А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Боюсь, все это было ошибкой. Есть люди, не созданные для брака. Даже для дружбы, может быть Я был женат почти два года и все же едва помню лицо своей жены. Единственное, что я помню со времени нашей совместной жизни, так это как на их варварском наречии приказать подать обед: scapia matzm ia drmcan!
А вот Хелладия — любовница Аполлоса — встает передо мной так, словно ни дня не прошло с тех пор, как мы разговаривали в последний раз тридцать лет назад! Бедняжка. Это было тогда, когда я вернулся в Александрию после Каллиника, чтобы рассказать ей о гибели Аполлоса. Она уже получила об этом известия незадолго до моего приезда, но стояла передо мной бледная, вся в слезах, словно впервые услышала это от меня. Она была так хороша, что я вмиг понял — это не я, оставшийся в живых после побоища при Каллинике, счастливец, а Аполлос. Признаюсь, в тот миг я завидовал ему.
Бедная, милая Хелладия! Помню, она, рыдая, вцепилась в меня, даже просила взять ее с собой, глядя на меня так нежно, говоря, что мы были лучшими друзьями Аполлоса и вместе мы по крайней мере сможем хранить память о нем! Я почувствовал такое искушение, какого ни прежде, ни потом в жизни не испытывал, но счастлив сказать, что моя верность другу преодолела все остальные чувства. Я сказал ей — довольно резко, боюсь, — что должен тотчас встать под орлов, и оставил ее в одиночестве в той комнате, где она провела столько беспечных, счастливых часов. Она повисла на мне и попыталась поцеловать меня на прощание. У нее была мокрая щека, и мне пришлось поспешно уйти Как мог я сказать ей, что я боюсь, что не смогу остаться верным памяти нашего дорогого друга, если хоть еще немного побуду с ней! Я рад, что поступил верно, хотя временами я спрашиваю себя: неужели это действительно было бы так дурно, если бы то, чего я боялся, случилось?
Трибун смущенно замолк. Но я не ответил на его вопрос, поскольку, если бы и знал ответ, он не был бы добрым. Он неловко прочистил горло и быстро вернулся к своему рассказу. — Бедная, милая Хелладия, — пробормотал он, — где ты теперь? Прости, друг мой, иногда моя повесть бежит сама по себе, словно необученный конь под новобранцем на первом параде в кампусе. О чем бишь я? А, да, о днях моей юности. Что же, после того как осада с Рима была снята, меня так и подмывало навестить дом моего детства. Все те годы, что я провел в Египте и в Восточной префектуре, я мечтал еще раз посмотреть на Рим из окна в башне. Этот вид в детстве так возбуждал мое воображение. Я мысленно рисовал себе тучу пыли, висевшую над оживленной дорогой Виа Клодиа за оливковыми рощами Я вспоминал вылазки, которые мы с отцом временами устраивали на озеро Сабатин, где мы часами сидели, ловя рыбу или пуская черепки прыгать по воде. Я слышал скрип телег и веселые крики рабов, возвращавшихся вечером со сбора винограда, звон гонга с виллы, собиравший нас к обеду, утреннее цоканье копыт эскорта, который сопровождал моего отца в Сенат, и многое другое. Ладно… Мне кажется, что чаще всего мне приходит на ум тот день, когда мы с отцом играли в наш игрушечный флот на водохранилище. Я помню каждое его слово, смену всех выражений его лица. Не спрашивай, почему я помню этот день лучше прочих. Я не знаю этого.
— Ты побывал дома? Там все изменилось?
— Не знаю. Когда у меня появлялась такая возможность, я все откладывал и откладывал. Так и не съездил туда. Не знаю почему. Может, боялся, что готы разрушили дом, а видеть это было бы тяжело. Странное дело — пока мы несколько месяцев сидели в осаде и не могли выбраться, я каждый день забирался на башню у Саларийских ворот и изо всех сил старался разглядеть нашу виллу среди северных холмов. Я так и не увидел ее, хотя оттуда Рим было видно.
Конечно, я повидал много других знакомых мест. Они страшно переменились. Большинство горожан сбежали или перемерли с голоду во время готской оккупации. Ко времени моего прибытия (я сопровождал подкрепление под командой Мартина и Валериана) дела у нас шли туго. Много общественных зданий было снесено ради камня, который использовали для новых стен, сооруженных Велизарием. Статуи мавзолея Адриана, разбитые, лежали на земле, и наш гарнизон был обязан в критический момент сбрасывать их со стен на врага.
Но корабль Энея был до сих пор в полной сохранности, как и много лет назад, когда отец впервые взял меня в дом у Тибра, где он стоял, рассказывая о предопределенной Риму славе. Не спрашивай, как он сохранился, когда столько было утрачено. Для меня это был, в конце концов, символ вечного могущества Империи. Разве не на этом самом корабле ее основатель, странник, не имеющий друзей, скиталец по морским волнам, пережил ужасные бури, которые напускала на него Юнона во время его бегства из Трои? Он пережил разрушительную ярость варваров, чтобы увидеть возрождение Рима в наше время, и я верю, что его шпангоуты и киль так крепко и искусно соединены, что он переживет и новый потоп, и все шторма, которые Господь сочтет нужным выпустить на нас из Пещеры Эола.
Внизу, под опасной скалой, на которой ютились, беседуя, мы с трибуном, лежала тьма. Сырой ветер с затопленной равнины кружился в кустах и ветвях вокруг нас, и на мгновение мне показалось, что нас тоже может унести во враждебный океан. В словах моего собеседника на миг сверкнуло поэтическое вдохновение — может, его мысли вызвали к жизни старые стихи, вложенные в его сознание еще в детстве.
— Раза два во время осады я приходил на место, где рядом с Капитолием находилась моя старая школа, — продолжал говорить мне на ухо Руфин. — Странно, что офицер с такими большими полномочиями был прежде мальчишкой, все заботы которого и были-то что подраться с товарищами за сиденье, с которого лучше всего было видно улицу. Где-то был теперь наш старый магистер, чья ферула наводила на меня в детстве такой ужас? Я стоял на том месте, откуда мой отец однажды отвел меня в мой класс и вспоминал — нет, не вспоминал. Я видел все это, как прежде, — как он посмотрел на меня с любовью и гордостью И с горечью вспомнил, как я даже не задержался, чтобы побыть с ним — а ведь мог, — а побежал к моим товарищам.
Не то чтобы я не ценил любви отца, просто по глупости я хотел заслужить то, что, как я понял потом, дается просто так Когда мы повернулись, чтобы посмотреть, как кавалерия короля Теодорика проезжает по улице мимо нашей школы, я загорелся мыслью однажды въехать в таком же великолепии, в блеске оружия, в ворота нашей виллы.
Однажды я достиг желаемого — и что? Я знал, что меня ценят в совете Велизария, что я сыграл свою роль в возвращении Рима Империи. Может, этого и хотел мой отец, и даже больше — но что все это значило теперь, когда он был мертв? Ты будешь смеяться, что старый вояка, правая рука которого больше не может держать меч, изображает из себя философа. Верно, я не философ, но солдат видит в жизни кое-что, что и философу неплохо бы знать. Император Марк Аврелий был воином и философом. У него есть поговорка, такая правдивая (как мне кажется), что я заучил ее на память. «Человек, которого волнует слава, не понимает, что все, кто запомнит его, сами вскоре умрут, затем и те, кто придет им на смену, пока вся память о нем не сотрется, пройдя по череде людей, что вспыхивают и гаснут, словно свечи». Что же тогда делать человеку? Он не может оставаться в настоящем, не может вернуться в прошлое. Он должен жить и исполнять свой долг, но зачем — честно признаюсь, я иногда не понимаю.
— Боюсь, ты ошибаешься, друг мой, — мягко сказал я. — Через поэтическое вдохновение человек и дела его живут вечно. Может быть, например, что король Поуиса Брохваэль обречен этим летом погибнуть в военном походе против ивисов. А может быть, спокойно умрет от старости. Но он будет жить до конца времен благодаря славе, которую Талиесин воздал ему в хвалебной песне.
— Может, ты и прав, — ответил трибун без особой уверенности, — да и я не стану отлынивать от моего дела, чего бы оно ни стоило. И все же после кампаний Велизария тяжко быть свидетелем разрушения Вечного Рима. Городской дом моего отца и дома его друзей были заняты гуннскими, герульскими и исаврийскими войсками нашего гарнизона. Я постоянно видел, как они сидят на корточках у костров, разложенных на мозаичном полу в атриуме какого-нибудь сенатора, в то время как владелец дома удавлен в каком-нибудь готском застенке. Сенат, где так часто приветствовали красноречие моего отца, стал теперь арсеналом, а всех остальных сенаторов увезли в Равенну, где их убил Витигис.
— Мне кажется, что есть много такого, с чем ты и твой военачальник могли бы поздравить себя, — указал я. — Вы восстановили почти всю Империю Запада, которая прежде попала в руки дикарей. Наверное, император высоко ценит тебя.
Трибун угрюмо покачал головой.
— Император далеко, в Константинополе. И есть такая штучка, под названием суффрагиум, которую даже его законы не могут искоренить. Если ты хочешь продвижения и признания, тебе нужен друг при дворе. У меня никогда не было денег, кроме жалованья, и не было способа представиться преторианскому префекту Востока. Что до самого императора, так перспективы продвижения по службе офицера генерального штаба в отдаленной провинции значат для нею не больше, чем для меня заботы какого-нибудь центуриона моего гарнизона, отвечающего заутреннее патрулирование. Кроме того, в конце концов дела для нас обернулись худо. Витигис был схвачен и отправлен пленником в Константинополь, а готы избрали своим королем Тотилу. И мы увидели, что в полном смысле слова сменяли шило на мыло Тотила стоил нам не только денег.
Я был с гарнизоном, когда мы отбили Рим. К концу нас оставалось четыре сотни. Мы засели в мавзолее Адриана. У нас еще оставались кони, чтобы пробиться и проложить себе путь через ряды осаждающих. Но Тотила понимал наше отчаянное положение и решил предложить нам следующие условия. Мы можем дать клятву, что не поднимем снова оружия против готов, и свободно уйти или вступить в его войска, сохранив свое звание и с тем же жалованьем. Большинство перебежало к врагу. Не могу осуждать их и их командира. Я был среди тех, кто уехал.
В конце концов мы добрались до лагеря полководца Диогена, который высоко ценил нас. Но чем я мог быть ему полезен? Я больше не мог служить в Италии, поскольку дал в Риме клятву Тотиле. Я вернулся на Сицилию, думая подлечиться дома у матери (моя рука все беспокоила меня). Но в то время везде было небезопасно. Я пересек пролив незадолго до того, как Тотила пошел на юг и вторгся на остров. Я отсиделся в Панормусе, где имперский гарнизон сумел удержаться. Думаю, что это были мои худшие времена. Многое в Риме причиняло мне боль, но, несмотря на все разрушения и перемены, все это было рядом с моей старой виллой, и многое напоминало мне о моем отце. Теперь, после всех наших тяжелых боев, мне казалось, что готы снова победили и все было впустую. Велизарий вернулся в Византию, чтобы разобраться с какими-то политическими делами, а я остался — бесполезный калека, который, даже если бы моя рана и позволяла, не мог продолжать карьеру в Италии, поскольку меня держала клятва.
Мне дали комнату в башне с окном на море, чтобы соленый ветер пошел мне на пользу. Там и сидел я день за днем, глядя на италийский берег, казня себя за то, что, в конце концов, не посетил старой виллы. Я жил детскими воспоминаниями, глупо лелея мысль о том, что они оживут, если я буду проводить дни, бродя по дому и саду. Я мог сложить костер из виноградных лоз там, где мы с отцом обычно жарили сардин, на скалистом выступе у края оливковой рощицы. Там мы были только вдвоем, и я считал нас обоих равными, поскольку он слушал мой детский лепет с такой внимательной улыбкой!
Теперь я понимаю, что мои воспоминания были искусственными, как формальный отчет молодого офицера, набросанный после неразберихи на поле боя. Только тот далекий день, когда мы плавали в холодном, темном водоеме, когда и сам отец был подобен ребенку, толкая наши деревянные лодочки и крича так, что под сводами отдавалось эхо, — только эти воспоминания обрушивались на меня вечерами и в молчании ночей, когда я лежал больной в своей комнате. Может, это прибой у подножья башни приносил их мне, как ты думаешь?
Я думал, что это скорее всего именно так, поскольку море
всегда пронизано воспоминаниями.
Когда ветер с востока мчится, —
произнес я, —
И волны плещут на берег,
Мое сердце к закату стремится,
К зеленым лугам несется,
Где за море уходит солнце.
— Странно, что такое говоришь ты, — ответил Руф: снова осознавая мое не слишком навязчивое присутствие. Я сам никогда не любил поэзию, но было одно стихотворение, которое я заучил в школе. Конечно, все его знают, оно всегда уносило меня с жарких переполненных улиц, где у нас были уроки, к знакомой мне придорожной харчевне. Она прямо там, где от Виа Клоциа отходит дорога, идущая среди холмов, у пятого дорожного столба за мансио у Карейи.
Когда я приезжал домой вместе с отцом, мы обычно останавливались там после всей этой пыли людной дороги, сидели и потягивали вино под увитой лозами беседкой маленькой харчевни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов