Только благодаря ей он знал о существовании дневника и сознательно утаил этот факт от Митчелла, сославшись на то, что сохранил в своей памяти лишь смутные обрывки воспоминаний. Существует рукописная книга, говорила она, в которой указан путь в сердце владений Барбароссов, там описаны испытания, что подстерегают всякого на этом пути, – невероятные ужасы, способные довести до безумия любого смертного, не готового к ним. Именно поэтому Гаррисон придавал поиску дневника такое значение, ему были необходимы сведения, без которых приблизиться к клану Барбароссов даже помышлять было нельзя.
Долгими ночами он лежал без сна, думая об этом дневнике, представляя, как он выглядит, какой он на ощупь. Большой или маленький, из какой он бумаги. Поймет ли Гаррисон изложенную в нем мудрость, или она будет зашифрована, и ему придется искать код? И наконец, самый главный вопрос: где Кадм хранит эту тетрадь? Иногда Гаррисон забирался в кабинет деда, куда входить было строго запрещено, и осматривал полки и шкафы (правда, он не осмеливался ни к чему прикасаться). Он пытался отыскать сейф за книгами или тайник под полом, но тщетно. Может, дневник хранился в одном из ящиков старинного письменного стола, который в детстве казался ему живым существом и внушал суеверный страх? Стоило Гаррисону подольше задержать на нем взгляд, и казалось, что стол вот-вот побежит за ним, фыркая, словно бык.
Его ни разу не поймали. Он был слишком умен для этого. Он умел ждать, наблюдать и планировать. Умел он и лгать. Не умел он только обольщать – лишенный внутреннего обаяния, он не мог расположить к себе даже собственную бабушку, и, когда после выздоровления Кадма попытался продолжить тот разговор о тайне, та наотрез отказалась обсуждать эту тему и даже отреклась от того, что говорила прежде. Сознавая свое бессилие и поняв, что не сможет вызвать ее на интересующий его разговор, он стал угрюмым, и впоследствии угрюмость стала основной чертой его характера. На всех семейных фотографиях он был единственным, кто не улыбался. Он был угрюмым подростком, которого все побаивались, как злой, всегда готовой укусить, собаки. Хотя Гаррисону и не нравились ни его внешний вид, ни реакция на него окружающих, он при всем желании не мог соперничать с легкой очаровательностью Митчелла. Он знал, что терпение поможет ему дожить до того времени, когда ему хватит сил, чтобы найти разгадки всех тайн. А пока ему оставалось лишь строить из себя любящего внука, прислушиваясь к каждому ненароком сорвавшемуся с уст Кадма слову, которое могло оказаться ключом к одному из семейных секретов – ключом к тому, где находится дневник и что в нем содержится.
Но Кадм так и не проговорился. Хотя он всячески поощрял стремление внука к власти и бесчисленное множество раз доказывал, что доверяет мнению Гаррисона, это доверие не распространялось на Барбароссов. Не мог Гаррисон склонить на свою сторону и Лоретту, которая не только относилась к нему с подозрительностью, но с самого начала прониклась к нему неприязнью. Как он ни старался, он был не в силах тронуть ее сердце. Еще больше его угнетал тот факт, что этой особе, совсем недавно ставшей членом семьи Гири, оказались доступны сведения, для него закрытые. Но и это было не все – она, наряду с Китти, Марджи и женой Митчелла, ездила на Кауаи, чтобы встретиться там с мужчиной из клана Барбароссов. По какой причине им это дозволялось, Гаррисон не понимал, но слышал, что традиция эта уходила своими корнями в далекое прошлое. Когда он впервые узнал об этом, то попытался взбунтоваться, но Кадм недвусмысленно дал ему понять, что этот вопрос не подлежит обсуждению. Некоторые вещи, сказал он Гаррисону, какими бы неприятными они ни казались, надлежит принимать со смирением. Они часть устройства этого мира.
– Я живу в другом мире, – сказал обуреваемый гневом Гаррисон. – Я не позволю своей жене ехать на какой-то остров и развлекаться там с кем попало.
– Возьми себя в руки, – сказал Кадм, после чего тихо и спокойно рекомендовал Гаррисону во избежание нежелательных последствий исполнять все данные ему указания. – Не будешь делать, как тебе сказано, значит, тебе не место в этой семье.
– Ты меня не выгонишь, – огрызнулся Гаррисон. – Не посмеешь.
– А мы посмотрим, – предупредил его дед. – Будешь со мной обсуждать эту тему и впредь – выгоню. Проще некуда. Кроме того, непохоже, чтобы ты был без памяти влюблен в свою жену. Ты ведь изменяешь ей, не так ли? – Тут Гаррисон нахмурился. – Так изменяешь или нет?
– Да.
– Тогда позволь ей тоже изменять тебе, раз это пойдет на пользу семье.
– Но я не понимаю...
– Неважно, понимаешь ты или нет.
На этом разговор был окончен. Зная, что лучше с Кадмом не спорить и все возражения оставить при себе, Гаррисон внял угрозам деда, в искренности которых не сомневался, и, не сказав больше ни слова, ретировался. Если прежде в нем теплилась слабая надежда, что дед его хоть немного любит, то с этой минуты ему пришлось навсегда с ней расстаться.
Показались уже первые лучи солнца, но Гаррисон, так и не сомкнув за ночь глаз, продолжал думать о том, как выудить правду из смертельно больного, но не желающего умирать старика. Не надеясь его разговорить, он склонялся к мысли лишить деда хотя бы на полдня обезболивающих таблеток. Как сказал Митчелл, для Кадма это окажется сущей пыткой, но зато, возможно, развяжет ему язык. И даже если старик ничего не скажет, Гаррисону будет приятно посмотреть, как этот старый паскудник станет умолять вернуть ему его лекарства. Рисуя в своем воображении сцену агонии Кадма, мертвенно-желтого от боли и навзрыд молящего отдать ему его опиаты, Гаррисон ухмыльнулся. Но прежде чем решиться на этот рискованный шаг, он позволит попытать счастья младшему брату. Если же тому не улыбнется удача, Гаррисону не останется иного выбора, кроме как сыграть роль палача, и в глубине души он будет этому весьма рад.
Глава XII
1
Чернила и вода, вода и чернила.
Ночью во сне я видел Галили. Это был не сон наяву – не видение вроде того, что побудило меня взяться за перо. Обычный сон, который пришел, когда я крепко спал, но он так поразил меня, что и после пробуждения я помнил о нем.
И вот что мне приснилось. Паря, словно птица, над бурлящим морем, я увидел внизу жалкий, дрейфующий по морю плот, к которому был привязан Галили. Страшные раны покрывали его обнаженное тело, кровь струями бежала в воду, и хотя я не видел поблизости акул, они вполне могли быть где-то рядом. Вода в море была черной, как мои чернила.
Мрачные волны бились о плот, отрывая от него кусок за куском, пока не осталось всего три или четыре доски, едва удерживающих на плаву тело Галили, голова и ноги которого уже были в воде. Казалось, он только теперь осознал близость смерти и стал отчаянно сражаться с веревками, пытаясь развязать узлы. Тело его блестело от пота, и порой, когда картина становилась не очень четкой, я не мог понять, что именно я вижу. То ли это было черное блестящее тело моего брата, то ли черная волна, накрывшая его.
Мне захотелось проснуться. Я не желал смотреть, как тонет мой брат. Я сказал себе – проснись. Ты не должен смотреть на это. Просто открой глаза.
Сон мало-помалу стал отступать, но прежде, чем исчезнуть совсем, я успел увидеть, что борьба моего брата за жизнь с каждой секундой становилась все отчаянней, а его кровоточащие раны на моих глазах превращались в страшные зияющие дыры. Наконец, высвободив из-под веревки правую руку, он приподнял голову, которую, казалось, облепила со всех сторон вода, увенчав его лоб сотканной из морской пены короной; глаза Галили глядели обезумевшим взором, из уст его рвался беззвучный крик. Резко рванув веревку, пленившую вторую кисть, он высвободил левую руку и уселся верхом на то, что можно было назвать остатком плота, теперь ему осталось лишь развязать скрытые в воде ноги, и он потянулся к ним.
Но он не успел этого сделать, доски, что держали его истекавшее кровью тело на воде, разъединились и расплылись в разные стороны, а размокшие и отяжелевшие деревянные обломки, к которым по-прежнему были привязаны его ноги, увлекли его за собой вниз.
Но тут случилось самое удивительное. Чем глубже он погружался в морскую пучину, тем больше светлела вода, принимавшая в свои объятия его плоть, словно благословляя его приход в свою стихию. Сбросив мрачное покрывало, море не просто стало прозрачным, как обычное море, но из его бездонной черноты рождался ослепительный свет, затмивший ярким сиянием само небо.
Я видел тело брата, погружавшееся в неведомые светлые глубины, видел все, что было выхвачено ослепительным сиянием, в том числе морских обитателей всех форм и размеров, что сновали вокруг его тела, словно с благоговением взиравших на нисхождение Галили в их царство. Там были косяки мелких рыб, двигавшихся как одно целое, огромный кальмар, крупнее, чем я когда-либо видел, и, разумеется, бесчисленное множество акул, которые, словно почетный караул, описывали круги вокруг тела Галили, словно охраняя его.
На этом, как обыкновенно случается во всех примитивных произведениях приключенческого жанра, сон мой оборвался, и я проснулся.
Вполне сознавая, что представшие мне образы нереальны, не могу не признать, что во сне мне сообщалось о грозившей Галили опасности, который если еще не утонул, то, видимо, был близок к этому.
Однако, если мои предположения окажутся верны, какая судьба будет уготована роману, который я пишу? Каким образом нынешние события повлияют на дальнейший его ход? Может, не мудрствуя лукаво, изложить голые факты, и дело с концом? Правда, это все равно что бросить свой труд коту под хвост (да простит мне читатель не слишком изящное сравнение, но сегодня ваш покорный слуга пребывает далеко не в лучшем расположении духа, и если средства художественного выражения, к коим я прибегаю, несколько вульгарны и даже непристойны, то это лишь говорит о моем нынешнем отношении к своему несчастному писательскому творчеству, которое видится мне, как бесконечно долгий, затрудненный множеством осложнений акт выделения – то меня мучают запоры, то из меня вдруг прорывается зловонная жижа).
Кажется, я слишком злоупотребляю вашим терпением и, ощущая ваше отвращение, спешу остановиться.
Итак, вернемся пока к Рэйчел. Мне необходимо переварить увиденное. Возможно, обратившись к этому сну через несколько часов, я изменю свое к нему отношение.
2
В последний раз мы оставили Рэйчел, когда такси везло ее к дому у Центрального парка. В руках у нее, как вы, конечно, помните, находился тот самый дневник, которым с детства мечтал завладеть Гаррисон, долгими часами рисуя его в своем воображении, представляя его размеры и пытаясь угадать, какие сведения он содержит внутри. Его страницы открыли Рэйчел тайну – весной 1865 года в Чарльстоне жил человек по имени Галили, с которым Никельберри хотел познакомить Холта, обещая, что встреча эта поможет исцелить капитану его душевные раны.
«Мне не доводилось видеть такого изобилия с первых дней войны, когда случай заставил меня зайти в бордель, где в драке погиб один из моих солдат. Положа руку на сердце, должен признаться, что всякая роскошь, тем более столь пышно присутствующая в убранстве дома, никогда не была мне по душе, излишества я прощаю только природе, ибо вижу в том свидетельство бесконечной щедрости Творца. Красивые вещи в нашем доме – вазы, шелка и изящные картинки – приобретались исключительно по настоянию Адины, которая любила окружать себя роскошью. Лично я, как, впрочем, и большинство представителей моего пола, приемлю всякую пышность в весьма ограниченном количестве и ненадолго, ибо вскоре она начинает меня утомлять.
Итак, представьте себе два особняка в Ист-Бэттери, выходящие фасадом на море и так пострадавшие от огня противника, что они едва производили впечатление пригодного жилища. Но стоило оказаться внутри, как взору открывались уникальные, собранные из пятидесяти лучших домов Чарльстона образчики роскоши, которые по своему замыслу были призваны взывать к человеческим чувствам.
Это было то самое место, в которое меня привел Никельберри и куда в свое время сопроводила его Оливия, обитавшая в этом невероятном дворце наряду с дюжиной прочих людей.
Казалось, Никельберри воспринимал увиденную здесь роскошь как нечто само собой разумеющееся (по всей видимости, такова была особенность характера повара, которая проявлялась преимущественно во времена острой нужды), меж тем я незамедлительно засыпал Оливию вопросами, требуя объяснить, каким образом удалось собрать это сентиментальное великолепие. Должен заметить, Оливия была малообразованной чернокожей рабыней (но платье и украшения, что были на ней, могли вызвать зависть у любой благородной дамы с Митинг-стрит) и не смогла дать мне вразумительные ответы, что меня не на шутку рассердило. Ее объяснения уже начали выводить меня из себя, когда в комнате объявилась другая особа, существенно моложе Оливии, которая представилась вдовой генерала Уолта Харриса, под командованием которого я воевал в Вирджинии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Долгими ночами он лежал без сна, думая об этом дневнике, представляя, как он выглядит, какой он на ощупь. Большой или маленький, из какой он бумаги. Поймет ли Гаррисон изложенную в нем мудрость, или она будет зашифрована, и ему придется искать код? И наконец, самый главный вопрос: где Кадм хранит эту тетрадь? Иногда Гаррисон забирался в кабинет деда, куда входить было строго запрещено, и осматривал полки и шкафы (правда, он не осмеливался ни к чему прикасаться). Он пытался отыскать сейф за книгами или тайник под полом, но тщетно. Может, дневник хранился в одном из ящиков старинного письменного стола, который в детстве казался ему живым существом и внушал суеверный страх? Стоило Гаррисону подольше задержать на нем взгляд, и казалось, что стол вот-вот побежит за ним, фыркая, словно бык.
Его ни разу не поймали. Он был слишком умен для этого. Он умел ждать, наблюдать и планировать. Умел он и лгать. Не умел он только обольщать – лишенный внутреннего обаяния, он не мог расположить к себе даже собственную бабушку, и, когда после выздоровления Кадма попытался продолжить тот разговор о тайне, та наотрез отказалась обсуждать эту тему и даже отреклась от того, что говорила прежде. Сознавая свое бессилие и поняв, что не сможет вызвать ее на интересующий его разговор, он стал угрюмым, и впоследствии угрюмость стала основной чертой его характера. На всех семейных фотографиях он был единственным, кто не улыбался. Он был угрюмым подростком, которого все побаивались, как злой, всегда готовой укусить, собаки. Хотя Гаррисону и не нравились ни его внешний вид, ни реакция на него окружающих, он при всем желании не мог соперничать с легкой очаровательностью Митчелла. Он знал, что терпение поможет ему дожить до того времени, когда ему хватит сил, чтобы найти разгадки всех тайн. А пока ему оставалось лишь строить из себя любящего внука, прислушиваясь к каждому ненароком сорвавшемуся с уст Кадма слову, которое могло оказаться ключом к одному из семейных секретов – ключом к тому, где находится дневник и что в нем содержится.
Но Кадм так и не проговорился. Хотя он всячески поощрял стремление внука к власти и бесчисленное множество раз доказывал, что доверяет мнению Гаррисона, это доверие не распространялось на Барбароссов. Не мог Гаррисон склонить на свою сторону и Лоретту, которая не только относилась к нему с подозрительностью, но с самого начала прониклась к нему неприязнью. Как он ни старался, он был не в силах тронуть ее сердце. Еще больше его угнетал тот факт, что этой особе, совсем недавно ставшей членом семьи Гири, оказались доступны сведения, для него закрытые. Но и это было не все – она, наряду с Китти, Марджи и женой Митчелла, ездила на Кауаи, чтобы встретиться там с мужчиной из клана Барбароссов. По какой причине им это дозволялось, Гаррисон не понимал, но слышал, что традиция эта уходила своими корнями в далекое прошлое. Когда он впервые узнал об этом, то попытался взбунтоваться, но Кадм недвусмысленно дал ему понять, что этот вопрос не подлежит обсуждению. Некоторые вещи, сказал он Гаррисону, какими бы неприятными они ни казались, надлежит принимать со смирением. Они часть устройства этого мира.
– Я живу в другом мире, – сказал обуреваемый гневом Гаррисон. – Я не позволю своей жене ехать на какой-то остров и развлекаться там с кем попало.
– Возьми себя в руки, – сказал Кадм, после чего тихо и спокойно рекомендовал Гаррисону во избежание нежелательных последствий исполнять все данные ему указания. – Не будешь делать, как тебе сказано, значит, тебе не место в этой семье.
– Ты меня не выгонишь, – огрызнулся Гаррисон. – Не посмеешь.
– А мы посмотрим, – предупредил его дед. – Будешь со мной обсуждать эту тему и впредь – выгоню. Проще некуда. Кроме того, непохоже, чтобы ты был без памяти влюблен в свою жену. Ты ведь изменяешь ей, не так ли? – Тут Гаррисон нахмурился. – Так изменяешь или нет?
– Да.
– Тогда позволь ей тоже изменять тебе, раз это пойдет на пользу семье.
– Но я не понимаю...
– Неважно, понимаешь ты или нет.
На этом разговор был окончен. Зная, что лучше с Кадмом не спорить и все возражения оставить при себе, Гаррисон внял угрозам деда, в искренности которых не сомневался, и, не сказав больше ни слова, ретировался. Если прежде в нем теплилась слабая надежда, что дед его хоть немного любит, то с этой минуты ему пришлось навсегда с ней расстаться.
Показались уже первые лучи солнца, но Гаррисон, так и не сомкнув за ночь глаз, продолжал думать о том, как выудить правду из смертельно больного, но не желающего умирать старика. Не надеясь его разговорить, он склонялся к мысли лишить деда хотя бы на полдня обезболивающих таблеток. Как сказал Митчелл, для Кадма это окажется сущей пыткой, но зато, возможно, развяжет ему язык. И даже если старик ничего не скажет, Гаррисону будет приятно посмотреть, как этот старый паскудник станет умолять вернуть ему его лекарства. Рисуя в своем воображении сцену агонии Кадма, мертвенно-желтого от боли и навзрыд молящего отдать ему его опиаты, Гаррисон ухмыльнулся. Но прежде чем решиться на этот рискованный шаг, он позволит попытать счастья младшему брату. Если же тому не улыбнется удача, Гаррисону не останется иного выбора, кроме как сыграть роль палача, и в глубине души он будет этому весьма рад.
Глава XII
1
Чернила и вода, вода и чернила.
Ночью во сне я видел Галили. Это был не сон наяву – не видение вроде того, что побудило меня взяться за перо. Обычный сон, который пришел, когда я крепко спал, но он так поразил меня, что и после пробуждения я помнил о нем.
И вот что мне приснилось. Паря, словно птица, над бурлящим морем, я увидел внизу жалкий, дрейфующий по морю плот, к которому был привязан Галили. Страшные раны покрывали его обнаженное тело, кровь струями бежала в воду, и хотя я не видел поблизости акул, они вполне могли быть где-то рядом. Вода в море была черной, как мои чернила.
Мрачные волны бились о плот, отрывая от него кусок за куском, пока не осталось всего три или четыре доски, едва удерживающих на плаву тело Галили, голова и ноги которого уже были в воде. Казалось, он только теперь осознал близость смерти и стал отчаянно сражаться с веревками, пытаясь развязать узлы. Тело его блестело от пота, и порой, когда картина становилась не очень четкой, я не мог понять, что именно я вижу. То ли это было черное блестящее тело моего брата, то ли черная волна, накрывшая его.
Мне захотелось проснуться. Я не желал смотреть, как тонет мой брат. Я сказал себе – проснись. Ты не должен смотреть на это. Просто открой глаза.
Сон мало-помалу стал отступать, но прежде, чем исчезнуть совсем, я успел увидеть, что борьба моего брата за жизнь с каждой секундой становилась все отчаянней, а его кровоточащие раны на моих глазах превращались в страшные зияющие дыры. Наконец, высвободив из-под веревки правую руку, он приподнял голову, которую, казалось, облепила со всех сторон вода, увенчав его лоб сотканной из морской пены короной; глаза Галили глядели обезумевшим взором, из уст его рвался беззвучный крик. Резко рванув веревку, пленившую вторую кисть, он высвободил левую руку и уселся верхом на то, что можно было назвать остатком плота, теперь ему осталось лишь развязать скрытые в воде ноги, и он потянулся к ним.
Но он не успел этого сделать, доски, что держали его истекавшее кровью тело на воде, разъединились и расплылись в разные стороны, а размокшие и отяжелевшие деревянные обломки, к которым по-прежнему были привязаны его ноги, увлекли его за собой вниз.
Но тут случилось самое удивительное. Чем глубже он погружался в морскую пучину, тем больше светлела вода, принимавшая в свои объятия его плоть, словно благословляя его приход в свою стихию. Сбросив мрачное покрывало, море не просто стало прозрачным, как обычное море, но из его бездонной черноты рождался ослепительный свет, затмивший ярким сиянием само небо.
Я видел тело брата, погружавшееся в неведомые светлые глубины, видел все, что было выхвачено ослепительным сиянием, в том числе морских обитателей всех форм и размеров, что сновали вокруг его тела, словно с благоговением взиравших на нисхождение Галили в их царство. Там были косяки мелких рыб, двигавшихся как одно целое, огромный кальмар, крупнее, чем я когда-либо видел, и, разумеется, бесчисленное множество акул, которые, словно почетный караул, описывали круги вокруг тела Галили, словно охраняя его.
На этом, как обыкновенно случается во всех примитивных произведениях приключенческого жанра, сон мой оборвался, и я проснулся.
Вполне сознавая, что представшие мне образы нереальны, не могу не признать, что во сне мне сообщалось о грозившей Галили опасности, который если еще не утонул, то, видимо, был близок к этому.
Однако, если мои предположения окажутся верны, какая судьба будет уготована роману, который я пишу? Каким образом нынешние события повлияют на дальнейший его ход? Может, не мудрствуя лукаво, изложить голые факты, и дело с концом? Правда, это все равно что бросить свой труд коту под хвост (да простит мне читатель не слишком изящное сравнение, но сегодня ваш покорный слуга пребывает далеко не в лучшем расположении духа, и если средства художественного выражения, к коим я прибегаю, несколько вульгарны и даже непристойны, то это лишь говорит о моем нынешнем отношении к своему несчастному писательскому творчеству, которое видится мне, как бесконечно долгий, затрудненный множеством осложнений акт выделения – то меня мучают запоры, то из меня вдруг прорывается зловонная жижа).
Кажется, я слишком злоупотребляю вашим терпением и, ощущая ваше отвращение, спешу остановиться.
Итак, вернемся пока к Рэйчел. Мне необходимо переварить увиденное. Возможно, обратившись к этому сну через несколько часов, я изменю свое к нему отношение.
2
В последний раз мы оставили Рэйчел, когда такси везло ее к дому у Центрального парка. В руках у нее, как вы, конечно, помните, находился тот самый дневник, которым с детства мечтал завладеть Гаррисон, долгими часами рисуя его в своем воображении, представляя его размеры и пытаясь угадать, какие сведения он содержит внутри. Его страницы открыли Рэйчел тайну – весной 1865 года в Чарльстоне жил человек по имени Галили, с которым Никельберри хотел познакомить Холта, обещая, что встреча эта поможет исцелить капитану его душевные раны.
«Мне не доводилось видеть такого изобилия с первых дней войны, когда случай заставил меня зайти в бордель, где в драке погиб один из моих солдат. Положа руку на сердце, должен признаться, что всякая роскошь, тем более столь пышно присутствующая в убранстве дома, никогда не была мне по душе, излишества я прощаю только природе, ибо вижу в том свидетельство бесконечной щедрости Творца. Красивые вещи в нашем доме – вазы, шелка и изящные картинки – приобретались исключительно по настоянию Адины, которая любила окружать себя роскошью. Лично я, как, впрочем, и большинство представителей моего пола, приемлю всякую пышность в весьма ограниченном количестве и ненадолго, ибо вскоре она начинает меня утомлять.
Итак, представьте себе два особняка в Ист-Бэттери, выходящие фасадом на море и так пострадавшие от огня противника, что они едва производили впечатление пригодного жилища. Но стоило оказаться внутри, как взору открывались уникальные, собранные из пятидесяти лучших домов Чарльстона образчики роскоши, которые по своему замыслу были призваны взывать к человеческим чувствам.
Это было то самое место, в которое меня привел Никельберри и куда в свое время сопроводила его Оливия, обитавшая в этом невероятном дворце наряду с дюжиной прочих людей.
Казалось, Никельберри воспринимал увиденную здесь роскошь как нечто само собой разумеющееся (по всей видимости, такова была особенность характера повара, которая проявлялась преимущественно во времена острой нужды), меж тем я незамедлительно засыпал Оливию вопросами, требуя объяснить, каким образом удалось собрать это сентиментальное великолепие. Должен заметить, Оливия была малообразованной чернокожей рабыней (но платье и украшения, что были на ней, могли вызвать зависть у любой благородной дамы с Митинг-стрит) и не смогла дать мне вразумительные ответы, что меня не на шутку рассердило. Ее объяснения уже начали выводить меня из себя, когда в комнате объявилась другая особа, существенно моложе Оливии, которая представилась вдовой генерала Уолта Харриса, под командованием которого я воевал в Вирджинии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109