Суди сам, кто ему отец, как не ты. Вот я и назвала мальчика Йокулем».
Пришлось купцу довольствоваться сим объяснением. Он обошелся ласково с супругою своей, показал, будто несказанно рад сыну Йокулю. Как придет домой, так все больше с сыном занимается. Когда же Йокулю минуло двенадцать годков, отец взял его с собой в дорогу. Однажды, когда они плыли в открытом море, Йокуль стоял у поручней, купец подкрался к нему сзади, покуда никто не видел, и толкнул мальчика за борт.
Воротясь к жене, рассказал он ей с печальным лицом, со слезами в голосе:
«Лютое горе постигло нас, тяжкую потерю понесли мы — нет больше нашего ненаглядного Йокуля. Послушай сию печальную повесть. На море стояло безветрие, день был жаркий, солнце пекло нещадно. Йокуль наш стоял на палубе с непокрытой головою. Мы его слезно просили надеть шапку, а он не послушался. Вот он и растаял на солнышке. Осталось от сынка нашего Йокуля одно мокрое пятно на палубе».
Что поделаешь, пришлось жене сделать вид, что верит ему.
Гости много смеялись этой сказке, никто не заметил, что Улав, сын Аудуна, сидит, уставясь в пол, с алыми пятнами румянца на щеках. Никакая сила не могла заставить его взглянуть на скамью, где сидела Ингунн с прочими крестьянскими женами. Вдруг там поднялся переполох. Улав в один миг перепрыгнул через стол и кинулся туда, расталкивая сгрудившихся женщин. Он поднял жену, замертво упавшую со скамьи, и вынес ее на вольный воздух.
Более всего Эйрик любил выйти с отцом в море рыбачить, когда Улав один сидел на веслах и удил рыбу удой, так, потехи ради, либо бродить с ним по окрестным местам. После того он всегда приходил к матери и рассказывал с такою горячностью, что слова застревали у него во рту; он говорил о том, что с ними приключилось, чему он выучился у отца: теперь он умеет и грести, и рыбу ловить, вязать узлы и сплеснивать веревку не хуже мореходов. Скоро он будет взаправду рыбу ловить с отцом и с работниками. У него ловко выходит и закидывать, и тянуть, батюшка сказывал, никому так не удается.
Ингунн сидела, не зная, что сказать, и с горечью слушала болтовню мальчика. Бедный, доверчивый мальчонка любил отца больше всего на свете. Казалось, холодность отца вовсе его не уязвляла: на все расспросы Улав отвечал коротко, а под конец каждый раз Эйрику велено бывало молчать. Когда мальчик расходился и принимался шалить, отец холодно поучал его и сердито приказывал говорить правду, когда мальчик на самом деле что-либо запамятовал. Но Ингунн не смела сказать мужу о том, защитить сына, напомнить Улаву, что Эйрик еще малое дитя. Ей оставалось склонить голову и молчать. Высказывать сыну свою любовь она смела, лишь когда оставалась с ним наедине.
Ингунн не знала, что на этот раз Эйрик говорит правду и что немилость отца не пугала его и не умаляла любви к нему. Они отлично сходились, когда бывали вдвоем. Эйрик становился послушнее и спокойнее, а если и докучал чудными расспросами, так в них все же был какой-то смысл. Он так и ел отца глазами, ловил каждое его слово и забывал выдумывать всякие небылицы. Улав сам не знал, что любовь мальчика согревает ему сердце, он забывал, как часто досадовал на него. Ведь его всегда трогало, если кто-нибудь выказывал ему свою дружбу, — сам он ее не умел искать. Он словно бы шел к Эйрику, встречая его на полпути, спокойно и благосклонно; он учил его обращаться с оружием и со всякого рода снастями пока еще как с игрушками, улыбался в ответ на нетерпеливые расспросы Эйрика, толковал с ним, как отец толкует с малолетним сынишкою.
Под крутым обрывом к северу от Бычьей горы они выловили нутрию, а потом Улав показал ему нору старой выдры в расселине скалы. Каждый год он забирал у нее детенышей — в год по два выводка — и самца. Как только самца застрелят, она сразу находит нового мужа, сказал Улав и показал парнишке, как кричит выдра. Как-нибудь он возьмет Эйрика ночью с собой охотиться на выдру, когда он немного подрастет. Когда? Этого он точно пока не знает.
Как-то раз бродили они по лесным угодьям Улава, проверяли западни, и тут отец стал рассказывать про свое детство во Фреттастейне, когда он и матушка Эйрика были маленькими. «Твой дед по матери…» Улав рассказал ему какую-то забавную историю про Стейнфинна, сам он при этом улыбался, а Эйрик хохотал во все горло. «А один раз я заманил с собой Халварда, дядю твоего. В ту пору он был еще совсем мал, а я все же взял его с собой в море. У нас был челнок». Под конец Эйрик припомнил Туру из Берга. Улав замолчал, стал рассеянно отвечать на вопросы мальчика, а после велел ему замолчать. Все вокруг вдруг стало каким-то мрачным и серым.
Когда же Улав бывал со своими домочадцами на пристани или во дворе и тут же вертелся Эйрик, он начинал шпынять парнишку. Эйрик был таков, что чем более народу было вокруг него, тем озорнее, непослушнее он себя вел. Челядинцев забавлял мальчонка, но они видели: хозяину не нравилось, когда они смеются, слушая его болтовню, и считали, что он слишком придирчив и строг к своему единственному сыну.
Однако более всего досадовал он на Эйрика, когда с ними была его мать. Тут терпения у него не хватало, он чувствовал к мальчику холодную неприязнь. Его не раз подмывало жестоко проучить мальчишку, выбить из него все дурные привычки.
Он глядел на Ингунн с глухим недовольством, когда она строго выговаривала мальчику — мол, шуметь нельзя, вести себя надо учтиво. Он знал, что стоит ему выйти за дверь, как она чуть ли не на коленях поползет к нему и станет ластиться. Он примечал, что она не верит ему, опасается, что он не любит ее сына; когда он занимался с Эйриком, она подслушивала и подглядывала за ними. Он-то знал сам про себя, что никогда не сделал Эйрику худого, должен же он пороть его иногда, коли мальчишка этого заслужил. Это Ингунн сердила его и раззадоривала, но так уж он привык — как только дело касалось Ингунн, он сразу смирял свой гнев, а за последние годы, когда она, бедняжка, все хворала и мучилась, он и вовсе боялся, как бы ей не стало и того хуже. Когда же Ингунн уж слишком испытывала его терпение, он иной раз срывал гнев на Эйрике.
Мальчик встал между мужем и женою, он был первою причиной, разделившей их сердца всерьез. В пору их юности Улаву пришлось бежать из страны, покинуть подругу своих беспечных дней, и в глубине души он сознавал, что она оступилась оттого, что он оставил ее одну. Слишком тяжко ей было, когда она воротилась к своим разгневанным родичам, видевшим в ней лишь непослушную дочь и женщину, потерявшую честь. Была она молодой, слабой и хрупкой, но не из тех, что изменяют своему супругу, с коим живут под одной крышею и делят постель, это он точно знал. Он верил, что Тейт просто подвернулся ей на беду, и он убрал с дороги этого болтливого хвастунишку больше потому, что нельзя было избыть беду, пока он жил на свете и повсюду болтал об этом деле, а не за то, что она обманула его с ним. И даже содеянное убийство не могло унять боль его души. Жалкий мертвец в сетере ненадолго помог утолить жажду мести за поруганное счастье.
Теперь же Улав видел, что Ингунн любит другого, и догадывался, как бы ей хотелось, чтобы он сам убрался куда-нибудь подальше и не мешал ей изливать нежность на Эйрика. Так таскают тайком еду человеку вне закона под носом у хозяина дома.
И вместе с горечью и беспокойством проснулась в нем, будто привидение, молодая страсть: он снова желал обладать Ингунн, как прежде, в пору, когда они были юными и свежими и, невзирая на все беды и печали, находили счастье в объятиях друг друга. Улав никогда не забывал это время, воспоминания о ее сладостной красоте подогревали его сострадание к ней, превращали жалость к ней в какую-то болезненную нежность — ведь эта несчастная калека, к которой он был прикован, была когда-то прекрасною и такой неумелой Ингунн, его единственною любовью, и его желание защитить ее стало столь же горячим и упорным, сколь неколебимой была когда-то его воля отстоять свое право на нее.
Теперь в нем вспыхнуло желание узнать, помнит ли она горячку их молодой любви. Год за годом она цеплялась за него, немощная, капризная, требуя, чтобы он выказывал ей свою нежность, в то время как больную жену надо было щадить и в душе у него глухо роптала скрытая неприязнь. Теперь же, когда она избегала его, норовила укрыться с тем, что принадлежало ей одной, на что у него как бы не было никакого права, Улаву хотелось раздавить ее в своих объятиях, чтобы заставить ответить на вопрос: «Неужто ты забыла, что я был тебе милее всех на свете? Отчего же ты тогда боишься меня? Разве я хоть раз причинил тебе с умыслом горе за все эти годы? Разве я в ответе за то, что нам с тобой выпало на долю так мало счастья?»
И тут, когда он касался самого больного места, в нем просыпался страх, глухая боль становилась мукою, прожигала его насквозь, словно горячими угольями. И как ему только удавалось все время отводить от нее беды? А осмелься он положиться на суд людской да на милость божию, что было бы? Улав замечал, что Ингунн каждый раз пугалась и уходила в себя, когда он горячился. Тогда он начинал сторониться ее, замыкался в себе, а в тайной ране его при этом молоточком стучала кровь: «Отчего она боится меня? Знает ли она про это?»
Бывали минуты, когда он почти верил в то, что все знали про это… Ибо в родном краю у него не было ни единого друга. Более того, Улав понимал, что его тут недолюбливали. Холод и недоверие повсюду встречали его. Ему даже казалось, что он видит на лицах земляков тень злорадства, когда ему сильно не везло. Здесь, в своем краю, он всегда поступал по справедливости и никому не сделал худого. Он даже не стал на это гневаться, принял безропотно свой приговор. Верно, люди видели тайную печать на челе его.
Когда же он думал об Ингунн, в нем начинал трепетать страх: неужто она тоже видела это? Не потому ли была она теперь так холодна в его объятиях? Не потому ли трепетала, когда он подходил к ее сыну?
На святого Улава собрал Улав застолье. Он никогда не молился своему святому, знал: верховный судия ни единым словечком не заступится за него, коли он не выполнит одно условие. Но, уж во всяком случае, он оказывал святому Улаву должные почести.
Пол устлали зелеными ветками, стены горницы завесили старинным голубым ковром, который вешали только на рождество.
Вечером накануне праздника Улав сам взялся вешать ковер. Он двигался мало-помалу, стоя на лавке, и развешивал ковер на деревянных крючьях, которые вбил меж верхним бревном и крышею.
Эйрик шел за ним по полу и разглядывал вытканные на ковре узоры: здесь были ладьи с викингами на борту, Он знал, что сейчас покажется самая красивая картинка — дом с колоннами, тесовой кровлей и часовенкой, а в доме идет пир горой, на столе кубки да сулеи. Эйрик попробовал развернуть свернутый в трубку ковер — поглядеть, что там дальше, да сдернул ненароком большой кусок со стены, который отец повесил с таким трудом.
Улав спрыгнул с лавки, оттащил мальчонку от ковра и швырнул на пол.
— Пошел вон! Вечно этот ублюдок болтается под ногами. Так и норовит нашкодить!
Тут в сени вошла Ингунн, держа в подоле целый ворох цветов.
Она уронила свою ношу на пол, и Улав понял, что она слыхала его слова.
Улав не вымолвил ни слова. Стыд, гнев и растерянность, оттого что он вовсе запутался, бушевали в нем. Он встал на скамью и принялся снова вешать сорванный ковер. Эйрик шмыгнул к дверям. Ингунн собрала цветы и раскидала их по полу. Улав не смел обернуться и поглядеть на нее, не смел заговорить с нею.
Несколько дней спустя Ингунн с Эйриком сидели на холме за хествикенскими домами. Она только что была внизу в Сальтвикене — туда вела тропа через гору, по которой можно было проехать верхом в случае надобности, однако по ней ездили мало; из Хествикена в Сальтвикен ездили на лодке.
Солнце было ослепительно ярко, ветер свеж, отсюда Ингунн видела внизу фьорд, темно-синий с белыми гребнями. Белые буруны взлетали, разбиваясь о красные утесы, подножия которых купались в воде вдоль всего берега. Утреннее солнце еще освещало Худрхеймсландет. С этого холма дома на гряде были почти что не видны — потому-то она и любила это место. Слабее доносился сюда и надоедливый шум моря, который в усадьбе мучил ее до того, что ей казалось, будто шумит где-то внутри ее самой, в ее усталой, больной голове. Здесь же он ощущался как привкус соли на губах. А этот сияющий свет, поднимавшийся от моря и дрожавший в воздухе, был ей тоже не по душе. Устала она ото всего этого.
Эйрик полулежал на коленях у матери и играл пучком больших синих колокольчиков. Он срывал один цветок за другим, выворачивал их и надувал. Ингунн положила свою тоненькую руку ему на щеку и глядела на загорелое личико. До чего же хорош собой, до чего же пригож ее сын — глаза цвета лесного озерца, освещенного солнцем, волосы мягкие как шелк; они потемнели у него в последнее время, стали каштановыми. Эйрик поскреб голову.
— Вычеши-ка мне голову, матушка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Пришлось купцу довольствоваться сим объяснением. Он обошелся ласково с супругою своей, показал, будто несказанно рад сыну Йокулю. Как придет домой, так все больше с сыном занимается. Когда же Йокулю минуло двенадцать годков, отец взял его с собой в дорогу. Однажды, когда они плыли в открытом море, Йокуль стоял у поручней, купец подкрался к нему сзади, покуда никто не видел, и толкнул мальчика за борт.
Воротясь к жене, рассказал он ей с печальным лицом, со слезами в голосе:
«Лютое горе постигло нас, тяжкую потерю понесли мы — нет больше нашего ненаглядного Йокуля. Послушай сию печальную повесть. На море стояло безветрие, день был жаркий, солнце пекло нещадно. Йокуль наш стоял на палубе с непокрытой головою. Мы его слезно просили надеть шапку, а он не послушался. Вот он и растаял на солнышке. Осталось от сынка нашего Йокуля одно мокрое пятно на палубе».
Что поделаешь, пришлось жене сделать вид, что верит ему.
Гости много смеялись этой сказке, никто не заметил, что Улав, сын Аудуна, сидит, уставясь в пол, с алыми пятнами румянца на щеках. Никакая сила не могла заставить его взглянуть на скамью, где сидела Ингунн с прочими крестьянскими женами. Вдруг там поднялся переполох. Улав в один миг перепрыгнул через стол и кинулся туда, расталкивая сгрудившихся женщин. Он поднял жену, замертво упавшую со скамьи, и вынес ее на вольный воздух.
Более всего Эйрик любил выйти с отцом в море рыбачить, когда Улав один сидел на веслах и удил рыбу удой, так, потехи ради, либо бродить с ним по окрестным местам. После того он всегда приходил к матери и рассказывал с такою горячностью, что слова застревали у него во рту; он говорил о том, что с ними приключилось, чему он выучился у отца: теперь он умеет и грести, и рыбу ловить, вязать узлы и сплеснивать веревку не хуже мореходов. Скоро он будет взаправду рыбу ловить с отцом и с работниками. У него ловко выходит и закидывать, и тянуть, батюшка сказывал, никому так не удается.
Ингунн сидела, не зная, что сказать, и с горечью слушала болтовню мальчика. Бедный, доверчивый мальчонка любил отца больше всего на свете. Казалось, холодность отца вовсе его не уязвляла: на все расспросы Улав отвечал коротко, а под конец каждый раз Эйрику велено бывало молчать. Когда мальчик расходился и принимался шалить, отец холодно поучал его и сердито приказывал говорить правду, когда мальчик на самом деле что-либо запамятовал. Но Ингунн не смела сказать мужу о том, защитить сына, напомнить Улаву, что Эйрик еще малое дитя. Ей оставалось склонить голову и молчать. Высказывать сыну свою любовь она смела, лишь когда оставалась с ним наедине.
Ингунн не знала, что на этот раз Эйрик говорит правду и что немилость отца не пугала его и не умаляла любви к нему. Они отлично сходились, когда бывали вдвоем. Эйрик становился послушнее и спокойнее, а если и докучал чудными расспросами, так в них все же был какой-то смысл. Он так и ел отца глазами, ловил каждое его слово и забывал выдумывать всякие небылицы. Улав сам не знал, что любовь мальчика согревает ему сердце, он забывал, как часто досадовал на него. Ведь его всегда трогало, если кто-нибудь выказывал ему свою дружбу, — сам он ее не умел искать. Он словно бы шел к Эйрику, встречая его на полпути, спокойно и благосклонно; он учил его обращаться с оружием и со всякого рода снастями пока еще как с игрушками, улыбался в ответ на нетерпеливые расспросы Эйрика, толковал с ним, как отец толкует с малолетним сынишкою.
Под крутым обрывом к северу от Бычьей горы они выловили нутрию, а потом Улав показал ему нору старой выдры в расселине скалы. Каждый год он забирал у нее детенышей — в год по два выводка — и самца. Как только самца застрелят, она сразу находит нового мужа, сказал Улав и показал парнишке, как кричит выдра. Как-нибудь он возьмет Эйрика ночью с собой охотиться на выдру, когда он немного подрастет. Когда? Этого он точно пока не знает.
Как-то раз бродили они по лесным угодьям Улава, проверяли западни, и тут отец стал рассказывать про свое детство во Фреттастейне, когда он и матушка Эйрика были маленькими. «Твой дед по матери…» Улав рассказал ему какую-то забавную историю про Стейнфинна, сам он при этом улыбался, а Эйрик хохотал во все горло. «А один раз я заманил с собой Халварда, дядю твоего. В ту пору он был еще совсем мал, а я все же взял его с собой в море. У нас был челнок». Под конец Эйрик припомнил Туру из Берга. Улав замолчал, стал рассеянно отвечать на вопросы мальчика, а после велел ему замолчать. Все вокруг вдруг стало каким-то мрачным и серым.
Когда же Улав бывал со своими домочадцами на пристани или во дворе и тут же вертелся Эйрик, он начинал шпынять парнишку. Эйрик был таков, что чем более народу было вокруг него, тем озорнее, непослушнее он себя вел. Челядинцев забавлял мальчонка, но они видели: хозяину не нравилось, когда они смеются, слушая его болтовню, и считали, что он слишком придирчив и строг к своему единственному сыну.
Однако более всего досадовал он на Эйрика, когда с ними была его мать. Тут терпения у него не хватало, он чувствовал к мальчику холодную неприязнь. Его не раз подмывало жестоко проучить мальчишку, выбить из него все дурные привычки.
Он глядел на Ингунн с глухим недовольством, когда она строго выговаривала мальчику — мол, шуметь нельзя, вести себя надо учтиво. Он знал, что стоит ему выйти за дверь, как она чуть ли не на коленях поползет к нему и станет ластиться. Он примечал, что она не верит ему, опасается, что он не любит ее сына; когда он занимался с Эйриком, она подслушивала и подглядывала за ними. Он-то знал сам про себя, что никогда не сделал Эйрику худого, должен же он пороть его иногда, коли мальчишка этого заслужил. Это Ингунн сердила его и раззадоривала, но так уж он привык — как только дело касалось Ингунн, он сразу смирял свой гнев, а за последние годы, когда она, бедняжка, все хворала и мучилась, он и вовсе боялся, как бы ей не стало и того хуже. Когда же Ингунн уж слишком испытывала его терпение, он иной раз срывал гнев на Эйрике.
Мальчик встал между мужем и женою, он был первою причиной, разделившей их сердца всерьез. В пору их юности Улаву пришлось бежать из страны, покинуть подругу своих беспечных дней, и в глубине души он сознавал, что она оступилась оттого, что он оставил ее одну. Слишком тяжко ей было, когда она воротилась к своим разгневанным родичам, видевшим в ней лишь непослушную дочь и женщину, потерявшую честь. Была она молодой, слабой и хрупкой, но не из тех, что изменяют своему супругу, с коим живут под одной крышею и делят постель, это он точно знал. Он верил, что Тейт просто подвернулся ей на беду, и он убрал с дороги этого болтливого хвастунишку больше потому, что нельзя было избыть беду, пока он жил на свете и повсюду болтал об этом деле, а не за то, что она обманула его с ним. И даже содеянное убийство не могло унять боль его души. Жалкий мертвец в сетере ненадолго помог утолить жажду мести за поруганное счастье.
Теперь же Улав видел, что Ингунн любит другого, и догадывался, как бы ей хотелось, чтобы он сам убрался куда-нибудь подальше и не мешал ей изливать нежность на Эйрика. Так таскают тайком еду человеку вне закона под носом у хозяина дома.
И вместе с горечью и беспокойством проснулась в нем, будто привидение, молодая страсть: он снова желал обладать Ингунн, как прежде, в пору, когда они были юными и свежими и, невзирая на все беды и печали, находили счастье в объятиях друг друга. Улав никогда не забывал это время, воспоминания о ее сладостной красоте подогревали его сострадание к ней, превращали жалость к ней в какую-то болезненную нежность — ведь эта несчастная калека, к которой он был прикован, была когда-то прекрасною и такой неумелой Ингунн, его единственною любовью, и его желание защитить ее стало столь же горячим и упорным, сколь неколебимой была когда-то его воля отстоять свое право на нее.
Теперь в нем вспыхнуло желание узнать, помнит ли она горячку их молодой любви. Год за годом она цеплялась за него, немощная, капризная, требуя, чтобы он выказывал ей свою нежность, в то время как больную жену надо было щадить и в душе у него глухо роптала скрытая неприязнь. Теперь же, когда она избегала его, норовила укрыться с тем, что принадлежало ей одной, на что у него как бы не было никакого права, Улаву хотелось раздавить ее в своих объятиях, чтобы заставить ответить на вопрос: «Неужто ты забыла, что я был тебе милее всех на свете? Отчего же ты тогда боишься меня? Разве я хоть раз причинил тебе с умыслом горе за все эти годы? Разве я в ответе за то, что нам с тобой выпало на долю так мало счастья?»
И тут, когда он касался самого больного места, в нем просыпался страх, глухая боль становилась мукою, прожигала его насквозь, словно горячими угольями. И как ему только удавалось все время отводить от нее беды? А осмелься он положиться на суд людской да на милость божию, что было бы? Улав замечал, что Ингунн каждый раз пугалась и уходила в себя, когда он горячился. Тогда он начинал сторониться ее, замыкался в себе, а в тайной ране его при этом молоточком стучала кровь: «Отчего она боится меня? Знает ли она про это?»
Бывали минуты, когда он почти верил в то, что все знали про это… Ибо в родном краю у него не было ни единого друга. Более того, Улав понимал, что его тут недолюбливали. Холод и недоверие повсюду встречали его. Ему даже казалось, что он видит на лицах земляков тень злорадства, когда ему сильно не везло. Здесь, в своем краю, он всегда поступал по справедливости и никому не сделал худого. Он даже не стал на это гневаться, принял безропотно свой приговор. Верно, люди видели тайную печать на челе его.
Когда же он думал об Ингунн, в нем начинал трепетать страх: неужто она тоже видела это? Не потому ли была она теперь так холодна в его объятиях? Не потому ли трепетала, когда он подходил к ее сыну?
На святого Улава собрал Улав застолье. Он никогда не молился своему святому, знал: верховный судия ни единым словечком не заступится за него, коли он не выполнит одно условие. Но, уж во всяком случае, он оказывал святому Улаву должные почести.
Пол устлали зелеными ветками, стены горницы завесили старинным голубым ковром, который вешали только на рождество.
Вечером накануне праздника Улав сам взялся вешать ковер. Он двигался мало-помалу, стоя на лавке, и развешивал ковер на деревянных крючьях, которые вбил меж верхним бревном и крышею.
Эйрик шел за ним по полу и разглядывал вытканные на ковре узоры: здесь были ладьи с викингами на борту, Он знал, что сейчас покажется самая красивая картинка — дом с колоннами, тесовой кровлей и часовенкой, а в доме идет пир горой, на столе кубки да сулеи. Эйрик попробовал развернуть свернутый в трубку ковер — поглядеть, что там дальше, да сдернул ненароком большой кусок со стены, который отец повесил с таким трудом.
Улав спрыгнул с лавки, оттащил мальчонку от ковра и швырнул на пол.
— Пошел вон! Вечно этот ублюдок болтается под ногами. Так и норовит нашкодить!
Тут в сени вошла Ингунн, держа в подоле целый ворох цветов.
Она уронила свою ношу на пол, и Улав понял, что она слыхала его слова.
Улав не вымолвил ни слова. Стыд, гнев и растерянность, оттого что он вовсе запутался, бушевали в нем. Он встал на скамью и принялся снова вешать сорванный ковер. Эйрик шмыгнул к дверям. Ингунн собрала цветы и раскидала их по полу. Улав не смел обернуться и поглядеть на нее, не смел заговорить с нею.
Несколько дней спустя Ингунн с Эйриком сидели на холме за хествикенскими домами. Она только что была внизу в Сальтвикене — туда вела тропа через гору, по которой можно было проехать верхом в случае надобности, однако по ней ездили мало; из Хествикена в Сальтвикен ездили на лодке.
Солнце было ослепительно ярко, ветер свеж, отсюда Ингунн видела внизу фьорд, темно-синий с белыми гребнями. Белые буруны взлетали, разбиваясь о красные утесы, подножия которых купались в воде вдоль всего берега. Утреннее солнце еще освещало Худрхеймсландет. С этого холма дома на гряде были почти что не видны — потому-то она и любила это место. Слабее доносился сюда и надоедливый шум моря, который в усадьбе мучил ее до того, что ей казалось, будто шумит где-то внутри ее самой, в ее усталой, больной голове. Здесь же он ощущался как привкус соли на губах. А этот сияющий свет, поднимавшийся от моря и дрожавший в воздухе, был ей тоже не по душе. Устала она ото всего этого.
Эйрик полулежал на коленях у матери и играл пучком больших синих колокольчиков. Он срывал один цветок за другим, выворачивал их и надувал. Ингунн положила свою тоненькую руку ему на щеку и глядела на загорелое личико. До чего же хорош собой, до чего же пригож ее сын — глаза цвета лесного озерца, освещенного солнцем, волосы мягкие как шелк; они потемнели у него в последнее время, стали каштановыми. Эйрик поскреб голову.
— Вычеши-ка мне голову, матушка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88