Пусть это глупо, но я скажу тебе, что мысль о том, что я выполняю волю моего отца, побуждала меня не меньше, чем моя преданность Риму и императору.
Я всегда держал в голове слова моего отца о миссии Рима в этом мире. Мне было пятнадцать, когда он надел на меня тогу вирилис, но вскоре с меня ее сняли. Это было очень торжественно — на праздник Либер Патер. Все домочадцы выстроились в атриуме, где стояли бюсты наших предков и смотрели на нас из своих ниш. Мой отец снял с меня окаймленную пурпуром тогу и заменил ее одеждой взрослого мужчины. Как я был горд, что меня больше не унижает этот ненавистный пурпур! И что бы я не отдал сейчас, чтобы снова надеть его!
Затем он взял меня за руку и провел перед изображениями предков, начиная со старого Руфина Секста, который был рядом с императором Септимием Севером при завоевании Парфии. Мой отец напомнил мне о древности нашего рода, который, в свою очередь, напоминал о двенадцати столетиях владычества Рима, подчеркивая в сравнении с ним кратковременность той тучи, что тогда нависала над городом. В то время он уже не был префектом претории, но, когда он подошел, чтобы записать мое имя в табулярии, он сказал, что предвидит день, когда я заслужу свое место рядом с ним в том почтенном Сенате, что охраняет римские добродетели.
Затем мой отец повернулся к домочадцам и произнес ту чудесную хвалебную речь Риму, которую знает каждый школьник, но ее я, к стыду своему, особенно если учесть тот факт, что я помню почти всю «Сирийскую Плясунью», почти совсем забыл. «Консул небес, защитник города…» Но если я не смогу вспомнить стихов, то смысла их я не забуду никогда. Вознося к звездам свою золотую главу, стоит он на семи холмах, олицетворяющих семь частей неба, мать оружия и закона, колыбель правосудия. Из маленького городка разросся Рим, раскинулся от края до края. Он завоевал Испанию и Сицилию, смирил Галлию и Карфаген. Пусть он потерпел поражение при Каннах и Треббии, он восстал с новыми силами и пересек океан, покорив Британию. Но тех, кого завоевал Рим, принимает он, как мать детей своих, прижимая к своей груди, связывая с собою общим гражданством и узами приязни. Весь мир становится одной страной, в которой царит мир, чьи граждане могут исследовать дикие края Туле и пить воды Родана или Оронта, не покидая пределов родины. Нет предела Римской империи, единственной не поддавшейся роскоши и прочему. Разве не были Афины покорены Спартой, а Спарта Фивами, разве ассирийцы не были завоеваны индийцами, а те — персами? Затем Македония покорила Персию, уступив, в свою очередь, Риму.
Мне повезло — я стал свидетелем правоты этих слов. Но в то же время, когда мой отец произносил эти стихи, Вечный Город был в руках варваров, и ему, трижды бывшему префектом претории, вскоре предстояло быть увезенным на позорную смерть в Равенне. И все же что я увидел за эти тридцать лет, что прошли с того дня до нынешнего? Наши победы на востоке и западе вернули нам почти все земли, которые входили в Империю в дни ее былого величия. В Восточной префектуре мы держим границу против персов, во Фракии варваров отогнали от нашего дунайского рубежа. На Западе наши армии вернули Далмацию, Корсику и Африку, а сейчас и Испания падает нам в руки. Император восстановил бесчисленное множество городов и крепостей. От Византии до Рима его легионы могут без помехи пройти до границ цивилизованного мира, а флот его неоспоримо властвует на Средиземном море. Он реформировал законы и улучшил финансы, подавил мятежные ереси церкви, которая ныне полностью под управлением папы в самом Риме и выполняет приказы Халкидонского собора.
Как недавно написал какой-то поэт: «Пусть римский путешественник следует по следам Геркулеса за голубое восточное море и отдыхает на песках Испании, он все еще будет в границах, где мудро правит Император».
Откуда-то далеко снизу послышался печальный крик цветоликой совы, старой глазастой охотницы на мышей, пронзительным криком зовущей псов ночи из дупла гнилого дерева. Этот недобрый крик отозвался во мне гнетущим чувством страха и дурного предчувствия, что все сильнее накатывало на меня, пока я слушал воспоминания трибуна. Это была не мудрая Сова из Кум Каулуд, что зовет в ночи, но Сова Гвина маб Нудда, вызывающая страшное видение Дикой Охоты. «Ху-дди-ху! Ху-дди-ху!» — раздавался из темных зарослей внизу жуткий вопль — в моем воображении он вызвал видение жестокого предательства, сгубившего Ллеу, что висел, пронзенный, и разлагался на своем Древе.
Воздух был влажным и холодным, и холод этот принес ветер, что пролетел по всему миру от самих планет, прочно укрепленных в пустоте над Динллеу Гуригон. Неровный выступ холма, к которому я прислонился спиной, был холоден как лед, да и я страшно замерз. Я понимал, что слова Руфина встревожили меня, но едва ли знал почему. Я видел правильный узор дорог, раскинувшихся по миру, словно упавшая на него рыбачья сеть — так бросает ее рыбак со своего корабля в бурное море. Как камень под зубилом каменщика, мир был переделан из своей прежней грубости и расчерчен полосами и квадратами. Линии очерчивали квадраты, и на каждом из замощенных квадратов собиралось столько мужчин и женщин, что их хватило бы на целое горное королевство. Но хотя они кричали, размахивали руками и ожесточенно спорили друг с другом, они не набрасывались друг на друга, как собаки в переполненной псарне. Ведь от Города в центре расходились законы, записанные на пергаменте и выбитые на камне, и ученость, записанная в книгах, что управляли людьми и уговаривали их жить каждого на отведенном ему месте рядом с улицей.
Под тем местом, где мы стояли, в темноте лежал полуразрушенный город Каэр Гуригон, некогда самый дальний город великой Империи, которую Руфин и его император так усердно восстанавливали. Дороги, что брали начало в городе Ривайн и Каэр Кустеннин у Срединного Моря, шли прямо, как древки копий, через сушу и море, чтобы окончиться здесь. Перед тем как прийти сюда, они проникали туннелями через горы, мостами ложились через великие реки, тянулись деревянными гатями через болота. Одного лишь препятствия они не могли взять, и был это священный холм, на котором мы стояли, — Динллеу. Только здесь, в конце своего пути, широкая дорога была вынуждена обогнуть его с севера серпом, почти сложившись пополам, чтобы вступить в город у сияющей Хаврен.
Руфин все говорил — но я чувствовал, что сила холма овладевает мной, и слова его стали далекими и тусклыми. Другие звуки заменили ломаную лладинскую речь. Козодой, что молча кружился над нами в ночном небе, издавал гортанное «хурр, хурр» из своего широко распахнутого клюва. Как и трибун, он только что прибыл из Африки, и голос его был хриплым и надтреснутым, как и у него. Отовсюду вокруг меня из вереска и из скал доносилось шуршание, писк и ворчание, словно мириады созданий, населявших каждый пятачок земли, летели, ползли и скользили своими тайными путями. Я услышал писк летучих мышей в ледяной тьме и ощутил легкое дуновение ветерка на лице от крыльев летящих наугад тварей. Холод усилился — холод, холод, холод… Мне показалось, будто бы я вмерз в жесткую почву, как и тот выступ скалы, на который я опирался. Неприятный вопль совы возвестил о приходе ночного тумана, пара, что исходил из каждой дырки, окутывая вершину холма серым клобуком. Я не сомневался, что это был туман Гвина маб Нудда, чадное зелье Ведьм Аннона, клочковатая мантия земли.
Руфин все еще стоял рядом со мной, но его силуэт был смазан серым туманом Динллеу, и черты его стало трудно различить. Он вроде бы говорил, но я уже не понимал слов, несмотря на четкость и краткость лладинской речи. Она перепуталась и потонула в неразборчивом поскребывании, шипении и чихании тварей, чьи логова и тропинки составляли в целом часть холма Динллеу, как и скалы позади меня, папоротники и травы, что гнулись на ветру вокруг нас, или плотность почвы и камня под ней. Их кости, перья и оболочки, живые и мертвые, ковром покрывали поверхность холма и были глубоко внизу впечатаны в камень в сердце горы.
Смутно я видел лицо трибуна, всматривавшегося в меня, растворявшееся, как отражение в горном озере, когда со скал подует ветер. Он подошел поближе, взял меня за плечо и недоуменно посмотрел в мое бесстрастное лицо. Я был спокоен и холоден — о, как я был холоден! Он в конце концов шагнул назад, последний раз посмотрел на меня и на суровые скалы вокруг меня. Затем, пожав плечами, мой друг повернулся и пошел вниз тем же путем, что и пришел.
X
НИСХОЖДЕНИЕ МИРДДИНА В БЕЗДНУ АННОНА
Руфин спустился с холма, и я остался на Динллеу Гуригон один. Остался один на этой осиянной светом, как ни одна в мире, вершине, круглой, твердой, зеленой и лесистой, любимой косулями, барсуками и хорьками. Ветер утих, и я почувствовал теплый острый запах. В тени скалы прямо передо мной сидел рыжий лис, словно пес у очага своего хозяина. Какое-то мгновение он сидел настороженно-спокойно, глядя куда-то на склон. Затем он беззвучно встал и, повернувшись, скользнул во Врата Аннона, вниз, под землю. Эта непереносимая до головокружения вонь, что так ударила мне в нос, шла, как я понимаю, из его усыпанного костями логова, где его лисица вскармливала лисенят. Может, они лежали прямо у меня под ногами, высасывая теплое молоко из ее сосцов.
Между мной и ушедшим трибуном лежал целый мир, о котором мы и не вспоминали, когда разговаривали о Городе и о том, как его закон распространяется по лику земли. И все же мы лишь на миг остановились на вершине Динллеу в нашем случайном странствии, как тени облаков, что ползут по склону холма, закрывая серебряный свет луны. Мы приходим и уходим по своей воле, но после того, как мы уходим, примятый вереск поднимается снова, словно бы нас тут и не было. Холм принадлежит этому рыжему лису, что вползает в чрево холма так же легко, как бурав входит в землю, пока ветер срывает наши слова с губ и коверкает, словно речь чужака.
В тот миг я и не думал о великих трудах моего друга трибуна, уток и основа пройденных дорог которого удержат мир не лучше, чем сеть для ловли лососей — кита, который, потыкавшись среди веревок, на миг затихает, прежде чем вырваться на свободу. Я понимал и то, что я, Мирддин маб Морврин, тоже горячо желал утвердить порядок в этой земле и защитить этот Остров, носящий мое имя, через пророчества, заклинания и руны. Но тщетны и непрочны наши воображение, законы, воинства и договоры, тщетны и непрочны они, когда нет клятв, что связывают солнце и луну, воду и воздух, день и ночь, море и сушу. Неподвижный, холодный, я врос в землю. Меня втянуло в холм силой столь же могучей, как та вода, что наполнила ножны Ослы Киллеллваура. Хотя стояла середина ночи, я слышал вокруг восхитительное пенье птичьих стай. То были Птицы Рианнон, что пробуждают мертвых и погружают в сон живых.
Я клином вошел в чрево холма, тело мое неподвижно застыло и оцепенело. Передо мной, на погребальном холме, сидел, скрестив ноги, огромный пастух, одетый в шкуры, а рядом с ним лежал лохматый мастифф, громаднее жеребца-девятилетки. Дыханье его было таково, что могло бы подпалить сухие деревья и клочья пожелтевшей травы на открывающейся внизу равнине Поуиса. В руке этот громадный смуглый пастух держал железную палицу, которую и два человека с трудом подняли бы.
Я спросил его, какую власть имеет он над тварями, что собрались на склоне холма, — теперь я слышал их шуршанье, ворчанье и писк повсюду в папоротниках, за валунами, среди качающихся ветвей берез, бука и тиса.
— Я покажу тебе, человечек, — ответил он голосом, прокатившимся грохотом Колеса Тарана в грозовых облаках над снежными пиками Эрири. И, подняв свою палицу, он ударил большого оленя так, что тот взревел, как в пору гона. И на рев оленя собрались вокруг бесчисленные стада тварей, что жили под холмом, в его глубине, на его поверхности, среди ветра, что раскачивает на его вершине папоротники и деревья. И показалось мне, что было их словно звезд на небе, так что им трудно было найти себе место на склоне холма.
Я увидел пятнистого оленя с высокими рогами, горную косулю, огромных неповоротливых медведей, что неуклюже шли на задних лапах, словно сыны человеческие, покрытых щетиной вепрей со сверкающими клыками, диких волков с налитыми кровью глазами и кровожадными челюстями, бобров, выдр и гибких куниц в гладких шубках, барсуков, что на деле были заколдованными мужчинами и женщинами, и прочих тварей без счета. И показалось мне, что четвероногих было по сто тварей каждого рода. Здесь же скользили блестящие змеи, каждая в горьком раскаянии ползла на брюхе, ядовитая и гибкая.
Но хотя толпа зверей, собравшихся передо мной на Динллеу Гуригон, и была несметной, она была ничто по сравнению с той, что тучей ползла из-под земли, из-под камней, из-под папоротников, копыт и лап. Покуда не будут сочтены звезды на небе, и песчинки в море, и снежинки зимой, и росинки на утреннем лугу, и градины в бурю, и травинки под копытами коней, несущихся вокруг холма Ллеу в Калан Май, и белогривые дочери Гвенхудви во время бури — пока все это не будет сочтено, нельзя будет назвать число насекомых, что покрывали бурые склоны и вершину холма шевелящейся пестрой шубой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Я всегда держал в голове слова моего отца о миссии Рима в этом мире. Мне было пятнадцать, когда он надел на меня тогу вирилис, но вскоре с меня ее сняли. Это было очень торжественно — на праздник Либер Патер. Все домочадцы выстроились в атриуме, где стояли бюсты наших предков и смотрели на нас из своих ниш. Мой отец снял с меня окаймленную пурпуром тогу и заменил ее одеждой взрослого мужчины. Как я был горд, что меня больше не унижает этот ненавистный пурпур! И что бы я не отдал сейчас, чтобы снова надеть его!
Затем он взял меня за руку и провел перед изображениями предков, начиная со старого Руфина Секста, который был рядом с императором Септимием Севером при завоевании Парфии. Мой отец напомнил мне о древности нашего рода, который, в свою очередь, напоминал о двенадцати столетиях владычества Рима, подчеркивая в сравнении с ним кратковременность той тучи, что тогда нависала над городом. В то время он уже не был префектом претории, но, когда он подошел, чтобы записать мое имя в табулярии, он сказал, что предвидит день, когда я заслужу свое место рядом с ним в том почтенном Сенате, что охраняет римские добродетели.
Затем мой отец повернулся к домочадцам и произнес ту чудесную хвалебную речь Риму, которую знает каждый школьник, но ее я, к стыду своему, особенно если учесть тот факт, что я помню почти всю «Сирийскую Плясунью», почти совсем забыл. «Консул небес, защитник города…» Но если я не смогу вспомнить стихов, то смысла их я не забуду никогда. Вознося к звездам свою золотую главу, стоит он на семи холмах, олицетворяющих семь частей неба, мать оружия и закона, колыбель правосудия. Из маленького городка разросся Рим, раскинулся от края до края. Он завоевал Испанию и Сицилию, смирил Галлию и Карфаген. Пусть он потерпел поражение при Каннах и Треббии, он восстал с новыми силами и пересек океан, покорив Британию. Но тех, кого завоевал Рим, принимает он, как мать детей своих, прижимая к своей груди, связывая с собою общим гражданством и узами приязни. Весь мир становится одной страной, в которой царит мир, чьи граждане могут исследовать дикие края Туле и пить воды Родана или Оронта, не покидая пределов родины. Нет предела Римской империи, единственной не поддавшейся роскоши и прочему. Разве не были Афины покорены Спартой, а Спарта Фивами, разве ассирийцы не были завоеваны индийцами, а те — персами? Затем Македония покорила Персию, уступив, в свою очередь, Риму.
Мне повезло — я стал свидетелем правоты этих слов. Но в то же время, когда мой отец произносил эти стихи, Вечный Город был в руках варваров, и ему, трижды бывшему префектом претории, вскоре предстояло быть увезенным на позорную смерть в Равенне. И все же что я увидел за эти тридцать лет, что прошли с того дня до нынешнего? Наши победы на востоке и западе вернули нам почти все земли, которые входили в Империю в дни ее былого величия. В Восточной префектуре мы держим границу против персов, во Фракии варваров отогнали от нашего дунайского рубежа. На Западе наши армии вернули Далмацию, Корсику и Африку, а сейчас и Испания падает нам в руки. Император восстановил бесчисленное множество городов и крепостей. От Византии до Рима его легионы могут без помехи пройти до границ цивилизованного мира, а флот его неоспоримо властвует на Средиземном море. Он реформировал законы и улучшил финансы, подавил мятежные ереси церкви, которая ныне полностью под управлением папы в самом Риме и выполняет приказы Халкидонского собора.
Как недавно написал какой-то поэт: «Пусть римский путешественник следует по следам Геркулеса за голубое восточное море и отдыхает на песках Испании, он все еще будет в границах, где мудро правит Император».
Откуда-то далеко снизу послышался печальный крик цветоликой совы, старой глазастой охотницы на мышей, пронзительным криком зовущей псов ночи из дупла гнилого дерева. Этот недобрый крик отозвался во мне гнетущим чувством страха и дурного предчувствия, что все сильнее накатывало на меня, пока я слушал воспоминания трибуна. Это была не мудрая Сова из Кум Каулуд, что зовет в ночи, но Сова Гвина маб Нудда, вызывающая страшное видение Дикой Охоты. «Ху-дди-ху! Ху-дди-ху!» — раздавался из темных зарослей внизу жуткий вопль — в моем воображении он вызвал видение жестокого предательства, сгубившего Ллеу, что висел, пронзенный, и разлагался на своем Древе.
Воздух был влажным и холодным, и холод этот принес ветер, что пролетел по всему миру от самих планет, прочно укрепленных в пустоте над Динллеу Гуригон. Неровный выступ холма, к которому я прислонился спиной, был холоден как лед, да и я страшно замерз. Я понимал, что слова Руфина встревожили меня, но едва ли знал почему. Я видел правильный узор дорог, раскинувшихся по миру, словно упавшая на него рыбачья сеть — так бросает ее рыбак со своего корабля в бурное море. Как камень под зубилом каменщика, мир был переделан из своей прежней грубости и расчерчен полосами и квадратами. Линии очерчивали квадраты, и на каждом из замощенных квадратов собиралось столько мужчин и женщин, что их хватило бы на целое горное королевство. Но хотя они кричали, размахивали руками и ожесточенно спорили друг с другом, они не набрасывались друг на друга, как собаки в переполненной псарне. Ведь от Города в центре расходились законы, записанные на пергаменте и выбитые на камне, и ученость, записанная в книгах, что управляли людьми и уговаривали их жить каждого на отведенном ему месте рядом с улицей.
Под тем местом, где мы стояли, в темноте лежал полуразрушенный город Каэр Гуригон, некогда самый дальний город великой Империи, которую Руфин и его император так усердно восстанавливали. Дороги, что брали начало в городе Ривайн и Каэр Кустеннин у Срединного Моря, шли прямо, как древки копий, через сушу и море, чтобы окончиться здесь. Перед тем как прийти сюда, они проникали туннелями через горы, мостами ложились через великие реки, тянулись деревянными гатями через болота. Одного лишь препятствия они не могли взять, и был это священный холм, на котором мы стояли, — Динллеу. Только здесь, в конце своего пути, широкая дорога была вынуждена обогнуть его с севера серпом, почти сложившись пополам, чтобы вступить в город у сияющей Хаврен.
Руфин все говорил — но я чувствовал, что сила холма овладевает мной, и слова его стали далекими и тусклыми. Другие звуки заменили ломаную лладинскую речь. Козодой, что молча кружился над нами в ночном небе, издавал гортанное «хурр, хурр» из своего широко распахнутого клюва. Как и трибун, он только что прибыл из Африки, и голос его был хриплым и надтреснутым, как и у него. Отовсюду вокруг меня из вереска и из скал доносилось шуршание, писк и ворчание, словно мириады созданий, населявших каждый пятачок земли, летели, ползли и скользили своими тайными путями. Я услышал писк летучих мышей в ледяной тьме и ощутил легкое дуновение ветерка на лице от крыльев летящих наугад тварей. Холод усилился — холод, холод, холод… Мне показалось, будто бы я вмерз в жесткую почву, как и тот выступ скалы, на который я опирался. Неприятный вопль совы возвестил о приходе ночного тумана, пара, что исходил из каждой дырки, окутывая вершину холма серым клобуком. Я не сомневался, что это был туман Гвина маб Нудда, чадное зелье Ведьм Аннона, клочковатая мантия земли.
Руфин все еще стоял рядом со мной, но его силуэт был смазан серым туманом Динллеу, и черты его стало трудно различить. Он вроде бы говорил, но я уже не понимал слов, несмотря на четкость и краткость лладинской речи. Она перепуталась и потонула в неразборчивом поскребывании, шипении и чихании тварей, чьи логова и тропинки составляли в целом часть холма Динллеу, как и скалы позади меня, папоротники и травы, что гнулись на ветру вокруг нас, или плотность почвы и камня под ней. Их кости, перья и оболочки, живые и мертвые, ковром покрывали поверхность холма и были глубоко внизу впечатаны в камень в сердце горы.
Смутно я видел лицо трибуна, всматривавшегося в меня, растворявшееся, как отражение в горном озере, когда со скал подует ветер. Он подошел поближе, взял меня за плечо и недоуменно посмотрел в мое бесстрастное лицо. Я был спокоен и холоден — о, как я был холоден! Он в конце концов шагнул назад, последний раз посмотрел на меня и на суровые скалы вокруг меня. Затем, пожав плечами, мой друг повернулся и пошел вниз тем же путем, что и пришел.
X
НИСХОЖДЕНИЕ МИРДДИНА В БЕЗДНУ АННОНА
Руфин спустился с холма, и я остался на Динллеу Гуригон один. Остался один на этой осиянной светом, как ни одна в мире, вершине, круглой, твердой, зеленой и лесистой, любимой косулями, барсуками и хорьками. Ветер утих, и я почувствовал теплый острый запах. В тени скалы прямо передо мной сидел рыжий лис, словно пес у очага своего хозяина. Какое-то мгновение он сидел настороженно-спокойно, глядя куда-то на склон. Затем он беззвучно встал и, повернувшись, скользнул во Врата Аннона, вниз, под землю. Эта непереносимая до головокружения вонь, что так ударила мне в нос, шла, как я понимаю, из его усыпанного костями логова, где его лисица вскармливала лисенят. Может, они лежали прямо у меня под ногами, высасывая теплое молоко из ее сосцов.
Между мной и ушедшим трибуном лежал целый мир, о котором мы и не вспоминали, когда разговаривали о Городе и о том, как его закон распространяется по лику земли. И все же мы лишь на миг остановились на вершине Динллеу в нашем случайном странствии, как тени облаков, что ползут по склону холма, закрывая серебряный свет луны. Мы приходим и уходим по своей воле, но после того, как мы уходим, примятый вереск поднимается снова, словно бы нас тут и не было. Холм принадлежит этому рыжему лису, что вползает в чрево холма так же легко, как бурав входит в землю, пока ветер срывает наши слова с губ и коверкает, словно речь чужака.
В тот миг я и не думал о великих трудах моего друга трибуна, уток и основа пройденных дорог которого удержат мир не лучше, чем сеть для ловли лососей — кита, который, потыкавшись среди веревок, на миг затихает, прежде чем вырваться на свободу. Я понимал и то, что я, Мирддин маб Морврин, тоже горячо желал утвердить порядок в этой земле и защитить этот Остров, носящий мое имя, через пророчества, заклинания и руны. Но тщетны и непрочны наши воображение, законы, воинства и договоры, тщетны и непрочны они, когда нет клятв, что связывают солнце и луну, воду и воздух, день и ночь, море и сушу. Неподвижный, холодный, я врос в землю. Меня втянуло в холм силой столь же могучей, как та вода, что наполнила ножны Ослы Киллеллваура. Хотя стояла середина ночи, я слышал вокруг восхитительное пенье птичьих стай. То были Птицы Рианнон, что пробуждают мертвых и погружают в сон живых.
Я клином вошел в чрево холма, тело мое неподвижно застыло и оцепенело. Передо мной, на погребальном холме, сидел, скрестив ноги, огромный пастух, одетый в шкуры, а рядом с ним лежал лохматый мастифф, громаднее жеребца-девятилетки. Дыханье его было таково, что могло бы подпалить сухие деревья и клочья пожелтевшей травы на открывающейся внизу равнине Поуиса. В руке этот громадный смуглый пастух держал железную палицу, которую и два человека с трудом подняли бы.
Я спросил его, какую власть имеет он над тварями, что собрались на склоне холма, — теперь я слышал их шуршанье, ворчанье и писк повсюду в папоротниках, за валунами, среди качающихся ветвей берез, бука и тиса.
— Я покажу тебе, человечек, — ответил он голосом, прокатившимся грохотом Колеса Тарана в грозовых облаках над снежными пиками Эрири. И, подняв свою палицу, он ударил большого оленя так, что тот взревел, как в пору гона. И на рев оленя собрались вокруг бесчисленные стада тварей, что жили под холмом, в его глубине, на его поверхности, среди ветра, что раскачивает на его вершине папоротники и деревья. И показалось мне, что было их словно звезд на небе, так что им трудно было найти себе место на склоне холма.
Я увидел пятнистого оленя с высокими рогами, горную косулю, огромных неповоротливых медведей, что неуклюже шли на задних лапах, словно сыны человеческие, покрытых щетиной вепрей со сверкающими клыками, диких волков с налитыми кровью глазами и кровожадными челюстями, бобров, выдр и гибких куниц в гладких шубках, барсуков, что на деле были заколдованными мужчинами и женщинами, и прочих тварей без счета. И показалось мне, что четвероногих было по сто тварей каждого рода. Здесь же скользили блестящие змеи, каждая в горьком раскаянии ползла на брюхе, ядовитая и гибкая.
Но хотя толпа зверей, собравшихся передо мной на Динллеу Гуригон, и была несметной, она была ничто по сравнению с той, что тучей ползла из-под земли, из-под камней, из-под папоротников, копыт и лап. Покуда не будут сочтены звезды на небе, и песчинки в море, и снежинки зимой, и росинки на утреннем лугу, и градины в бурю, и травинки под копытами коней, несущихся вокруг холма Ллеу в Калан Май, и белогривые дочери Гвенхудви во время бури — пока все это не будет сочтено, нельзя будет назвать число насекомых, что покрывали бурые склоны и вершину холма шевелящейся пестрой шубой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115