Мы снижаемся. Зависаем метрах в пяти над площадью. Народ расступается.
Не рано ли? Взрыватели могут быть у тех, кто в храме.
— Спокойно, Пьетрос. Если я не хочу, чтобы что-либо взорвалось, — оно не взорвется.
Я вспоминаю Францию. Маконские виноградники с неразорвавшимися бомбами. Но все равно мне не по себе.
Люди медленно покидают площадь, утекая с нее тремя ручьями на прилежащие улицы. Слишком медленно!
— Может быть, позже? Вдруг они ждут только нашего приземления!
Эммануил усмехается. Кивает пилоту.
— Сажай машину!
Приземляемся нормально. Выходим. Эммануил решительно направляется к собору.
Звонит телефон.
— Да! — Господь говорит, не замедляя шага. — Хорошо. Вовремя.
Поднимаемся по лестнице. Входим. Народ расступается перед нами.
Я смотрю наверх. На хорах — спецназовцы. Наши.
Сквозь железную ограду карниза под куполом видны тела людей в черном. Под ним, по золотому фону надпись по латыни «Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою и дам тебе ключи Царства Небесного». По словам «Coelorum» и «tu es Petrus» стекает кровь.
Подходим к балюстраде вокруг спуска в крипту с мощами Святого Петра. Под балдахином Бернини, у центрального алтаря — два трупа: мужчина и женщина, рядом Марк и Мария. Живы.
Поднимаемся к алтарю. На платье у Марии дыры от пуль. Много. Крови нет. Эммануил смотрит на Марка. Спрашивает (почему-то мне кажется, что разочарованно):
— Ты жив?
— Я отдал пистолет Марии.
— И?
— Она поднялась из крипты на виду у всех. По ней стреляли. Она шла. Выстрелила в упор в этих двоих. Успела снять еще четырех моджахедов, пока ее не схватили. Но мы отвлекли внимание. Вовремя. Им было не до взрывчатки.
Господь кивнул, обнял Марию за плечи — одной рукой. Она склонила ему голову на грудь, но он не сомкнул объятий.
Эммануил смотрел на убитых: Фатиму и двенадцатого имама.
— Снимите с него маску!
Марк опустился на колени и содрал маску. Под ней оказалась еще одна — зеркальная, точнее, из отполированного до зеркального блеска металла.
— Обманщики, — усмехнулся Господь. — Уловка средневековых самозваных пророков. Ничего нового не придумали. Ну, Марк, снимай и эту.
Маска поддалась не сразу, но Марк справился с механикой, и нашим взорам предстало обычное человеческое лицо, темнокожее и темноволосое, с крупным носом. Скорее всего его обладатель был арабом, а не персом.
— Этот меня не интересует, — сказал Эммануил, — Бросьте его с остальными. — Он перевел взгляд на женщину. — А вот ты моя. Он отпустил Марию и склонился над Фатимой.
Я не верил глазам: он воскрешал одного из злейших своих врагов.
— Любите врагов ваших, — усмехнулся он.
Фатима открыла глаза.
— Я твой Господь, королева женщин… Уже три дня как. Ты знаешь.
— Кутиба, — тихо сказала она.
«Так было суждено».
— Где Якоб Заведевски? — спросил Эммануил.
— В крипте, — ответил Марк.
— Три дня прошло, — заметил я.
— Всего-то! — улыбнулся Эммануил.
— Мы его принесем? — спросил Марк.
— Я сам спущусь.
Он спускался по лестнице легко и решительно. Мы шли за ним: я, Марк и Мария.
Запашок тот еще! Трехдневное пребывание толпы людей, которых не выпускают в туалет, сказалось на местном воздухе не лучшим образом. Сквозь вонь пробивался запах гниющей плоти. Я посмотрел вниз и заметил засохшие капли крови на пестром полу.
Якоб лежал прямо у стены, даже не в нише. И не покрыт ничем. Куртка в пятнах крови, и запекшаяся кровь на светлых, почти белых волосах.
Я вспомнил Вену. Ночной Дунай, бар «Георгий и дракон», хёригер… Веселый город.
Эммануил склонился над трупом. Я отвернулся. Мне надоело смотреть на сцены воскрешения: ничем не лучше агоний.
— С возвращением, Якоб! — услышал я голос Господа.
— Здравствуй, Якоб! — сказал я, когда он встал, и тут же отвел взгляд, взглянув в его глаза, полные пламени.
ГЛАВА 5
В тот же вечер мы вернулись в Иран, но не задержались там и суток. Наш путь лежал дальше на запад.
Битвы за Багдад не было. Аиша была нашим пропуском, а Фатима — въездной визой (сторонников шии здесь было процентов тридцать).
Дварака приземлилась чуть выше по течению Тигра, и был организован торжественный въезд в Город Мира. Впереди шло войско джиннов и шестьдесят даосских сяней, Там же, в войске, наравне со всеми, была Хун-сянь. Вряд ли ей это понравилось, но она никогда не осмеливалась перечить господину. За ними, в белом открытом лимузине медленно ехал Эммануил. Он не взял с собой никого, кроме шофера. Дальше в белом паланкине, на белом верблюде, ехала Аиша. Рядом с нею покачивался на плечах черных слуг черный паланкин Фатимы. А потом уж — все мы. Без выкрутасов. В автомобилях.
Марк переживал, что так он не может как следует следить за дорогой, но ничего не произошло.
Уже в Багдаде мы встретили Новый год.
А в середине января была двойная свадьба Эммануила с двумя невестами. Низкие столы поставили буквой «П» в финиковой роще королевского дворца и накрыли человек на пятьсот. Во главе стола на золотом ковре сидел Эммануил, облаченный в белый балахон (недавно я узнал, что он называется «галабея») и клетчатый головной платок. Вылитый араб! Даже кожа казалась темнее. Меня всегда поражала его способность перевоплощаться.
Недавно он пустил в народ свою родословную, возведенную к Али. Я смотрел на него и думал, что это не так уж абсурдно.
По правую руку от Эммануила сидела Аиша, а по левую — Фатима. Я даже не очень удивился, что она согласились на этот брак. Помнил Мисиму. После воскрешения отношение к Господу, видимо, резко меняется (по крайней мере, если оно оставляло желать лучшего),
Гости тоже сидели на коврах, расстеленных прямо на земле. Неудобств это не причиняло, несмотря на январь. Температура на солнце достигала градусов двадцати пяти как минимум.
Я оказался рядом с королем Фейсалом. Это был толстый араб, назойливый, болтливый и чрезмерно эмоциональный. Он то и дело хватал меня за руки и все норовил обнять. Впрочем, в остальном это был неплохой мужик. Накануне он водил меня по старому городу, переодевшись из мундира в эту самую галабею и, верно, представляя себя Харуном аль-Рашидом, вышедшим в народ. Галабея никого не обманывала. Наше появление вызывало бурный восторг местного населения.
Старый город представлял собой лабиринт узких улочек, куда никогда не проникает солнце и не проехать автомобилю. Вонь и грязь. Помои кое-где выливают в окна, как в средневековом Париже. Потом мы вынырнули на "сук», то есть базар, и оглохли от грохота молотков и крика торговцев. Кроме лавок, здесь располагались многочисленные мастерские ремесленников. Я вдоволь насмотрелся на персидские ковры, разноцветные платки, золотые и серебряные украшения и тонкую работу местных мастеров по металлу.
— На свадьбе визиря аль-Маамуна на новобрачных высыпали тысячу жемчужин, среди гостей разбрасывали мускусные шарики, в каждом из которых была записка с названием подарка: земля, раб, прекрасный конь, — распространялся король, уплетая традиционного барашка. Ели здесь руками, заворачивая мясо в арабские лепешки, что несколько выбивало из колеи. Столового прибора не подали.
Вина не было. Вода, соки, сладкий зеленый чай.
Этим странности не исчерпывались: мужчины и женщины отмечали свадьбу по отдельности. Сегодня был «мужской день». Как в бане!
И только Эммануил нимало не смущался ни сидением на земле, ни отсутствием вилки и ножа, ни «банными» традициями.
К вечеру стало весьма прохладно, но торжества еще не закончились. Зажгли иллюминацию. Многочисленные лампочки и фонарики над столами и между деревьями. Здесь вообще света не жалеют. Вечерний Багдад напоминает новогоднюю елку. Есть в этом что-то родное и милое сердцу русского человека. Не то что в Париже, где по большей части вечерних улиц идешь, как по туннелям: внизу — свет, а чуть повыше — тьма.
Небо темнело быстро, как во всех южных городах. Вдруг иллюминация погасла. Начался фейерверк. По крайней мере минут сорок небо над пальмами цвело огнями так, что не нужно было дополнительного освещения.
Гости начали расходиться.
— Даиман! — говорили на прощанье, что означало: пусть всегда будет так.
— Пусть расставание не будет долгим! — говорил всем Эммануил, как близким друзьям. Он был максимально любезен. Многих провожал до выхода, но никому не жал руки.
А потом стало холодно. Температура резко упала почти до нуля. Бывшее место пира напоминало заброшенный бивуак отступившей армии.
К полуночи мы вернулись во дворец.
В конце января мы были в Румском султанате. Впрочем, султан обладал властью скорее номинальной, а местный парламент особым религиозным фанатизмом не отличался. Население же процентов на девяносто состояло из сторонников партии Аиши. Так что наличие последней в составе семьи Эммануила быстро решило дело в нашу пользу, и большой войны не случилось. Так — показное сопротивление для проформы и в надежде что-нибудь выторговать. Это вызвало противоположную реакцию. Эммануил обозлился. Не выторговали ничего.
Дварака зависла над Коньей. Приземляться не стали — значит, Эммануил не собирался здесь надолго задерживаться.
В городе мне с готовностью показали текке Мевляны. «Текке» — это тюркское название ханаки, а Мевляна — мистик и поэт Маулана Джалалуддин Руми. Я нес к нему письмо от его учителя Санаи.
Был вечер. Прошел дождь, и солнце под темными тучами было ярким и белым, как ядерный взрыв.
Мечеть текке обладала тремя куполами: двумя, напоминавшими шляпки грибов, и одним шатровым, бирюзового цвета. Справа от нее возвышался единственный минарет.
Передо мной открыли ворота и пропустили во двор. Здесь был сад с бассейном и фонтаном, а по периметру — кельи дервишей. Впрочем, сад, вероятно, предполагал в основном цветы и по зиме состоял из пустых клумб. Мевляна спустился во двор. Руми можно было бы дать лет сорок, если бы я не знал, что ему более семисот. Пожалуй, красив. Правильные черты лица. Чернобород и черноглаз.
Но не в этом дело.
Краса — не очертание сосуда,
А то, что наливают нам оттуда…
Это была внутренняя красота. Отсвет горней отчизны. Печать солнца. Ее не портила даже нелепая одежда ордена Мевлевийя: красный войлочный колпак, похожий на усеченную морковку, длинная белая рубаха до щиколоток и поверх нее — черная хирка. Даже в этом одеянии поэт казался изысканным.
— Я прочитаю, — сказал он. — Подождете?
— С удовольствием, — ответил я.
Я прождал до захода солнца.
Наконец Руми спустился в сад. Что-то неуловимо изменилось в его облике. Походка другая, что ли? Манеры? Трудно понять, когда видишь человека второй раз в жизни. Я взглянул ему в глаза. Решимость. Мрачная решимость. Что он надумал? Не позвонить ли Господу, пока не поздно?
Я подавил этот порыв. Ерунда! Показалось. Звонить не стал.
А зря.
— Сейчас будет намаз, а потом сама , — сказал Руми, и в его тоне прозвучало приглашение.
Я оценил. Странным показалось только время. Я слышал, что торжественные сама бывают в полдень по пятницам, после соборной молитвы.
— Я могу остаться? — спросил я.
Он кивнул.
— Сегодня ночь бракосочетания с Богом, — ответил он на мой незаданный вопрос.
Намазов было два — после захода солнца и с наступлением ночи. Как и положено, как и в Афганистане. Я уже не вздрагивал от крика: «Аллах акбар!» Я ждал сама, мистического танца дервишей, точнее, радения. Мне просто было любопытно.
В бассейне отразились звезды. Стало холодно. Градусов пять выше нуля. Дервиши, человек десять, все в колпаках и хирках, собрались во дворе. И началось действо.
Руми встал в центре, и дервиши трижды прошли мимо него. Было слышно, как они обмениваются приветствиями, но, по-моему, Мевляна говорил каждому что-то еще, очень тихо.
А потом начался танец. Они сбросили черные хирки и остались в белом: длинные белые рубахи под пояс и поверх них — белые куртки с длинными рукавами. Раскирули руки — правая открытой ладонью вверх, чтобы подучить благословение Бога, левая — ладонью вниз, чтобы передать благословение земле — и закружились на одной ноге. Картина в высшей степени странная, они казались неживыми: белые фарфоровые статуэтки в юбках-полусолнцах. И еще эти их колпаки: усеченный головной убор средневековой дамы. Я сказал бы, что они напоминали фей, танцующих фуэте, если бы они не были здоровыми бородатыми мужиками.
Звон молоточков золотобоев на рынке и шум водяных мельниц когда-то заставляли Руми пускаться в пляс прямо посреди улицы, невзирая на удивленные взгляды прохожих: «Что это тут выделывает уважаемый преподаватель медресе?» Ему было все равно. Его взгляд был обращен внутрь, как глаз Кухулина. Он — тоже герой, воин и жертва мистической любви. Что ему до общественного мнения? Это экстаз.
Они пели славословие пророку. Низко, глубоко, протяжно. Потом вступила флейта. Эта музыка затягивала, несмотря на нелепость происходящего.
Темп вращения увеличивался. Я вспомнил Чайтанью. Все мистические техники похожи. Возможно, это объясняется единством человеческой психологии и ничем больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95