов и прыгаем… Без единой потери. Потому что траншея пустая. Ни души, только пыль и дым столбом от нашей пальбы. Осмотрели, облазили - пулеметное гнездо, гильзы свежие от ночной стрельбы, где фляжка, где фуражка брошенная, и ни одного фрица. Где? Что? Какой приказ будет? И тут из одного завала, из укрытия осыпанного, кто-то вылезает. Мы хвать за автоматы, а он на чистом русском, да так загибает, заслушаешься: «Вы что, охмурели, такие-сякие?! Психи, так вас и растак! Война-то давно кончилась, а они все воюют, выслуживаются! Спать человеку не дают!» В общем, сидел там наш боец с рацией, один во всей траншее, отсыпался. Ему-то каково? А нам? Кто где стоял, там и сел, ослабели от смеха. Хоть плачь, хоть смейся. Какими идиотами только что выглядели, на подступах к пустой траншее, да еще после конца войны! Клоуны, и только… Цирк! Старшина от обиды плюется, от самой Волги дошел, чтобы так под конец оконфузиться… Попасть в мартышки…»
Он рассказал бы это и артиллеристу в ответ на расплющенный палец. Если бы не глаза Сулеймана, смотревшие издалека с всепонимающим сочувствием: «Правильно, теперь другим надо рассказывать. Правильно, ничего…»
Что он теперь сможет рассказать под этим взглядом?
А кто-то должен знать, чем тогда кончилось. И для всех, и для каждого. Просто знать, чтобы передать потом дальше. Как передал бы Сулейман, обещавший это без всяких слов. Просто той искрой в глазах. Принято, понял…
Как кончилось? Вот шли, ползли, сгибались, мечтали о конце. А он пришел - как же так? И это все? Обсыпанная дымная траншея, тупая боль в ушах, усталость и конфуз. И никого, с кем за все рассчитаться. Как же оставить все это? Как же тот голенький мальчик, младенец со сморщенным старческим личиком, приколотый к украинской сосне плоским немецким штыком? Как же мертвая девушка в кузове брошенного бронетранспортера со следами всех возможных и невозможных надругательств? Как же колонна наших пленных, расстрелянная прямо на дороге, полтысячи ребят в кальсонах и рубашках, пропитанных кровью? Как же? Как же? Как же? Только дошло до расчета - и кончилось? Ну нет, не за таким концом мы шли!
«Вот тут нам мало показалось, - был готов он сказать Сулейману после его возвращения. - Тут подавай еще. Правда, потом немного душу отвели, эсэсовцев отлавливали, которые к американцам за реку просачивались. Сортировать их научились по подмышке. Хенде хох - и туда. Есть татуировка с группой крови - ага, эсэсовец! Значит, в комендатуру, - может, важная птица. Простые сами шли на сборный пункт, даже без конвоиров. Записки им давали: взяты в плен ефрейтором такой-то роты такого-то батальона такого-то полка сто шестой грардейской воздушно-десантной… В общем, Рыжиковым. Мало ли что… Может, наградят за них. Хотя пока они бредут, раз пять можно новыми записками снабдить, что все подряд и делали. И тут случалось всякое. Не знаю, надо теперь об этом вспоминать или не надо, забыть напрочь. Один эсэсовец сначала часы золотые совал, вроде добровольное пожертвование, а когда не помогло, стал выворачиваться, нихт комендатура. Васька Ляшенко поддал ему сапогом в зад. Тот оскорбился, впал в истерику: мол, я вашу низшую расу презираю. Хохочет, сволочь, орет и показывает, как он под Москвой пятнадцать наших деревень сжег, а наших девушек вот так… Хохочет и показывает как. А у Васьки в Черниговской области двух сестер изнасиловали и на глазах у матери сожгли в сарае с заложниками. Матери глаза выкололи и язык отрезали - за партизан. Это где «Подпольный обком действует». Он в красноармейской книжке письмо из сельсовета носил, что, «дорогой наш земляк, мать твоя жива, но сошла с ума и писем писать не может, поэтому писать будем за нее мы, уцелевшие односельчане». Ну он и… В общем, не довел».
«А почему, Юрий Петрович? - спросил бы Сулейман после молчания. - Почему не вспоминать? Он не ребенка убил. Раз было - надо вспоминать. А то вспоминают то, чего не было, и не спрашивают, надо или не надо… Извините…»
Вслед за ним уплывало его последнее «извините» - не просьба, а какое-то затаенное мягкое, но настойчивое утверждение.
В общем, оно много раз кончалось. Как потом выяснилось. И в том числе когда некто добродушный и тощий лежал на майской травке, подставив солнцу лесенку юных ребер и блаженнейше щурясь. А рядом пленный немец, передвигаясь на корточках, аккуратно и бережно выкладывал кирпичными уголками, белеными известью, заветный секрет победителей: «Приказ начальника - закон для подчиненных!» Шло оформление полкового лагеря. И некто дремлющий был юный доктор Рыжиков, гвардии ефрейтор ВДВ, получивший задание от старшины. Линейки, лозунги, дорожки, уставные основы, наглядная агитация - было от чего возомнить себя архитектором. Тем более немец попался исполнительный и усердный, в работе - педант. Строго по линеечкам выложил «Приказ…» - взялся за следующее, сверяясь с руководящей бумажкой. «Живи по уставу - завоюешь честь и славу!»
Старшина занял первое место в дивизии и получил трофейные часы от генерала. И заметно потеплел к доктору Рыжикову за таковой художественный дар.
Тут он был вправе вполне добродушно добавить:
- Я-то что! Вот у школьного друга талант так талант! За него фрицы и картошку на кухне чистили, и автомат ему драили, и даже дневальными под грибком стояли. Издали со старшинского конца, видна фигура - ну и ладно. А он рядом спать завалился на травке да еще приказал свистнуть, если замаячит начальство. Фриц все исполняет: стоит, свистит… Все-таки у них эта аккуратность в крови…
Ну что ты нам скажешь, если едва в семнадцать пошли воевать, а в девятнадцать чудом уцелели да еще победили?
И думали тогда: все кончилось! А оно все кончается и кончается, никак не кончится и до сих пор. Пока живут эти люди, что толпятся вокруг, все еще не веря своей жизни. И еще неизвестно, сколько продлится и после них.
Митинг уже разбивался на кучки, потирающие руки перед неофициальной частью. От одной из них к их скамье почему-то направился представитель.
- Ладно! - сказал он с нескольких шагов артиллеристу. - Иди, тебя зовут. Решили по-твоему, все вместе, старшие с младшими… Не разделяться. Только ты тоже. Не размахивайся, просят, а то после второй так уже начинает выискивать блох… Пошли, еще доехать надо, сегодня и минометчики с нами… Гвардейские.
- То-то! - принял капитуляцию артиллерист, гордо глянув на доктора Рыжикова. - А то «порядок», «порядок»… Ну чего там поминать! Давайте и десантника возьмем? Один вот десантник остался, остальные отпрыгались. Не объест небось. Порции во какие! Идем, десантник, с нами, с артиллерией не соскучишься! Устроим артподготовку… Идем, че тосковать…
- Нет, Сулейман, - сказал ему, как через вату, доктор Рыжиков.
- Какой Сулейман? - удивился сосед. - Я что, азиат тебе, что ли? Свой, коренной, Петром мать назвала!
- Извините, - в самом деле встряхнулся доктор Рыжиков. - Это я что-то со сна. О другом… Я еще подожду. Мне бы летчика надо увидеть…
- Какого такого? - снова удивился артиллерист.
- Который, вы говорите, приехал… С лицом… Из газеты.
- Тю, проснулся! - Артиллерист надивиться не мог на такого соседа. - Проспал ты его! Давно выступил летчик, высказал благодарность подпольному доктору и заспешил в воинскую часть, на встречу его пригласили… Доктора, говорит, умру, но найду. Я тебя-то толкнул: мол, смотри! А ты только носом клюнул… Будто с войны не отоспался. Ну идем, что ли?
- Нет, - вздохнул доктор Рыжиков. - Спасибо, братцы, за поддержку. Тогда бежать надо. А он какой из себя, раз посмотреть не удалось?
- Да какой… - прикинули артиллерист и представитель. - Ну, обычный… Роста вот такого… Говорит в нос немного, как с насморком…
- А лицо? - спросил доктор Петрович.
- Что лицо… Обычное, красноватое только. Как у горелых… ну, танкистов, летчиков… А так нормальное. Только брови как будто прилепленные… А так все нормально… Ну, мы тогда пошли… добивать фрица… Вот народ ждет, извини, брат… Места забронированы, а то давай…
Доктор Рыжиков конфузливо остался. Вот и увидел больного. Все проверил - как срослись швы, не выпирают ли рубцы, как сидит черепная заплата, как образовался волосяной покров, прямо ли посажен нос… Полное обследование. Всего, что он так и не видел с тех пор. Со дня проводов живого Сулеймана и укутанного от посторонних взглядов больного Туркутюкова.
В этом печальном конфузе его и обтекала городская толпа, получившая доступ в центральный свой сквер. В ее волнах как всплески - знакомые лица, незнакомо глядящие на монолит фронтовиков. Словно это не те знакомые, соседи, сослуживцы, встречные-поперечные, которых видишь каждый день и нет-нет не очень почтительно толканешь. А сейчас попробуй задень! Ого! Ясно, кто до Берлина дошел.
Как культуристический утес над рядовыми волнами всплыл отец его будущей внучки. Или, может быть, внука. Руки сложены на могучей груди, мышцы играют под сетчатой майкой. Вроде бы ничего не берет человека-атлета с электронной начинкой. Но доктор Рыжиков видит: берет. Потому что впервые на непробиваемом лице отвергнутого Валеры Малышева появилась растерянность. И безответный пока еще вопрос: за что? Что может быть печальнее на свете, чем развалины вчерашней уверенности… И Валера, не подозревая того, стал ближе сердцу, полному потерь. Это еще что! Еще помучает она нас с вами. Еще помучает. Готовьтесь, Валера, ко многому.
Унесло Валеру - принесло Чикина. Наоборот, маленького, несмелого, кого-то ищущего в толпе фронтовиков виноватыми глазками. Не нашел. Не туда смотрит. Глаза разбегаются. Столько наград, старых ран, костылей… Не нашел - чья-то хозяйская рука дернула в сторону: хватит глазеть, опоздаем! Он уходит и оглядывается, уходит и оглядывается прежде чем совсем затеряться. Под руку с энергично тянущей женой, истицей Чикиной, как послушный вагончик за властным паровозом. Все дальше и дальше по запруженной улице, в гости или на прогулку, по общим семейным делам. С двумя высшими инженерными образованиями - но без обоняния, как бы уплаченного за столь счастливое восстановление семьи…
Еще прилив - больной дядя Кузя Тетерин. Среди своих, деповских, увлекаемый ими в заветную сторону. Только осторожно, послал ему вслед предостережение доктор Рыжиков. Осторожно, дядя Кузя, помни про голову. Хоть бы что, крутит ею туда и сюда, посмеивается, скажешь - не поверит, что в ней что-то сидит, уютно вросшее в ее внутренность. Пугаете, скажет, придумали…
…Синеглазая девочка с бантиком и флажком на плечах у бодро идущего шефа Валеры Малышева. Полное счастье - все дети одинаковы, все на плечах, все смеются и машут флажками.
…Жена архитектора Бальчуриса. Одиноко-растерянная в завихрениях давки пробирается через нее к какой-то своей цели, а ее относит, относит… Взять на буксир и помочь, провести сквозь течение, доставить в спокойную гавань. А что в спокойной гавани? Вернее, кто?
Так можно все проспать, сказал он себе. От летчика до Мишки Франка. Пора подниматься!
- Пра-ашу рассаживаться! Пра-ашу! В первый рад Героев Советского Союза, кавалеров орденов Ленина и Славы! Остальные - во второй и на корточки! Стоимость - два рубля!
Начинались групповые фотосъемки, и над сквером носились боевые команды фотографов.
Несколько баянов и аккордеонов, принесенных, возможно, с войны, грянули в разных концах «Катюшу», «Клен зеленый» и «Темную ночь». Им вторили радиолы в окнах соседних домов и уличные репродукторы. По асфальту зашаркали танцы.
Доктор Рыжиков взялся за свой велосипед.
Ехать через толпу было, конечно, невозможно. Можно было только пробиваться солдатским шагом, расслаивая себе путь велосипедным колесом.
Но пробиваться все быстрее, чтобы не опоздать к Мишке Франку. Он знал, что там уже ничего не мог сделать. Мог только ждать. Все равно, что ждать здесь. Но почувствовал себя вдруг таким отдохнувшим и свежим, что должен был быть только там. Чтобы вытащить Мишку откуда угодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Он рассказал бы это и артиллеристу в ответ на расплющенный палец. Если бы не глаза Сулеймана, смотревшие издалека с всепонимающим сочувствием: «Правильно, теперь другим надо рассказывать. Правильно, ничего…»
Что он теперь сможет рассказать под этим взглядом?
А кто-то должен знать, чем тогда кончилось. И для всех, и для каждого. Просто знать, чтобы передать потом дальше. Как передал бы Сулейман, обещавший это без всяких слов. Просто той искрой в глазах. Принято, понял…
Как кончилось? Вот шли, ползли, сгибались, мечтали о конце. А он пришел - как же так? И это все? Обсыпанная дымная траншея, тупая боль в ушах, усталость и конфуз. И никого, с кем за все рассчитаться. Как же оставить все это? Как же тот голенький мальчик, младенец со сморщенным старческим личиком, приколотый к украинской сосне плоским немецким штыком? Как же мертвая девушка в кузове брошенного бронетранспортера со следами всех возможных и невозможных надругательств? Как же колонна наших пленных, расстрелянная прямо на дороге, полтысячи ребят в кальсонах и рубашках, пропитанных кровью? Как же? Как же? Как же? Только дошло до расчета - и кончилось? Ну нет, не за таким концом мы шли!
«Вот тут нам мало показалось, - был готов он сказать Сулейману после его возвращения. - Тут подавай еще. Правда, потом немного душу отвели, эсэсовцев отлавливали, которые к американцам за реку просачивались. Сортировать их научились по подмышке. Хенде хох - и туда. Есть татуировка с группой крови - ага, эсэсовец! Значит, в комендатуру, - может, важная птица. Простые сами шли на сборный пункт, даже без конвоиров. Записки им давали: взяты в плен ефрейтором такой-то роты такого-то батальона такого-то полка сто шестой грардейской воздушно-десантной… В общем, Рыжиковым. Мало ли что… Может, наградят за них. Хотя пока они бредут, раз пять можно новыми записками снабдить, что все подряд и делали. И тут случалось всякое. Не знаю, надо теперь об этом вспоминать или не надо, забыть напрочь. Один эсэсовец сначала часы золотые совал, вроде добровольное пожертвование, а когда не помогло, стал выворачиваться, нихт комендатура. Васька Ляшенко поддал ему сапогом в зад. Тот оскорбился, впал в истерику: мол, я вашу низшую расу презираю. Хохочет, сволочь, орет и показывает, как он под Москвой пятнадцать наших деревень сжег, а наших девушек вот так… Хохочет и показывает как. А у Васьки в Черниговской области двух сестер изнасиловали и на глазах у матери сожгли в сарае с заложниками. Матери глаза выкололи и язык отрезали - за партизан. Это где «Подпольный обком действует». Он в красноармейской книжке письмо из сельсовета носил, что, «дорогой наш земляк, мать твоя жива, но сошла с ума и писем писать не может, поэтому писать будем за нее мы, уцелевшие односельчане». Ну он и… В общем, не довел».
«А почему, Юрий Петрович? - спросил бы Сулейман после молчания. - Почему не вспоминать? Он не ребенка убил. Раз было - надо вспоминать. А то вспоминают то, чего не было, и не спрашивают, надо или не надо… Извините…»
Вслед за ним уплывало его последнее «извините» - не просьба, а какое-то затаенное мягкое, но настойчивое утверждение.
В общем, оно много раз кончалось. Как потом выяснилось. И в том числе когда некто добродушный и тощий лежал на майской травке, подставив солнцу лесенку юных ребер и блаженнейше щурясь. А рядом пленный немец, передвигаясь на корточках, аккуратно и бережно выкладывал кирпичными уголками, белеными известью, заветный секрет победителей: «Приказ начальника - закон для подчиненных!» Шло оформление полкового лагеря. И некто дремлющий был юный доктор Рыжиков, гвардии ефрейтор ВДВ, получивший задание от старшины. Линейки, лозунги, дорожки, уставные основы, наглядная агитация - было от чего возомнить себя архитектором. Тем более немец попался исполнительный и усердный, в работе - педант. Строго по линеечкам выложил «Приказ…» - взялся за следующее, сверяясь с руководящей бумажкой. «Живи по уставу - завоюешь честь и славу!»
Старшина занял первое место в дивизии и получил трофейные часы от генерала. И заметно потеплел к доктору Рыжикову за таковой художественный дар.
Тут он был вправе вполне добродушно добавить:
- Я-то что! Вот у школьного друга талант так талант! За него фрицы и картошку на кухне чистили, и автомат ему драили, и даже дневальными под грибком стояли. Издали со старшинского конца, видна фигура - ну и ладно. А он рядом спать завалился на травке да еще приказал свистнуть, если замаячит начальство. Фриц все исполняет: стоит, свистит… Все-таки у них эта аккуратность в крови…
Ну что ты нам скажешь, если едва в семнадцать пошли воевать, а в девятнадцать чудом уцелели да еще победили?
И думали тогда: все кончилось! А оно все кончается и кончается, никак не кончится и до сих пор. Пока живут эти люди, что толпятся вокруг, все еще не веря своей жизни. И еще неизвестно, сколько продлится и после них.
Митинг уже разбивался на кучки, потирающие руки перед неофициальной частью. От одной из них к их скамье почему-то направился представитель.
- Ладно! - сказал он с нескольких шагов артиллеристу. - Иди, тебя зовут. Решили по-твоему, все вместе, старшие с младшими… Не разделяться. Только ты тоже. Не размахивайся, просят, а то после второй так уже начинает выискивать блох… Пошли, еще доехать надо, сегодня и минометчики с нами… Гвардейские.
- То-то! - принял капитуляцию артиллерист, гордо глянув на доктора Рыжикова. - А то «порядок», «порядок»… Ну чего там поминать! Давайте и десантника возьмем? Один вот десантник остался, остальные отпрыгались. Не объест небось. Порции во какие! Идем, десантник, с нами, с артиллерией не соскучишься! Устроим артподготовку… Идем, че тосковать…
- Нет, Сулейман, - сказал ему, как через вату, доктор Рыжиков.
- Какой Сулейман? - удивился сосед. - Я что, азиат тебе, что ли? Свой, коренной, Петром мать назвала!
- Извините, - в самом деле встряхнулся доктор Рыжиков. - Это я что-то со сна. О другом… Я еще подожду. Мне бы летчика надо увидеть…
- Какого такого? - снова удивился артиллерист.
- Который, вы говорите, приехал… С лицом… Из газеты.
- Тю, проснулся! - Артиллерист надивиться не мог на такого соседа. - Проспал ты его! Давно выступил летчик, высказал благодарность подпольному доктору и заспешил в воинскую часть, на встречу его пригласили… Доктора, говорит, умру, но найду. Я тебя-то толкнул: мол, смотри! А ты только носом клюнул… Будто с войны не отоспался. Ну идем, что ли?
- Нет, - вздохнул доктор Рыжиков. - Спасибо, братцы, за поддержку. Тогда бежать надо. А он какой из себя, раз посмотреть не удалось?
- Да какой… - прикинули артиллерист и представитель. - Ну, обычный… Роста вот такого… Говорит в нос немного, как с насморком…
- А лицо? - спросил доктор Петрович.
- Что лицо… Обычное, красноватое только. Как у горелых… ну, танкистов, летчиков… А так нормальное. Только брови как будто прилепленные… А так все нормально… Ну, мы тогда пошли… добивать фрица… Вот народ ждет, извини, брат… Места забронированы, а то давай…
Доктор Рыжиков конфузливо остался. Вот и увидел больного. Все проверил - как срослись швы, не выпирают ли рубцы, как сидит черепная заплата, как образовался волосяной покров, прямо ли посажен нос… Полное обследование. Всего, что он так и не видел с тех пор. Со дня проводов живого Сулеймана и укутанного от посторонних взглядов больного Туркутюкова.
В этом печальном конфузе его и обтекала городская толпа, получившая доступ в центральный свой сквер. В ее волнах как всплески - знакомые лица, незнакомо глядящие на монолит фронтовиков. Словно это не те знакомые, соседи, сослуживцы, встречные-поперечные, которых видишь каждый день и нет-нет не очень почтительно толканешь. А сейчас попробуй задень! Ого! Ясно, кто до Берлина дошел.
Как культуристический утес над рядовыми волнами всплыл отец его будущей внучки. Или, может быть, внука. Руки сложены на могучей груди, мышцы играют под сетчатой майкой. Вроде бы ничего не берет человека-атлета с электронной начинкой. Но доктор Рыжиков видит: берет. Потому что впервые на непробиваемом лице отвергнутого Валеры Малышева появилась растерянность. И безответный пока еще вопрос: за что? Что может быть печальнее на свете, чем развалины вчерашней уверенности… И Валера, не подозревая того, стал ближе сердцу, полному потерь. Это еще что! Еще помучает она нас с вами. Еще помучает. Готовьтесь, Валера, ко многому.
Унесло Валеру - принесло Чикина. Наоборот, маленького, несмелого, кого-то ищущего в толпе фронтовиков виноватыми глазками. Не нашел. Не туда смотрит. Глаза разбегаются. Столько наград, старых ран, костылей… Не нашел - чья-то хозяйская рука дернула в сторону: хватит глазеть, опоздаем! Он уходит и оглядывается, уходит и оглядывается прежде чем совсем затеряться. Под руку с энергично тянущей женой, истицей Чикиной, как послушный вагончик за властным паровозом. Все дальше и дальше по запруженной улице, в гости или на прогулку, по общим семейным делам. С двумя высшими инженерными образованиями - но без обоняния, как бы уплаченного за столь счастливое восстановление семьи…
Еще прилив - больной дядя Кузя Тетерин. Среди своих, деповских, увлекаемый ими в заветную сторону. Только осторожно, послал ему вслед предостережение доктор Рыжиков. Осторожно, дядя Кузя, помни про голову. Хоть бы что, крутит ею туда и сюда, посмеивается, скажешь - не поверит, что в ней что-то сидит, уютно вросшее в ее внутренность. Пугаете, скажет, придумали…
…Синеглазая девочка с бантиком и флажком на плечах у бодро идущего шефа Валеры Малышева. Полное счастье - все дети одинаковы, все на плечах, все смеются и машут флажками.
…Жена архитектора Бальчуриса. Одиноко-растерянная в завихрениях давки пробирается через нее к какой-то своей цели, а ее относит, относит… Взять на буксир и помочь, провести сквозь течение, доставить в спокойную гавань. А что в спокойной гавани? Вернее, кто?
Так можно все проспать, сказал он себе. От летчика до Мишки Франка. Пора подниматься!
- Пра-ашу рассаживаться! Пра-ашу! В первый рад Героев Советского Союза, кавалеров орденов Ленина и Славы! Остальные - во второй и на корточки! Стоимость - два рубля!
Начинались групповые фотосъемки, и над сквером носились боевые команды фотографов.
Несколько баянов и аккордеонов, принесенных, возможно, с войны, грянули в разных концах «Катюшу», «Клен зеленый» и «Темную ночь». Им вторили радиолы в окнах соседних домов и уличные репродукторы. По асфальту зашаркали танцы.
Доктор Рыжиков взялся за свой велосипед.
Ехать через толпу было, конечно, невозможно. Можно было только пробиваться солдатским шагом, расслаивая себе путь велосипедным колесом.
Но пробиваться все быстрее, чтобы не опоздать к Мишке Франку. Он знал, что там уже ничего не мог сделать. Мог только ждать. Все равно, что ждать здесь. Но почувствовал себя вдруг таким отдохнувшим и свежим, что должен был быть только там. Чтобы вытащить Мишку откуда угодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56