Оцепление было уже выставлено. Значит, к мастерским на улице Возмездия в ближайшие два часа не проехать. Он осадил коня за выступом дома, чтобы тот не напугался и не начал, упаси Бог, шарахаться в толпе, сшибая всех грудью и молотя копытами.
Наконец с левой надвратной башни прозвучал горн, потом – ударили колотушкой по натянутой на бочку коже, стража на стене загрохотала в щиты, и ландскнехты Сервайра пошли теснить толпу, прокладывая путь телегам.
Всадник поймал себя на том, что никогда толком не видел эти казни, от которых чернь пьянела без браги и ночи напролет не могла успокоиться. Как-то все недосуг было выбираться на площадь.
Осужденных привезли в трех телегах, дребезжащих, длинных и узких, как самые дешевые гробы. Каждая катилась только на двух тяжелых широких колесах, влекомая задастой, пятнистой, лошадью в куцей попоне с квадратными фестонами. Лошадьми правили заплечных дел подмастерья, на запятках и облучках лицами к приговоренным сидели по два сервайрских стражника. А сам мастер ехал особо, несколько сбоку, везя на крашенной киноварью одноколке свое имущество.
Вскинув к плечу тускло блестящий топор, мастер взошел на гулкий помост. Доски заскрипели под его тяжелыми ногами. Прошло еще какое-то время, и с эскортом четырех рейтаров подлетел задержавшийся где-то начальник Тайной Канцелярии. Он въехал по пологой дощатой лестнице на самый посмост.
«Именем ее величества королевы Эмандской Беатрикс…»
Почти всех присудили к смерти по признаниям в злоречии или тайных усмылах: «… приговорен к отсечению головы» – слышалось после каждого названного имени, вызывая одобрительный гул толпы. Наконец приговор был прочитан. Грохот и вой горна покрыли звуки начавшейся возни.
Всадник покраснел, прищурил голубые глаза и пробормотал вполголоса восхищенное ругательство: палачи сдернули с казнимого длинный «покаянный» балахон. При виде голого беззащитного человеческого тела толпа облегченно вздохнула, избавившись от зачатков жалости.
Удар! Из рассеченного горла хлынула алая струя; вздернутая за волосы голова конвульсивно шлепала сереющими губами.
– Неплохо начал!
Голова отправилась в корзину. Волокли следующего.
Только раз мастер дал осечку, и после двух первых ударов сдавленные стоны вызвали у зрителей легкое волнение.
– Бог троицу любит! – Голова, мелко подскакивая, покатилась по эшафоту и упала наземь. Солдаты оцепления попятились, прогнув линию.
– Ну вы, слабаки, подкиньте-ка сюда этот кочан!
Самое интересное, что нашлись желающие – выскочили из первого ряда, чуть не растолкав солдат, подхватили голову и бросили на помост, видно, поглазеть на казни собрались такие отребья общества, которых ничем не пробирало. Менее смелые смеялись.
– Едем дальше, видим мост.
Кровь струилась по плахе, все дерево было покрыто блестящей алой пленкой. Уже дюжина умерла в криках, грохоте и вое, за спинами палачей росла переложенная бурой холстиной груда – преступникам такого рода даже траура не полагалось. Холстина пропиталась кровью, жирно поблескивала, сочилась… Зрители начали пресыщаться. Кое-кто уходил, не отвратившись ужасным зрелищем, а просто заскучав. Всадник стал пробираться краем Огайли к улице Возмездия. В спину ему разразился многоголосый взрыв хохота – видимо, палачи повторили шутку со сдергиванием сорочки, если не что-нибудь похлеще.
Он ехал в мастерские, располагавшиеся за поворотом улицы.
Королевские мастерские, где испокон веку делалось все для дворца и знати, выходили на улицу Возмездия линией темно-серых ступенчатых фронтонов, обильно испятнанных зеленоватым лишайником. Крыши были пушисты от густо растущего молодила, и только местами из-под нежно-зеленого ковра вылезала, словно кость мертвеца, почерневшая от сырости, крошащаяся черепица.
Под этими крышами на двух этажах тянулись комнаты для вышивальщиц, золотошвеек, портних, ткачих, кружевниц – комнаты длинные и душные, вмещавшие зараз по двадцать сноровистых, обученных и языкастых женщин, гордых своей свободой и своим ремеслом.
Швейки были особым кланом. За ними водились свои странности. Порой, когда мимо окон провозили осужденных, молоденькие высовывались и, держась за ставни, начинали распевать песню для особенно приглянувшего им смертника, и если такое случалось, в городе говорили, что тот, кого отпевали швеи, был невиновен и его казнили напрасно. Первый раз швеи отпели смертника лет двести назад. Он был повешен за то, что поднял восстание против Этарет. С тех пор их пение стало городской приметой. Сейчас ряды узких, с верхними и нижними ставнями окон были распахнуты по-летнему, в верхних этажах виднелись черные потолочные балки, оттуда стукотали станочки. Не слышно было, чтобы на последних казнях кто-то что-то пел.
В глубь квартала мастерских вел узкий тупичок – там пахло солнцем, кошками, птичьим пометом, камнем, под стенами щетинилась трава, на вымостке валялись нитки, обрывки бархата, золотинки – все, что невзначай вылетало из окон. Этот своеобразный мусор некому было затаптывать, а чтобы собирать – слишком мало, никому не нужно. Сюда же выходили и низкие, без всяких крылец прорубленные в стенах двери. Всадник спешился, привязал кое-как лошадь, поднял загорелое лицо к окнам и позвал на всю улицу:
– Эй, мастерицы!
В окне появилась голова в чепце.
– Что вам угодно, господин? Вы ошиблись, заехав не с парадного входа.
– Мне надо поговорить с честной мастерицей Рутой Свинаркой.
– С Рутой Свинаркой? По какому делу?
– По семейному.
В комнате хихикнули, потом кто-то из глубины крикнул:
– Эй, Рута! У тебя под окном благородный рыцарь! Выйди, жестокая дама, не заставляй его страдать.
– А ну вас… – Стало слышно, как кто-то спускается по лестнице.
– Ну, что тебе надо? – Она не клонила перед ним головы, высокая, светлолицая, светлоглазая мастерица в холщовом распашном одеянии поверх белого платья.
Ему почему-то было трудно выдержать взгляд ее русалочьих глаз, он смущенно откашлялся и, понимая, что тянуть, собственно, дальше некуда, громко брякнул на весь полуденный двор:
– Здравствуй, матушка. Я твой сын, Родери.
Она поднесла пальцы к приоткрывшимся губам, помянула Бога и сделала два шага по плитам. Он улыбался ей, огромный, голубоглазый, великолепный, какого она никогда не ждала.
– Мать, а мать… – Родери пьяно блестел ей в лицо глазами, привалившись боком к ее ногам. Она сидела. Ей было душно от нового платья, вино, выпитое под суматошные тосты, стучало в голову и туманило взгляд. Вокруг простиралась роскошная полупустая хоромина совсем недавно возведенного райновского дома. По стенам ее метались тени захмелевших женщин – все мастерицы пришли делить Рутино счастье.
– Мать, а мать…
– Ну что тебе, мой миленький? – «Господи, ну и красив же. Ни в меня, ни в отца… Страх, какой ладный уродился…»
– Мать, а кто мой отец?
Она улыбалась отстраненно и нежно.
– Отец твой был первый князь в этой стране. Он был мой король. Глаза у него были, как туман над лесом. Первый он был у меня и единственный. Ласковый был, как ангел-хранитель.
– Он что, умер? Почему «был» – то? – Догадки сменяли одна другую в одурманенной вином голове Родери. Уж не королевский ли он сын? Он взмок от волнения и, рывком расстегнув ворот, почувствовал, как обдало его лицо потным жаром.
– Нет, он жив. Жив и здоров, слава Богу. Но он из тех, кому вы, молодые волки, хотите свернуть шею. Может, он того и достоин, не мне знать, кто из вас прав. Я вижу, ты силишься догадаться. Его имя…
– Окер Аргаред? Да? Он? – Родери приподнялся на локте и, едва лишь прочитал «да» в глазах Руты, рассмеялся тихо и торжествующе, обнажив зубы и запрокинув к потолку покрасневшее лицо.
– Он? Мой? Отец? Я? Сын? Вилланки? И? Яснейшего из Высоких Этарет? возбужденно спрашивал он. – Ох, мать! Я этой ночи не переживу! Не-ет, я этой ночи не переживу! Знай же, что это же я сделал так, чтобы королеву выбрали! А теперь я с этой королевой сплю! Ты королевина свекровка, мать! Ох, мать! Да я же могу заставить его на тебе жениться! И очень просто! Ох, вот мы посмеемся! Королева ночи не спит, думает, как его извести, а он, оказывается, мой папаша.
– Сынок, – Рута грустно и чуть-чуть высокомерно улыбнулась, – не думаю, что королева будет и дальше любить тебя, если узнает, что ты сын ее злейшего врага. А каково Океру становиться посмешищем…
– На него мне плевать! Но про королеву ты, ей-Богу, права. Ты мудрая, мать. Это очень хорошо.
– Что ж, я много прожила. Я прожила и первую, и вторую жизнь, и в каждой из них была счастлива. В первой был Окер, во второй – свобода, которую он мне подарил. Было, правда, и горе, тоже через него. Но что делать, если он таков, каков есть.
– А какой он, мать?
– Он не умеет смеяться, сынок. Его этому не научили. Он несчастный человек. Там, где мне помогут смех и терпение, его сожгут гордость и ярость. – Она провела рукой по лбу, чувствуя, что хмель проходит. Повсюду в зале швейки, взявшись за руки по трое-четверо, водили хороводы, запевали песни. – Я прошу тебя вот о чем, сынок. Как я поняла, у тебя очень много власти, если ты не боишься назвать вилланку своей матерью и кормишь на пиру все мастерские…
– Я сплю с королевой, мать.
– Да. Так вот, если с ним… с Окером случится беда, а она с ним непременно случится, прошу тебя, спаси его от казни. Пусть его отдадут мне. Сможешь это сделать?
Родери надолго задумался, что-то суетливо подсчитывая в уме.
– Да, мог бы. Думаю, что мог бы, – сказал он, и серьезное выражение на его лице казалось почему-то шутовским, хотя уж кого-кого, а шута Родери не напоминал совершенно.
– Ну, хорошо, Я боялась, что ты затаил на него зло, мой миленький. Я рада, что ошиблась.
– Вот еще, злиться на него! Вообще злиться на кого бы то ни было! Я не способен теперь злиться, мать! Не представляю, что могло бы меня разозлить. Вот Беатрикс, та все время ходит на кого-то злая. Я мог бы сказать, что она отравляет мне жизнь, кабы не любил ее, как свою жизнь. Ох, мать, я, верно, люблю ее так же, как ты любила своего Окера. Тебе ведь ничего не надо от него было, только любви?
– Только любви, мой миленький.
– Ну вот и мне нужно от нее только любви.
– Только любовь эта для нас с тобой не по чину, сынок, – уронила Рута задумчиво, но Родери тут же встрепенулся:
– Не по чину, мать? Ну, это еще с какой елки глядеть!
– Для того чтобы это понять, не надо лезть на елку, мой миленький. Когда я любила Окера, у меня и в мыслях не было с ним сравняться. Только знай себе смеялась, до того мне было хорошо. Так что не пыжься и не лезь на елку, чтобы увидеть то, что возле носа. Она-то хоть любит тебя?
Фаворит потупился:
– А кто ее знает? Она же королева. Должно быть. Уж больно она со мной горяча.
– Любая будет горяча, если она одинока и если ее раздразнишь. Она должна быть ласкова. Это ты можешь про нее сказать?
– Ласкова? Если честно, я не знаю, что это такое, мать. Не знаю. Я имел до нее дело только со шлюшками и веселыми вдовами. Им это не свойственно. А она – ну, она веселая, горячая, очень умная и, пожалуй, очень злая. Мне этого пока хватает. Хотя я был бы не против сменить свою постельную должность на что-нибудь попочетнее. Только вот места все пока заняты.
Глава одиннадцатая
СЛАВА-ОТРАВА
Было позднее утро. Солнце изрядно припекало, косо скользя жаркими лучами по стене, и Беатрикс пряталась в амбразуре окна. На ней было дезабилье – широкая ночная сорочка – и похожий на шубу лисий халат. Настроение у нее было скверное. Беспричинно побаливало в низу живота. Лицо в тени казалось белесым, отекшим. Плотские утехи не проходят бесследно. «Блудить, блудить меньше надо», – думала она и понимала, что меньше не будет. Рядом пристроился Ниссагль. Он довольно жмурился, рассматривая ряды отрубленных голов на перилах моста, которым он в припадке дичайшей фантазии приказать отмыть от крови и расчесать длинные кудри и напялить конфискованные родовые венцы. Это решение вселило почтительный ужас в сердца иностранных посланников и знатных гостей Цитадели. Правда, пришлось удвоить караулы, так как венцы эти иначе дольше одного дня на головах не продержались бы. Теперь Ниссагль размышлял: «А что, если эти головы крепить на манер эгид к щитам?» Но решил, что это будет не столь выразительно. Щиты, перевернув их в знак позора остриями вверх, лучше вешать над головами.
Он уже собрался было поделиться с королевой этой счастливой мыслью, чтобы возобновить замершую было беседу, как снизу заунывно и согласно прозвучали трубы, и по опущенному мосту понеслись в два ряда, полыхая золотом, бирючи. Потом прогрохотали рейтары в золотых кирасах, и четыре белых крутозадых битюга с обитыми золоченой медью копытами величаво вынесли под солнце открытый паланкин, так слепивший своим блеском, словно в нем несли сошедшую с неба звезду. Эта звезда была мужеска пола, имела двадцать девять лет от роду, медные волосы, синие глаза и алый рот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72