Предположим, мне даже удастся избежать
ареста на улице - примет ли он меня? А если примет, то каким образом не-
известный и неприятный посетитель сможет убедить знаменитого врача обыс-
кать кабинет его коллеги доктора Джекила? Тут я вспомнил, что у меня
кое-что сохранилось от моей прежней личности - мой почерк; и эта искор-
ка, вспыхнув ярким огнем, осветила весь мой дальнейший путь от начала и
до конца.
Я, насколько мог, привел свою одежду в порядок, подозвал извозчика и
дал адрес первого попавшегося отеля, название которого случайно запом-
нил. Поглядев на меня (а выглядел я действительно забавно, хоть за этим
нелепым маскарадом и крылась трагедия), извозчик не мог сдержать улыбки.
Во мне поднялась дьявольская ярость, я заскрежетал зубами, и улыбка
мгновенно исчезла с его лица - к счастью для него, но еще к большему
счастью для меня, так как через секунду я, несомненно, стащил бы его с
козел. Войдя в гостиницу, я огляделся с таким злобным видом, что кори-
дорные задрожали: не посмев даже обменяться взглядом, они почтительно
выслушали мои распоряжения, проводили меня в отдельный номер и подали
мне туда письменные принадлежности. Хайд, которому грозила смерть, был
для меня чем-то новым - его снедало неутомимое бешенство, он готов был
убивать и жаждал причинять боль. Тем не менее он сохранял благоразумие.
Огромным усилием воли подавив свою ярость, он написал два важнейших
письма - Лэньону и Пулу - и приказал отправить их заказными, чтобы полу-
чить неопровержимое свидетельство того, что они действительно отправле-
ны.
Затем до ночи он просидел у камина в своем номере, Грызя ногти; он
пообедал там наедине со своими страхами, и официант бледнел и дрожал под
его взглядом; с наступлением ночи он уехал, забившись в угол закрытого
экипажа, и приказал кучеру возить его по улицам без всякой цели. "Он",
говорю я - и не могу написать "я". В этом исчадии ада не было ничего че-
ловеческого, в его душе жили только ненависть и страх. И когда в конце
концов, опасаясь, как бы извозчик чего-нибудь не заподозрил, он отпустил
экипаж и отправился далее пешком в своем костюме не по росту, привлекав-
шем к нему внимание всех ночных прохожих, только два эти низменные
чувства бушевали в его груди. Он шагал торопливо, гонимый тревогой,
что-то бормотал про себя, сворачивал в безлюдные проулки и считал мину-
ты, еще остававшиеся до полуночи. Один раз его остановила какая-то жен-
щина, продававшая, кажется, спички. Он ударил ее по лицу, и она убежала.
Когда я снова стал собой в кабинете Лэньона, ужас моего старого дру-
га, возможно, тронул меня, но точно сказать не могу, это была лишь капля
в море того отчаяния и отвращения, с которым я оглядываюсь на эти часы.
Во мне произошла решительная перемена. Я страшился уже не виселицы, а
того, что останусь Хайдом. Обличения Лэньона я выслушивал, как в тумане,
и, как в тумане, я вернулся домой и лег в постель. Совсем разбитый после
тревог этого дня, я уснул тяжелым, непробудным сном, и даже терзавшие
меня кошмары не могли его прервать. Утром я проснулся ослабевшим, душев-
но измученным, но освеженным. Я по-прежнему ненавидел и страшился зверя,
спавшего во мне, не забыл я и смертельной опасности, пережитой накануне,
но ведь я теперь был дома, у себя, возле моих порошков, и радость, охва-
тывавшая меня при мысли о моем чудесном спасении, лучезарностью почти
равнялась надежде.
Я неторопливо шел по двору после завтрака, с удовольствием вдыхая ут-
ренний холод, как вдруг меня вновь охватила неописуемая дрожь, предвест-
ница преображения - у меня только-только достало времени укрыться в ка-
бинете, как я уже опять горел и леденел страстями Хайда. На этот раз,
чтобы стать собой, мне потребовалась двойная доза, и - увы! - шесть ча-
сов спустя, когда я грустно сидел у камина, глядя в огонь, я вновь по-
чувствовал знакомые спазмы и должен был прибегнуть к порошкам. Короче
говоря, с этого дня мне удавалось сохранить обличье Джекила только ценой
безостановочных усилий и только под действием препарата. В любой час дня
и ночи по моему телу могла пробежать роковая дрожь, а стоило мне уснуть
или хотя бы задремать в кресле, как я просыпался Хайдом. Это вечное ожи-
дание неизбежного и бессонница, на которую я теперь обрек себя, - я и не
представлял, что человек может так долго не спать! - превратили меня,
Джекила, в снедаемое и опустошаемое лихорадкой существо, обессиленное и
телом и духом, занятое одной-единственной мыслью - ужасом перед своим
близнецом. Но когда я засыпал или когда кончалось действие препарата, я
почти без перехода (с каждым днем спазмы преображения слабели) становил-
ся обладателем воображения, полного ужасных образов, души, испепеляемой
беспричинной ненавистью, и тела, которое казалось слишком хрупким, чтобы
вместить такую бешеную жизненную энергию. Хайд словно обретал мощь по
мере того, как Джекил угасал. И ненависть, разделявшая их, теперь была
равной с обеих сторон. У Джекила она порождалась инстинктом самосохране-
ния. Он теперь полностью постиг все уродство существа, которое делило с
ним некоторые стороны сознания и должно было стать сонаследником его
смерти - но вне этих объединяющих звеньев, которые сами по себе состав-
ляли наиболее мучительную сторону его несчастья, Хайд, несмотря на всю
свою жизненную энергию, представлялся ему не просто порождением ада, но
чем-то не причастным органическому миру. Именно это и было самым ужас-
ным: тина преисподней обладала голосом и кричала, аморфный прах двигался
и грешил, то, что было мертвым и лишенным формы, присваивало функции
жизни. И эта бунтующая мерзость была для него ближе жены, неотъемлемое
глаза, она томилась в его теле, как в клетке, и он слышал ее глухое вор-
чание, чувствовал, как она рвется на свет, а в минуты слабости или под
покровом сна она брала верх над ним и вытесняла его из жизни. Ненависть
Хайда к Джекилу была иной. Страх перед виселицей постоянно заставлял его
совершать временное самоубийство и возвращаться к подчиненному положению
компонента, лишаясь статуса личности; но эта необходимость была ему про-
тивна, ему было противно уныние, в которое впал теперь Джекил, и его бе-
сило отвращение Джекила к нему. Потому он с обезьяньей злобой устраивал
мне всяческие гадости: писал моим почерком гнусные кощунства на полках
моих книг, жег мои письма, уничтожил портрет моего отца, и только страх
смерти удерживал его от того, чтобы навлечь на себя гибель, лишь бы я
погиб вместе с ним. Но его любовь к жизни поразительна! Скажу более: я
содрогаюсь от омерзения при одной мысли о нем, когда я вспоминаю, с ка-
кой трепетной страстью он цепляется за жизнь и как он боится моей власти
убить него при помощи самоубийства, я начинаю испытывать к нему жалость.
Продолжать это описание не имеет смысла, да и часы мои сочтены. Нико-
му еще не приходилось терпеть подобных мук - пусть будет довольно этого;
однако привычка принесла - нет, не смягчение этих мук, но некоторое ог-
рубение души, притупление отчаяния, и мое наказание могло бы длиться еще
многие годы, если бы не последний удар, бесповоротно лишающий меня и мо-
его облика и моего характера. Запасы соли, не возобновлявшиеся со време-
ни первого опыта, начали иссякать. Я послал купить ее и смешал питье -
жидкость закипела, цвет переменился, но второй перемены не последовало;
я выпил, но состав не подействовал. Пул расскажет вам, как я приказывал
обшарить все аптеки Лондона, но тщетно, и теперь я не сомневаюсь, что в
той соли, которой я пользовался, была какая-то примесь, и что именно эта
неведомая примесь придавала силу питью.
С тех пор прошло около недели, и я дописываю это мое объяснение под,
действием последнего из прежних моих порошков. Если не случится чуда,
значит, Генри Джекил в последний раз мыслит, как Генри Джекил, и в пос-
ледний раз видит в зеркале свое лицо (увы, изменившееся до неузнаваемос-
ти!). И я не смею медлить с завершением моего письма - до сих пор оно
могло уцелеть лишь благодаря величайшим предосторожностям и величайшей
удаче. Если перемена застигнет меня еще за письмом, Хайд разорвет его в
клочки, но если я успею спрятать его заблаговременно, невероятный эгоизм
Хайда и заботы его нынешнего положения могут спасти письмо от его
обезьяньей злобы. Да, тяготеющий над нами обоими рок уже изменил и раз-
давил его. Через полчаса, когда я вновь и уже навеки облекусь в эту не-
навистную личину, я знаю, что буду, дрожа и рыдая, сидеть в кресле или,
весь превратившись в испуганный слух, примусь без конца расхаживать по
кабинету (моему последнему приюту на земле) и ждать, ждать, что вот-вот
раздадутся звуки, предвещающие конец. Умрет ли Хайд на эшафоте? Или в
последнюю минуту у него хватит мужества избавить себя от этой судьбы?
Это ведомо одному богу, а для меня не имеет никакого значения: час моей
настоящей смерти уже наступил, дальнейшее же касается не меня, а друго-
го. Сейчас, отложив перо, я запечатаю мою исповедь, и этим завершит свою
жизнь злополучный
Генри Джекил.
САТАНИНСКАЯ БУТЫЛКА
На одном из Гавайских островов жил человек, которого мы будем назы-
вать Кэаве, так как, правду сказать, он жив до сих пор, и его настоящее
имя должно остаться тайной; родился же он неподалеку от Хонаунау, где в
пещере покоятся останки Кэаве Великого. Человек этот был беден, деятелен
и храбр, знал грамоту не хуже школьного учителя и слыл к тому же отлич-
ным моряком; он плавал и на каботажных судах и водил вельбот у берегов
Хамакуа, пока не взбрело ему на ум поглядеть белый свет и чужие города,
и тогда он нанялся на судно, уходившее в рейс до Сан-Франциско.
Сан-Франциско - красивый город с красивым портом, и богачей в нем ви-
димо-невидимо, и есть там холм - сплошь одни дворцы. Как-то раз Кэаве,
позвякивая монетами в кармане, прогуливался на этом холме и любовался
домами по обеим сторонам улицы.
"Какие красивые дома! - думал Кэаве. - И какие, верно, счастливые лю-
ди в них живут, не зная забот о завтрашнем дне!"
Так размышлял он, когда поравнялся с домом, который был хоть и по-
меньше остальных, но нарядный и красивый, как игрушка; ступени крыльца
блестели, будто серебряные, живые изгороди походили на цветущие гирлян-
ды, окна сверкали, словно алмазы, и Кэаве остановился, дивясь такому со-
вершенству, открывшемуся его глазам. И, стоя так перед домом, заметил
он, что какойто человек смотрит на него из окна, стекло которого было
столь прозрачно, что Кэаве видел этого человека не хуже, чем мы видим
рыбу, стоящую в лужице, оставшейся на камнях в час отлива. Человек этот
был уже в летах, лыс, с черной бородой; лицо его казалось печальным и
хмурым, и он горестно вздыхал. И вот Кэаве смотрел на этого человека, а
тот смотрел из окна на Кэаве, и оба они - подумать только! - позавидова-
ли друг Другу.
Вдруг незнакомец улыбнулся, кивнул и, поманив Кэаве, встретил его в
дверях дома.
- Мой дом очень красив, - сказал человек с тяжким вздохом. - Не поже-
лаешь ли ты осмотреть покои?
И он провел Кэаве по всему дому - от погреба до чердака, и все здесь
казалось столь совершенным, что Кэаве был поражен.
- Поистине, - сказал Кэаве, - это прекрасный дом.
Жил бы я в таком доме, так, верно, смеялся бы от радости с утра до
вечера. А ты вот вздыхаешь, почему бы это?
- И ты тоже, - сказал человек, - можешь иметь дом, во всем схожий с
этим, стоит тебе только пожелать. У тебя, надо полагать, есть деньги?
- У меня есть пятьдесят долларов, - сказал Кэаве, - но такой дом дол-
жен стоить много дороже.
Человек что-то прикинул в уме.
- Жаль, что у тебя так мало денег, - сказал он. - Это причинит тебе
лишние хлопоты в будущем, но тем не менее можешь получить и за пятьдесят
долларов.
- Этот дом? - спросил Кэаве.
- Нет, не дом, - отвечал человек, - а бутылку. Видишь ли, должен тебе
признаться, что все мое богатство, хоть, может, я и кажусь тебе великим
богачом и удачником, - этот дом и этот сад, - все возникло из бутылки
величиной чуть больше пинты. Вот она.
И, отперев какой-то шкафчик, он достал оттуда круглую пузатую бутылку
с длинным горлышком. Бутылка была из белого молочного стекла, переливав-
шегося всеми цветами и оттенками радуги. А внутри бутылки светилось и
трепетало что-то неуловимое, подобное то тени, то языку пламени.
- Вот она, эта бутылка, - сказал человек и, когда Кэаве рассмеялся,
добавил: - Ты не веришь мне? Так испытай ее сам. Попробуй-ка ее разбить.
И тогда Кэаве взял бутылку и стал швырять ее об пол, пока не утомил-
ся, но бутылка отскакивала от пола, словно детский мяч, и хоть бы что.
- Удивительное дело, - сказал Кэаве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
ареста на улице - примет ли он меня? А если примет, то каким образом не-
известный и неприятный посетитель сможет убедить знаменитого врача обыс-
кать кабинет его коллеги доктора Джекила? Тут я вспомнил, что у меня
кое-что сохранилось от моей прежней личности - мой почерк; и эта искор-
ка, вспыхнув ярким огнем, осветила весь мой дальнейший путь от начала и
до конца.
Я, насколько мог, привел свою одежду в порядок, подозвал извозчика и
дал адрес первого попавшегося отеля, название которого случайно запом-
нил. Поглядев на меня (а выглядел я действительно забавно, хоть за этим
нелепым маскарадом и крылась трагедия), извозчик не мог сдержать улыбки.
Во мне поднялась дьявольская ярость, я заскрежетал зубами, и улыбка
мгновенно исчезла с его лица - к счастью для него, но еще к большему
счастью для меня, так как через секунду я, несомненно, стащил бы его с
козел. Войдя в гостиницу, я огляделся с таким злобным видом, что кори-
дорные задрожали: не посмев даже обменяться взглядом, они почтительно
выслушали мои распоряжения, проводили меня в отдельный номер и подали
мне туда письменные принадлежности. Хайд, которому грозила смерть, был
для меня чем-то новым - его снедало неутомимое бешенство, он готов был
убивать и жаждал причинять боль. Тем не менее он сохранял благоразумие.
Огромным усилием воли подавив свою ярость, он написал два важнейших
письма - Лэньону и Пулу - и приказал отправить их заказными, чтобы полу-
чить неопровержимое свидетельство того, что они действительно отправле-
ны.
Затем до ночи он просидел у камина в своем номере, Грызя ногти; он
пообедал там наедине со своими страхами, и официант бледнел и дрожал под
его взглядом; с наступлением ночи он уехал, забившись в угол закрытого
экипажа, и приказал кучеру возить его по улицам без всякой цели. "Он",
говорю я - и не могу написать "я". В этом исчадии ада не было ничего че-
ловеческого, в его душе жили только ненависть и страх. И когда в конце
концов, опасаясь, как бы извозчик чего-нибудь не заподозрил, он отпустил
экипаж и отправился далее пешком в своем костюме не по росту, привлекав-
шем к нему внимание всех ночных прохожих, только два эти низменные
чувства бушевали в его груди. Он шагал торопливо, гонимый тревогой,
что-то бормотал про себя, сворачивал в безлюдные проулки и считал мину-
ты, еще остававшиеся до полуночи. Один раз его остановила какая-то жен-
щина, продававшая, кажется, спички. Он ударил ее по лицу, и она убежала.
Когда я снова стал собой в кабинете Лэньона, ужас моего старого дру-
га, возможно, тронул меня, но точно сказать не могу, это была лишь капля
в море того отчаяния и отвращения, с которым я оглядываюсь на эти часы.
Во мне произошла решительная перемена. Я страшился уже не виселицы, а
того, что останусь Хайдом. Обличения Лэньона я выслушивал, как в тумане,
и, как в тумане, я вернулся домой и лег в постель. Совсем разбитый после
тревог этого дня, я уснул тяжелым, непробудным сном, и даже терзавшие
меня кошмары не могли его прервать. Утром я проснулся ослабевшим, душев-
но измученным, но освеженным. Я по-прежнему ненавидел и страшился зверя,
спавшего во мне, не забыл я и смертельной опасности, пережитой накануне,
но ведь я теперь был дома, у себя, возле моих порошков, и радость, охва-
тывавшая меня при мысли о моем чудесном спасении, лучезарностью почти
равнялась надежде.
Я неторопливо шел по двору после завтрака, с удовольствием вдыхая ут-
ренний холод, как вдруг меня вновь охватила неописуемая дрожь, предвест-
ница преображения - у меня только-только достало времени укрыться в ка-
бинете, как я уже опять горел и леденел страстями Хайда. На этот раз,
чтобы стать собой, мне потребовалась двойная доза, и - увы! - шесть ча-
сов спустя, когда я грустно сидел у камина, глядя в огонь, я вновь по-
чувствовал знакомые спазмы и должен был прибегнуть к порошкам. Короче
говоря, с этого дня мне удавалось сохранить обличье Джекила только ценой
безостановочных усилий и только под действием препарата. В любой час дня
и ночи по моему телу могла пробежать роковая дрожь, а стоило мне уснуть
или хотя бы задремать в кресле, как я просыпался Хайдом. Это вечное ожи-
дание неизбежного и бессонница, на которую я теперь обрек себя, - я и не
представлял, что человек может так долго не спать! - превратили меня,
Джекила, в снедаемое и опустошаемое лихорадкой существо, обессиленное и
телом и духом, занятое одной-единственной мыслью - ужасом перед своим
близнецом. Но когда я засыпал или когда кончалось действие препарата, я
почти без перехода (с каждым днем спазмы преображения слабели) становил-
ся обладателем воображения, полного ужасных образов, души, испепеляемой
беспричинной ненавистью, и тела, которое казалось слишком хрупким, чтобы
вместить такую бешеную жизненную энергию. Хайд словно обретал мощь по
мере того, как Джекил угасал. И ненависть, разделявшая их, теперь была
равной с обеих сторон. У Джекила она порождалась инстинктом самосохране-
ния. Он теперь полностью постиг все уродство существа, которое делило с
ним некоторые стороны сознания и должно было стать сонаследником его
смерти - но вне этих объединяющих звеньев, которые сами по себе состав-
ляли наиболее мучительную сторону его несчастья, Хайд, несмотря на всю
свою жизненную энергию, представлялся ему не просто порождением ада, но
чем-то не причастным органическому миру. Именно это и было самым ужас-
ным: тина преисподней обладала голосом и кричала, аморфный прах двигался
и грешил, то, что было мертвым и лишенным формы, присваивало функции
жизни. И эта бунтующая мерзость была для него ближе жены, неотъемлемое
глаза, она томилась в его теле, как в клетке, и он слышал ее глухое вор-
чание, чувствовал, как она рвется на свет, а в минуты слабости или под
покровом сна она брала верх над ним и вытесняла его из жизни. Ненависть
Хайда к Джекилу была иной. Страх перед виселицей постоянно заставлял его
совершать временное самоубийство и возвращаться к подчиненному положению
компонента, лишаясь статуса личности; но эта необходимость была ему про-
тивна, ему было противно уныние, в которое впал теперь Джекил, и его бе-
сило отвращение Джекила к нему. Потому он с обезьяньей злобой устраивал
мне всяческие гадости: писал моим почерком гнусные кощунства на полках
моих книг, жег мои письма, уничтожил портрет моего отца, и только страх
смерти удерживал его от того, чтобы навлечь на себя гибель, лишь бы я
погиб вместе с ним. Но его любовь к жизни поразительна! Скажу более: я
содрогаюсь от омерзения при одной мысли о нем, когда я вспоминаю, с ка-
кой трепетной страстью он цепляется за жизнь и как он боится моей власти
убить него при помощи самоубийства, я начинаю испытывать к нему жалость.
Продолжать это описание не имеет смысла, да и часы мои сочтены. Нико-
му еще не приходилось терпеть подобных мук - пусть будет довольно этого;
однако привычка принесла - нет, не смягчение этих мук, но некоторое ог-
рубение души, притупление отчаяния, и мое наказание могло бы длиться еще
многие годы, если бы не последний удар, бесповоротно лишающий меня и мо-
его облика и моего характера. Запасы соли, не возобновлявшиеся со време-
ни первого опыта, начали иссякать. Я послал купить ее и смешал питье -
жидкость закипела, цвет переменился, но второй перемены не последовало;
я выпил, но состав не подействовал. Пул расскажет вам, как я приказывал
обшарить все аптеки Лондона, но тщетно, и теперь я не сомневаюсь, что в
той соли, которой я пользовался, была какая-то примесь, и что именно эта
неведомая примесь придавала силу питью.
С тех пор прошло около недели, и я дописываю это мое объяснение под,
действием последнего из прежних моих порошков. Если не случится чуда,
значит, Генри Джекил в последний раз мыслит, как Генри Джекил, и в пос-
ледний раз видит в зеркале свое лицо (увы, изменившееся до неузнаваемос-
ти!). И я не смею медлить с завершением моего письма - до сих пор оно
могло уцелеть лишь благодаря величайшим предосторожностям и величайшей
удаче. Если перемена застигнет меня еще за письмом, Хайд разорвет его в
клочки, но если я успею спрятать его заблаговременно, невероятный эгоизм
Хайда и заботы его нынешнего положения могут спасти письмо от его
обезьяньей злобы. Да, тяготеющий над нами обоими рок уже изменил и раз-
давил его. Через полчаса, когда я вновь и уже навеки облекусь в эту не-
навистную личину, я знаю, что буду, дрожа и рыдая, сидеть в кресле или,
весь превратившись в испуганный слух, примусь без конца расхаживать по
кабинету (моему последнему приюту на земле) и ждать, ждать, что вот-вот
раздадутся звуки, предвещающие конец. Умрет ли Хайд на эшафоте? Или в
последнюю минуту у него хватит мужества избавить себя от этой судьбы?
Это ведомо одному богу, а для меня не имеет никакого значения: час моей
настоящей смерти уже наступил, дальнейшее же касается не меня, а друго-
го. Сейчас, отложив перо, я запечатаю мою исповедь, и этим завершит свою
жизнь злополучный
Генри Джекил.
САТАНИНСКАЯ БУТЫЛКА
На одном из Гавайских островов жил человек, которого мы будем назы-
вать Кэаве, так как, правду сказать, он жив до сих пор, и его настоящее
имя должно остаться тайной; родился же он неподалеку от Хонаунау, где в
пещере покоятся останки Кэаве Великого. Человек этот был беден, деятелен
и храбр, знал грамоту не хуже школьного учителя и слыл к тому же отлич-
ным моряком; он плавал и на каботажных судах и водил вельбот у берегов
Хамакуа, пока не взбрело ему на ум поглядеть белый свет и чужие города,
и тогда он нанялся на судно, уходившее в рейс до Сан-Франциско.
Сан-Франциско - красивый город с красивым портом, и богачей в нем ви-
димо-невидимо, и есть там холм - сплошь одни дворцы. Как-то раз Кэаве,
позвякивая монетами в кармане, прогуливался на этом холме и любовался
домами по обеим сторонам улицы.
"Какие красивые дома! - думал Кэаве. - И какие, верно, счастливые лю-
ди в них живут, не зная забот о завтрашнем дне!"
Так размышлял он, когда поравнялся с домом, который был хоть и по-
меньше остальных, но нарядный и красивый, как игрушка; ступени крыльца
блестели, будто серебряные, живые изгороди походили на цветущие гирлян-
ды, окна сверкали, словно алмазы, и Кэаве остановился, дивясь такому со-
вершенству, открывшемуся его глазам. И, стоя так перед домом, заметил
он, что какойто человек смотрит на него из окна, стекло которого было
столь прозрачно, что Кэаве видел этого человека не хуже, чем мы видим
рыбу, стоящую в лужице, оставшейся на камнях в час отлива. Человек этот
был уже в летах, лыс, с черной бородой; лицо его казалось печальным и
хмурым, и он горестно вздыхал. И вот Кэаве смотрел на этого человека, а
тот смотрел из окна на Кэаве, и оба они - подумать только! - позавидова-
ли друг Другу.
Вдруг незнакомец улыбнулся, кивнул и, поманив Кэаве, встретил его в
дверях дома.
- Мой дом очень красив, - сказал человек с тяжким вздохом. - Не поже-
лаешь ли ты осмотреть покои?
И он провел Кэаве по всему дому - от погреба до чердака, и все здесь
казалось столь совершенным, что Кэаве был поражен.
- Поистине, - сказал Кэаве, - это прекрасный дом.
Жил бы я в таком доме, так, верно, смеялся бы от радости с утра до
вечера. А ты вот вздыхаешь, почему бы это?
- И ты тоже, - сказал человек, - можешь иметь дом, во всем схожий с
этим, стоит тебе только пожелать. У тебя, надо полагать, есть деньги?
- У меня есть пятьдесят долларов, - сказал Кэаве, - но такой дом дол-
жен стоить много дороже.
Человек что-то прикинул в уме.
- Жаль, что у тебя так мало денег, - сказал он. - Это причинит тебе
лишние хлопоты в будущем, но тем не менее можешь получить и за пятьдесят
долларов.
- Этот дом? - спросил Кэаве.
- Нет, не дом, - отвечал человек, - а бутылку. Видишь ли, должен тебе
признаться, что все мое богатство, хоть, может, я и кажусь тебе великим
богачом и удачником, - этот дом и этот сад, - все возникло из бутылки
величиной чуть больше пинты. Вот она.
И, отперев какой-то шкафчик, он достал оттуда круглую пузатую бутылку
с длинным горлышком. Бутылка была из белого молочного стекла, переливав-
шегося всеми цветами и оттенками радуги. А внутри бутылки светилось и
трепетало что-то неуловимое, подобное то тени, то языку пламени.
- Вот она, эта бутылка, - сказал человек и, когда Кэаве рассмеялся,
добавил: - Ты не веришь мне? Так испытай ее сам. Попробуй-ка ее разбить.
И тогда Кэаве взял бутылку и стал швырять ее об пол, пока не утомил-
ся, но бутылка отскакивала от пола, словно детский мяч, и хоть бы что.
- Удивительное дело, - сказал Кэаве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49