Похожими их делали бинты и серые сиротские халаты. Самым выдающимся был один - с очень гордым и высокомерным видом. Прямая шея, подбородок, надменно задранный вверх, поворот всем туловищем при разговоре… Вот что делает с человеком корсет шейного гипса, тем более с человеком обиженным. А обид тут было поверх горла. Это был тренер футбольной команды, который отрабатывал на тренировке удары головой и свихнул шею. Команда приезжала в гости и давно уехала, оставив тренера в больнице. И давно нашла нового тренера. Еще раньше в другом месте тренер развелся с женой и оставил квартиру. Поэтому он был особенно непримирим в том, что касалось жены или жен. А гипсовая крепость возводила эту непримиримость в сущую гордыню.
Другой, который за жену заступался, лежал на кровати с перевязанной левой рукой. В отличие от тренера, он добродушно улыбался и всем своим видом выражал душевный мир. Это был крупный белокурый парень, а может, и мужчина лет сорока, красивый своим сильным спокойствием, подтянутый и внимательный. В отличие от тренера, он терпеливо давал каждому договорить, не перебивал и не отмахивался. Трудно было поверить, что три месяца назад его привезли сюда в раздробленном состоянии после прыжка с поезда на полном ходу. Он работал лейтенантом милиции и догонял двух человек по всесоюзному поиску. Еще более удивительно, что после этого прыжка, судя по всему, уже получив травму, он тут же на откосе вцепился в преступника и вел с ним борьбу. Его пырнули ножом в живот и в руку, он продолжал крутить противника. Второй испугался и убежал, бросив товарища на произвол судьбы. Того так и нашли связанным возле потерявшего сознание лейтенанта. Лейтенанта оперировали раз пять, в том числе три - доктор Рыжиков. После реанимации и сборки раздробленного черепа он полмесяца ночевал в изоляторе с лейтенантом. «Таких десантников мы старухе не отдаем», - приговаривал он, а когда лейтенант впервые открыл глаза, сказал ему: «С возвращеньицем…» В борьбе за спасение живота и головы как-то забыли про руку, а когда спохватились - упали. Перерезанные в запястье нервы и сухожилия скрючили ладонь в неподвижный комок. Ни один палец не шевелился - чистая инвалидность. Теперь потребовалась и белошвейка Лариска. Восемь часов они с доктором Рыжиковым разбирались в этом окровавленном кружеве - ниточка к ниточке, жилка к жилке. «Хорошо, что рубцы молодые, - похвалил доктор Рыжиков, всегда находивший во всем что-нибудь хорошее. - Помните, Лариса, руку Ломова? Больше двадцати лет рубцам, спаялись, как вулканическая лава из древнего вулкана… А тут - как по маслу, истинное наслаждение…» Лейтенант, под местным обезболиванием, добродушно улыбался и косил глазом на вспоротую руку, выискивая, какое же там обнаружено удовольствие. Но хорошо, что ничего не видел, закрытый низкой ширмочкой из простыни. А то бы ни за что не поверил, что сможет этой рукой еще когда-нибудь скрутить преступника. «Это рука закона, - объяснял участникам операции доктор Рыжиков, у которого от многочасового сидения в напряженном наклоне задубела спина. - И мы не вправе оставить закон одноруким. Он для нас старается и не щадит себя. Мы тоже должны постараться». Через неделю после операции он принес лейтенанту теннисный мячик и сказал: «Сожимте-ка». Лейтенант не смог шевельнуть ни одним пальцем. «Вот и начинайте, - приказал доктор Рыжиков. - С этой минуты только жмите и жмите. Теперь все зависит от вас…» И лейтенант жал и жал.
Самое же поразительное то, что он не потерял в этой и других передрягах своего добродушного миролюбия. Может, потому, что был награжден именными часами. Может, что его навещала заботливая и такая же добродушная жена, подолгу сидевшая с ним и ворчавшая: «Хоть бы доктор тебя пожалел, инвалидом оставил. Меньше б в драки лез…» И раскладывала на тумбочке банки с вареньем, пирожки, котлеты, которых хватало потом на всю палату.
Поэтому он был за жен. И маленький, съеженный, краснолицый человечек с забинтованной головой не знал, кого слушать - его или тренера. Ему было трудно решать - его жена ударила по голове, ныне забинтованной, утюгом. И всего-то за то, что он, лучший городской изобретатель и рационализатор с двумя инженерными образованиями, просил ее с друзьями по тресту столовых и ресторанов не так орать и топать ночью в их квартире, когда он за дверью в маленькой спальне чертил чертежи и ковырялся в справочниках. Притом просил всегда тихо, жалобно и наедине. Она, уже под утро, отдирая ресницы, смазывая тушь и стягивая тугое трикотиновое платье, полураздетая, полупьяная, обвисшая складками сала, кричала на него, что он неблагодарный скот, нахлебник, тунеядец, что он благодаря этим людям живет. Что он достал? Хоть один ковер, хоть одну хрустальную вазу? А откуда у него импортный японский микрокалькулятор, которым он считает на ходу, по дороге на работу и с работы? Он что, думает, его жалкой зряплаты вместе с нищими премиями хватит на жизнь? Кто надрывался и изнашивался в табачной вони по двенадцать часов за паршивые чаевые? Кто губил здоровье, чтобы свить элементарное человеческое гнездо? А кто нахлебничал, воображал из себя мыслителя века? Конечно, весь следующий день (невыход) - повязанная полотенцем голова, стоны, охи: он, мол, довел. Как будто он вчера после смены заставлял ее смешивать коньяк, ликер и водку. Он, простота и вправду виноватился. Выпрашивал отгул и суетился. Бегал за тортом и шампанским, просил забыть вчерашнее, то есть свои дерзости. К концу дня она взбадривалась, приходили гости и все начиналось сначала. И вот однажды он взбунтовался. Сам не может понять: то ли потому, что она, раскрасневшись, с капельками пота на верхней губе, сидела на коленях у некоего Кучеренко, директора гостиницы, и даже не потрудилась при входе мужа натянуть на толстые колени задранную юбку; то ли потому, что его вчерашними чертежами застелили винные лужи на скатерти и полу. Но бунт его был страшен. Он слабо замахнулся портфелем - как воробей чирикнул. Она как завизжит - чем-то ему в голову. Этим чем-то оказался утюг, стоявший почему-то на приемнике. Просто ничего другого, полегче, не подвернулось. Это уж не ее вина. До клинической смерти, правда, не дошло, но хлопот было. Словом, первое, что он сказал соседям, осознав себя, было подавать ли на жену в суд. С тех пор уже многие успели выписаться, многие - снова испытать прочность своей черепной кости, а больной Чикин все спрашивал. Каждый, кто поступал в палату или приходил в сознание, видел над собой его вопрошающее робкое лицо.
Муж-автокрановщик, когда к нему вернулась речь, высказался в том роде, что их без всякого суда надо топить в мешке.
Кто-то из дальнего угла, похожий на китайца (узкие глаза на отекшем лице), слабым, но убежденным голосом объяснял, что есть даже бабы, которых специально подсылают провоцировать авторитетных руководящих работников, чтобы их компрометировать. Он лично, например, порядочный человек, семьянин, в верхах на хорошем счету. А к нему подослали. У него и в мыслях ничего такого не было, а она прокати да прокати. Он с подчиненными работницами строг, но невежливым нельзя же быть. Он и повез. Его подкараулили на шоссе человек десять, вооруженные до зубов. Но он им показал. У него хоть глаз не видит, из них тоже кое-кто так и не встал. А с машиной что сделали, гады, изуродовали от бессильной злости. Это запланированное вредительство, вот это что…
Муж-автокрановщик даже есть перестал с ложечки, с которой его кормили, и поднатужился на локте, не веря глазам и ушам. У него сил хватило метнуть в сторону китайца тарелку с остатками супа, но она упала в постель лейтенанта с теннисным мячом и облила его. Муж сам тоже рванулся, но только упал с койки, рыча и ругаясь, раздирая повязки. Поднялся гвалт, донесли главврачу. Доктор Рыжиков схватил выговор.
«… Но допускать в больничной палате пьяные драки, как в каком-то низкопробном ресторане?!..» Это из выступления на чрезвычайной планерке возмущенной до глубины души Ады Викторовны.
Вдобавок у доктора Петровича была опасная привычка выражать свои тайные мысли молниеносным рисунком. В кармане халата у него вечно торчал блокнот с излюбленной толстой бумагой и прятался жирный черный карандаш-стеклограф, вернее - огрызок стеклографа, за которым охотились все медсестрички, так как тушь тогда была импортной роскошью и девушки красили веки карандашами. Чтоб не соблазнялись и не крали, он стал ломать их на огрызки помалопривлекательней. Доставала ему эту редкость по своим каналам рыжая кошка Лариска - из жалости к таланту. Доктору Рыжикову всегда казалось, что собеседники не понимают его невнятных объяснений, и для полного понимания он пририсовывал.
- … И вы дождетесь, что нас с вами повесят на одном суку, - пригрозил толстым пальцем с почти ликвидированным ногтем патриарх Иван Лукич.
После этого его любимица Ада Викторовна, осмотрев, как всегда, помещение, обнаружила на месте доктора Петровича содрогающий душу рисунок. На длинном и прочном, очень удобном суку высокого стройного дерева бок о бок, рядышком, плечо к плечу, висели погрустневшие Иван Лукич (бородка тупым клинышком набок, апоплексическая лысина, язык прикушен - ошибиться невозможно) и доктор Рыжиков (берет набок, нос картошкой, язык прикушен - ошибиться невозможно).
- То-то я смотрю, вы говорите, а они там хихикают. Он их развлекает, видите ли, - скорбно сказала любимица.
Иван Лукич побагровел, его дыхание утяжелилось.
- Самое печальное, - с ангельской кротостью сложила руки Ада Викторовна, - когда у людей нет ничего святого. Ни чести коллектива, ни нашего героического прошлого.
Это был прямой намек на партизанскую биографию Ивана Лукича, которая являлась гордостью всей больницы и города. Пальцы патриарха с хрустом сжали гнусную бумажку. Но это пока был не взрыв. Это тикал взрывной механизм.
5
- А вы ее любите? - спросил он в ответ.
Можно ли любить коротконогую грузную бабу в фиолетовом парике, с табачно-алкогольным перегаром изо рта, которая врезала тебе электрическим утюгом в лоб?
Но Чикин понял доктора и подумал не об этой, а о другой. О ясных голубых глазах и черных кудрях. О стройных ножках и ангельской шее, сразивших в заводской столовой не одного инженера и техника. Только куда все это делось вместе с застенчивой нежной улыбкой? Кто подменил все это?
Больной Чикин все отказывался понять, куда делась одна женщина и откуда взялась другая. Он все еще верил, что первая где-то есть.
- Наверное, люблю…
- Тогда сложнее, - чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков.
Не в первый раз говорили они о любви, с тех пор как чикинский рубец стал зарастать. После каждого вопроса, подавать ли на жену в суд, почему-то любовь начинала витать вокруг них. Старинная любовь по строгим правилам, с верой и преданностью, со «жди меня, и я вернусь», с «я помню чудное мгновенье», с «жизнь прожить - не поле перейти». Наконец, с «сам погибай, а товарища выручай».
- Знаете, какую книжку про любовь я больше всех люблю? - спрашивал доктор Петрович.
- Какую? - интересовался больной Чикин.
- «Старосветские помещики», - открывал ему лечащий врач. - Вы читали?
- Нет… - качал головой Чикин, предпочитавший технологические справочники. - Я думал, это про крепостное право. Если бы я знал, что про любовь…
- Когда легкомыслен и молод я был, - говорил доктор Рыжиков, заполняя операционный журнал, - то думал, что любить - это обязательно выносить из огня и обстрела прекрасную девушку-партизанку…
- … Она сначала думала, что я талантливый, - полностью соглашался с ним Чикин, - и далеко пойду. Защищу кандидатскую. Может, я сам виноват? Ученым не стал, остался простым инженером, а она выросла до завпроизводством…
- … Мысленно я дрался на ее глазах один с целым взводом немцев, - ловил его мысль на лету доктор Рыжиков. - И даже с целой ротой…
- Но ведь я делаю все, что могу. На дом беру чертежи, сижу до четырех утра… И все равно больше ста восьмидесяти со всеми премиями не выходит. А она с одного банкета приносит двести, говорит: сэкономила. Я говорю: Люсенька, разве так можно? Ведь если обнаружат… А она смеется: что ты как половая тряпка? Ведь ни одной жалобы, одни благодарности. И даже друзьям говорит: сегодня моя половая тряпка зарплату среднего инженера принесла…
- А потом только с одним подраться надо было, - тонко понимал доктор душу больного. - А я даже не сообразил, что пора…
…Все мы немножко лошади…
Что-то витало в ночной дежурке, как будто что-то должно было случиться. И это «что-то» не задержалось. Сильва Сидоровна сунула в дверь свое преданное костлявое лицо и даже онемела от их душевной гармонии. «Вас там спрашивают», - проскрипела она, искренне считая это шепотом. Как видно по лицу, кто-то не очень приятный. «И чего в полночь-заполночь… Дамочка вроде из богатых…» Сильва Сидоровна четко делила на «из богатых» и «из простых», как бы подсказывая, кому и вправду срочно, а кто подождет до утра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Другой, который за жену заступался, лежал на кровати с перевязанной левой рукой. В отличие от тренера, он добродушно улыбался и всем своим видом выражал душевный мир. Это был крупный белокурый парень, а может, и мужчина лет сорока, красивый своим сильным спокойствием, подтянутый и внимательный. В отличие от тренера, он терпеливо давал каждому договорить, не перебивал и не отмахивался. Трудно было поверить, что три месяца назад его привезли сюда в раздробленном состоянии после прыжка с поезда на полном ходу. Он работал лейтенантом милиции и догонял двух человек по всесоюзному поиску. Еще более удивительно, что после этого прыжка, судя по всему, уже получив травму, он тут же на откосе вцепился в преступника и вел с ним борьбу. Его пырнули ножом в живот и в руку, он продолжал крутить противника. Второй испугался и убежал, бросив товарища на произвол судьбы. Того так и нашли связанным возле потерявшего сознание лейтенанта. Лейтенанта оперировали раз пять, в том числе три - доктор Рыжиков. После реанимации и сборки раздробленного черепа он полмесяца ночевал в изоляторе с лейтенантом. «Таких десантников мы старухе не отдаем», - приговаривал он, а когда лейтенант впервые открыл глаза, сказал ему: «С возвращеньицем…» В борьбе за спасение живота и головы как-то забыли про руку, а когда спохватились - упали. Перерезанные в запястье нервы и сухожилия скрючили ладонь в неподвижный комок. Ни один палец не шевелился - чистая инвалидность. Теперь потребовалась и белошвейка Лариска. Восемь часов они с доктором Рыжиковым разбирались в этом окровавленном кружеве - ниточка к ниточке, жилка к жилке. «Хорошо, что рубцы молодые, - похвалил доктор Рыжиков, всегда находивший во всем что-нибудь хорошее. - Помните, Лариса, руку Ломова? Больше двадцати лет рубцам, спаялись, как вулканическая лава из древнего вулкана… А тут - как по маслу, истинное наслаждение…» Лейтенант, под местным обезболиванием, добродушно улыбался и косил глазом на вспоротую руку, выискивая, какое же там обнаружено удовольствие. Но хорошо, что ничего не видел, закрытый низкой ширмочкой из простыни. А то бы ни за что не поверил, что сможет этой рукой еще когда-нибудь скрутить преступника. «Это рука закона, - объяснял участникам операции доктор Рыжиков, у которого от многочасового сидения в напряженном наклоне задубела спина. - И мы не вправе оставить закон одноруким. Он для нас старается и не щадит себя. Мы тоже должны постараться». Через неделю после операции он принес лейтенанту теннисный мячик и сказал: «Сожимте-ка». Лейтенант не смог шевельнуть ни одним пальцем. «Вот и начинайте, - приказал доктор Рыжиков. - С этой минуты только жмите и жмите. Теперь все зависит от вас…» И лейтенант жал и жал.
Самое же поразительное то, что он не потерял в этой и других передрягах своего добродушного миролюбия. Может, потому, что был награжден именными часами. Может, что его навещала заботливая и такая же добродушная жена, подолгу сидевшая с ним и ворчавшая: «Хоть бы доктор тебя пожалел, инвалидом оставил. Меньше б в драки лез…» И раскладывала на тумбочке банки с вареньем, пирожки, котлеты, которых хватало потом на всю палату.
Поэтому он был за жен. И маленький, съеженный, краснолицый человечек с забинтованной головой не знал, кого слушать - его или тренера. Ему было трудно решать - его жена ударила по голове, ныне забинтованной, утюгом. И всего-то за то, что он, лучший городской изобретатель и рационализатор с двумя инженерными образованиями, просил ее с друзьями по тресту столовых и ресторанов не так орать и топать ночью в их квартире, когда он за дверью в маленькой спальне чертил чертежи и ковырялся в справочниках. Притом просил всегда тихо, жалобно и наедине. Она, уже под утро, отдирая ресницы, смазывая тушь и стягивая тугое трикотиновое платье, полураздетая, полупьяная, обвисшая складками сала, кричала на него, что он неблагодарный скот, нахлебник, тунеядец, что он благодаря этим людям живет. Что он достал? Хоть один ковер, хоть одну хрустальную вазу? А откуда у него импортный японский микрокалькулятор, которым он считает на ходу, по дороге на работу и с работы? Он что, думает, его жалкой зряплаты вместе с нищими премиями хватит на жизнь? Кто надрывался и изнашивался в табачной вони по двенадцать часов за паршивые чаевые? Кто губил здоровье, чтобы свить элементарное человеческое гнездо? А кто нахлебничал, воображал из себя мыслителя века? Конечно, весь следующий день (невыход) - повязанная полотенцем голова, стоны, охи: он, мол, довел. Как будто он вчера после смены заставлял ее смешивать коньяк, ликер и водку. Он, простота и вправду виноватился. Выпрашивал отгул и суетился. Бегал за тортом и шампанским, просил забыть вчерашнее, то есть свои дерзости. К концу дня она взбадривалась, приходили гости и все начиналось сначала. И вот однажды он взбунтовался. Сам не может понять: то ли потому, что она, раскрасневшись, с капельками пота на верхней губе, сидела на коленях у некоего Кучеренко, директора гостиницы, и даже не потрудилась при входе мужа натянуть на толстые колени задранную юбку; то ли потому, что его вчерашними чертежами застелили винные лужи на скатерти и полу. Но бунт его был страшен. Он слабо замахнулся портфелем - как воробей чирикнул. Она как завизжит - чем-то ему в голову. Этим чем-то оказался утюг, стоявший почему-то на приемнике. Просто ничего другого, полегче, не подвернулось. Это уж не ее вина. До клинической смерти, правда, не дошло, но хлопот было. Словом, первое, что он сказал соседям, осознав себя, было подавать ли на жену в суд. С тех пор уже многие успели выписаться, многие - снова испытать прочность своей черепной кости, а больной Чикин все спрашивал. Каждый, кто поступал в палату или приходил в сознание, видел над собой его вопрошающее робкое лицо.
Муж-автокрановщик, когда к нему вернулась речь, высказался в том роде, что их без всякого суда надо топить в мешке.
Кто-то из дальнего угла, похожий на китайца (узкие глаза на отекшем лице), слабым, но убежденным голосом объяснял, что есть даже бабы, которых специально подсылают провоцировать авторитетных руководящих работников, чтобы их компрометировать. Он лично, например, порядочный человек, семьянин, в верхах на хорошем счету. А к нему подослали. У него и в мыслях ничего такого не было, а она прокати да прокати. Он с подчиненными работницами строг, но невежливым нельзя же быть. Он и повез. Его подкараулили на шоссе человек десять, вооруженные до зубов. Но он им показал. У него хоть глаз не видит, из них тоже кое-кто так и не встал. А с машиной что сделали, гады, изуродовали от бессильной злости. Это запланированное вредительство, вот это что…
Муж-автокрановщик даже есть перестал с ложечки, с которой его кормили, и поднатужился на локте, не веря глазам и ушам. У него сил хватило метнуть в сторону китайца тарелку с остатками супа, но она упала в постель лейтенанта с теннисным мячом и облила его. Муж сам тоже рванулся, но только упал с койки, рыча и ругаясь, раздирая повязки. Поднялся гвалт, донесли главврачу. Доктор Рыжиков схватил выговор.
«… Но допускать в больничной палате пьяные драки, как в каком-то низкопробном ресторане?!..» Это из выступления на чрезвычайной планерке возмущенной до глубины души Ады Викторовны.
Вдобавок у доктора Петровича была опасная привычка выражать свои тайные мысли молниеносным рисунком. В кармане халата у него вечно торчал блокнот с излюбленной толстой бумагой и прятался жирный черный карандаш-стеклограф, вернее - огрызок стеклографа, за которым охотились все медсестрички, так как тушь тогда была импортной роскошью и девушки красили веки карандашами. Чтоб не соблазнялись и не крали, он стал ломать их на огрызки помалопривлекательней. Доставала ему эту редкость по своим каналам рыжая кошка Лариска - из жалости к таланту. Доктору Рыжикову всегда казалось, что собеседники не понимают его невнятных объяснений, и для полного понимания он пририсовывал.
- … И вы дождетесь, что нас с вами повесят на одном суку, - пригрозил толстым пальцем с почти ликвидированным ногтем патриарх Иван Лукич.
После этого его любимица Ада Викторовна, осмотрев, как всегда, помещение, обнаружила на месте доктора Петровича содрогающий душу рисунок. На длинном и прочном, очень удобном суку высокого стройного дерева бок о бок, рядышком, плечо к плечу, висели погрустневшие Иван Лукич (бородка тупым клинышком набок, апоплексическая лысина, язык прикушен - ошибиться невозможно) и доктор Рыжиков (берет набок, нос картошкой, язык прикушен - ошибиться невозможно).
- То-то я смотрю, вы говорите, а они там хихикают. Он их развлекает, видите ли, - скорбно сказала любимица.
Иван Лукич побагровел, его дыхание утяжелилось.
- Самое печальное, - с ангельской кротостью сложила руки Ада Викторовна, - когда у людей нет ничего святого. Ни чести коллектива, ни нашего героического прошлого.
Это был прямой намек на партизанскую биографию Ивана Лукича, которая являлась гордостью всей больницы и города. Пальцы патриарха с хрустом сжали гнусную бумажку. Но это пока был не взрыв. Это тикал взрывной механизм.
5
- А вы ее любите? - спросил он в ответ.
Можно ли любить коротконогую грузную бабу в фиолетовом парике, с табачно-алкогольным перегаром изо рта, которая врезала тебе электрическим утюгом в лоб?
Но Чикин понял доктора и подумал не об этой, а о другой. О ясных голубых глазах и черных кудрях. О стройных ножках и ангельской шее, сразивших в заводской столовой не одного инженера и техника. Только куда все это делось вместе с застенчивой нежной улыбкой? Кто подменил все это?
Больной Чикин все отказывался понять, куда делась одна женщина и откуда взялась другая. Он все еще верил, что первая где-то есть.
- Наверное, люблю…
- Тогда сложнее, - чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков.
Не в первый раз говорили они о любви, с тех пор как чикинский рубец стал зарастать. После каждого вопроса, подавать ли на жену в суд, почему-то любовь начинала витать вокруг них. Старинная любовь по строгим правилам, с верой и преданностью, со «жди меня, и я вернусь», с «я помню чудное мгновенье», с «жизнь прожить - не поле перейти». Наконец, с «сам погибай, а товарища выручай».
- Знаете, какую книжку про любовь я больше всех люблю? - спрашивал доктор Петрович.
- Какую? - интересовался больной Чикин.
- «Старосветские помещики», - открывал ему лечащий врач. - Вы читали?
- Нет… - качал головой Чикин, предпочитавший технологические справочники. - Я думал, это про крепостное право. Если бы я знал, что про любовь…
- Когда легкомыслен и молод я был, - говорил доктор Рыжиков, заполняя операционный журнал, - то думал, что любить - это обязательно выносить из огня и обстрела прекрасную девушку-партизанку…
- … Она сначала думала, что я талантливый, - полностью соглашался с ним Чикин, - и далеко пойду. Защищу кандидатскую. Может, я сам виноват? Ученым не стал, остался простым инженером, а она выросла до завпроизводством…
- … Мысленно я дрался на ее глазах один с целым взводом немцев, - ловил его мысль на лету доктор Рыжиков. - И даже с целой ротой…
- Но ведь я делаю все, что могу. На дом беру чертежи, сижу до четырех утра… И все равно больше ста восьмидесяти со всеми премиями не выходит. А она с одного банкета приносит двести, говорит: сэкономила. Я говорю: Люсенька, разве так можно? Ведь если обнаружат… А она смеется: что ты как половая тряпка? Ведь ни одной жалобы, одни благодарности. И даже друзьям говорит: сегодня моя половая тряпка зарплату среднего инженера принесла…
- А потом только с одним подраться надо было, - тонко понимал доктор душу больного. - А я даже не сообразил, что пора…
…Все мы немножко лошади…
Что-то витало в ночной дежурке, как будто что-то должно было случиться. И это «что-то» не задержалось. Сильва Сидоровна сунула в дверь свое преданное костлявое лицо и даже онемела от их душевной гармонии. «Вас там спрашивают», - проскрипела она, искренне считая это шепотом. Как видно по лицу, кто-то не очень приятный. «И чего в полночь-заполночь… Дамочка вроде из богатых…» Сильва Сидоровна четко делила на «из богатых» и «из простых», как бы подсказывая, кому и вправду срочно, а кто подождет до утра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56