Улав слыхал, что в церкви будут четыре роженицы: одна из них — невестка владельца большой усадьбы на севере прихода — только что родила наследника оделя. Церковь была наполовину заполнена ее родней да друзьями, что пожелали прийти с нею и принести пожертвования. Улаву было не до Ингунн. Она пришла, словно нищенка с пустыми руками, и преклонила колени у входа в церковь. Другие же опустились на колени посреди церкви, и в руки им дали зажженные свечи. Они внимали звукам песни Давидовой, плывущей над женами: «Господи! Кто может пребывать в жилище твоем? Кто может обитать на святой горе твоей? Тот, кто ходит непорочно, и делает правду, и говорит истину в сердце своем. С тем пребудет благословение господне и милость божия». Для Улава с Ингунн эта песнь звучала как приговор.
С той поры, как Ингунн столь бесстыдно прогнала Уну, дочь Арне, со двора, Улаву было совестно встречаться с отцом Бенедиктом. Но тут он однажды взял и поехал к священнику просить его смилостивиться, навестить их и утешить Ингунн.
Отец Бенедикт повелел хоронить тела некрещеных младенцев за кладбищенской стеною, дабы никто не смел класть их в груду камней, словно падаль, либо закапывать в лесу или на лугу, как злодеев и разбойников. Он строго отчитывал того, кто думал, будто эти дети являются людям после смерти. Мертвые младенцы никак не могут являться людям, говорил он. Они-де пребывают в месте, называемом Limbus Puerorum , откуда им никак не выйти. Однако им там вовсе не плохо. Святой Августин, мудрейший из христиан, писал, что хотел бы лучше быть одним из тех младенцев, нежели вовсе не родиться на свет. А ежели иной человек перепугается насмерть на том месте, где закопан мертвый младенец, так, что ума либо здоровья лишится, так это только оттого, что у него на совести тяжкие грехи и дьявол овладел им и смутил его. А вот то место, где мать сама лишила жизни свое дитя, станет дьяволу и его прислужникам как бы алтарем либо церковью, где они с той поры с радостью пребывают.
Священник сразу же охотно согласился поехать с Улавом. Улав, сын Инголфа, твердо верил в привидения и считал, что ему довелось в жизни помочь одному из них обрести покой. Потому-то отцу Бенедикту так хотелось разуверить Ингунн в этих россказнях, наставить ее на путь истинный и утешить.
Жена Улава сидела бледная, исхудавшая, сложив молитвенно руки на коленях, и внимала пастырю, который толковал ей про Limbus Puerorum. В одной книге говорилось, что некий ирландский монах вознесся духом на целых семь суток. Он повидал ад, чистилище и райские кущи. Побывал он и в том месте, где пребывают некрещеные дети.
«Лежит в месте том зеленая долина. Небо над нею навечно затянуто тучами в знак того, что им не дано обрести блаженство лицезреть лик господень. Однако меж туч струится к ним свет, яко милость божия, что пребывает с ними. Детям там привольно и весело, они не тоскуют о царствии небесном, ибо не ведают о нем. Не знают они и про то, что господь спас их от адских мук, и не могут возликовать оттого, ибо никогда про то не слыхали. Они играют в долине сей, брызгают водою друг на дружку, поелику долина та низка, болотиста, и в ней множество озерец и ручьев…»
Улав прервал его:
— Думается мне, отец Бенедикт, что не один муж мог бы пожалеть о том, что он не помер во младенчестве некрещеным.
Пастор ответил:
— Все дело в том, Улав, что при крещении в очистительной купели получаем мы большое наследство. И надо платить за то, что ты человек.
— А дозволено ли родителям побывать там хоть разок? — тихо спросила Ингунн. — Взглянуть на детей своих, на то, как они играют?
Священник покачал головой.
— Им должно идти своим путем — вверх либо вниз, а через ту долину путь их не пролегает.
— Тогда, сдается мне, жесток он, бог наш! — горячо воскликнула Ингунн.
— Скоры мы, люди, бога-то хулить, если он нам не угодит, — отвечал пастор, — а тебе и мужу твоему уж очень важно было, чтобы младенец остался жив: мальчик должен был унаследовать немалое имущество и стать продолжателем рода. Но ежели женщина носит под сердцем дитя, которое не продолжит ничей род, а лишь выставит ее на позор, ежели его не ждет никакое иное наследство, кроме молока материнского, тут на сердце матери никак нельзя положиться. Бывает, что мать прячется да родит его одна в страшных муках, а после сгубит тело и душу младенца либо отдаст его в чужие люди, радехонька, что не услышит и не увидит его более.
Улав вскочил и подхватил жену как раз в тот миг, когда она, обессилев, повалилась ничком. Склонившись на одно колено, он держал ее в объятиях. Священник нагнулся над нею и развязал повязку, которая туго стягивала ей шею. Бледная, с запрокинутой на руку мужа головою и выгнутой дугою голой шеей, она казалась покойницей.
— Уложи ее, — сказал священник. — Нет, нет, не на постель, на скамью, пусть лежит вытянувшись.
Он принялся приводить ее в чувство.
— Она что у тебя, слабенькая? — озабоченно спросил священник перед отъездом. Он сидел на лошади, а Улав держал поводья.
— Да, — молвил Улав. — Она и всегда-то была худенькая да слабенькая. Ты ведь слыхал, мы с ней росли в одной семье, я знаю ее с младенчества.
5
На следующий год по весне собрался герцог Хокон в поход воевать датчан, дабы заставить датского короля помириться с опальными хевдингами на условиях, какие они сами да народ норвежский им предложат.
Улав, сын Аудуна, отправился в Тунсберг, он был одним из младших хевдингов, вассалом барона Туре, сына Хокона. Не шибко радовался он тому, что уезжает из дому на целое лето. Улав стал пускать корни в Хествикене. То была усадьба его предков, отчий дом, а ведь сколько лет пришлось ему жить в похоронках сирым и бесприютным. С тех пор, как ему удалось поставить хозяйство на ноги, с тех пор, как он увидел, что этот иссякнувший родник вновь заструил живительную влагу, и он сам научился хозяйничать, справлять всякую работу на дворе и по части рыбной ловли, пришлись ему по душе заботы и труд для своего же блага. Думал он оставить Бьерна управителем в усадьбе, да тот не захотел. Под конец порешили, что Бьерн поедет с ним как латник, а заправлять хозяйством в Хествикене вместе с хозяйкою усадьбы станет почтенный человек по имени Лейф.
Тревожился он и за Ингунн — где-то близко ко дню летнего солнцеворота было ей время снова рожать. Правду сказать, на сей раз носила она дитя намного, легче — у ней доставало сил и по дому хлопотать, и на дворе исправлять работу, положенную хозяйке. Теперь она уже многому научилась и не была столь беспомощной, как в ту пору, когда они только что поженились. И все же Улав болел о ней сердцем, зная, с какой нетерпеливой тоской ждет она этого младенца. Случись с ней опять такое, горе ее вовсе сломит. И было у него дурное предчувствие: не мог он представить себе, что, когда он по осени воротится домой, в доме его будет младенец.
Уже в Тунсберге встречал Улав на каждом шагу знакомцев со времен своих опальных лет. Бывшие люди Алфа-ярла разыскали зятя своего убитого хевдинга и потребовали, чтоб он взял их к себе на службу. И среди опальных датчан и их служилых людей, коих в городе было не счесть, повстречал он многих, служивших ярлу. А намедни причалила в гавани легкая шхуна, что привезла грамоты от датских господ из Конунгахеллы: капитан шхуны Асгер, сын Магнуса, был родом из Викингевога, и они с Улавом крепко сдружились, когда Улав жил в Хевдинггорде. Были они к тому же друг другу родня, хоть и дальняя. Вечером отправился он со своим другом-датчанином в город, где они славно пображничали, а после это обернулось вовсе не худо.
Господин Туре сделал Улава хевдингом над шестнадцатью ратниками и повелел, чтоб во время ратного похода его корабль и три малых ледингских судна из корабельных округов, что к юго-востоку от Викена, плавали под началом Асгера, сына Магнуса. Корабль Асгера назывался «Дракон», а норвеги прозвали его «Змеенышем».
Дружба меж датчанами и их союзниками давала иной раз трещину, потому как более половины корабельного ополчения было норвежским. И теперь норвежцы не таясь говорили во всеуслышание, что собираются они в поход, дабы король Эйрик и герцог Хокон могли потребовать все датское королевство в наследство после своего дядьки по матери — святого Эрика, сына Валдемара, и заставить датчан платить дань норвежской короне. Однако датчанам это пришлось не по вкусу; в ответ они презрительно говорили, что, дескать, их господа — марск Стиг, сын Андерса, и граф Якоб — нипочем не станут связывать себя посулами какому бы то ни было королю, а что до норвежцев, так они и без того получат плату за помощь, когда обеими руками нагребут добра в городах и крепостях датского короля. Норвежцы же отвечали им, что когда дело доходит до дележа военной добычи, то датчане всегда выказывают себя большими плутами и прикарманивают все, что получше. Норвежцев было более числом, только это были по большей части крестьяне да рыбаки, не столь привычные к битвам, как датчане. Ибо почти все они годами служили своим опальным хевдингам, много раз были в ратном деле, закалились и знать не хотели иных законов, кроме тех, что царили в их войске. Однако старая дружина Алфа-ярла могла помериться силами с датчанами, а то и поколотить их. Потому Улаву и Асгеру хватало хлопот глядеть за тем, чтобы меж их людей царили мир и согласие.
Ледингский флот стоял под Хунехалсом, а та часть его, к которой относились малые суда Асгера и Улава, разоряла северные берега датских островов. К Викингавогу они не подходили. От Асгера Улав узнал, что люди датского короля взяли штурмом Хевдинггорд, спалили усадьбу и снесли каменный дом; господин Барним, сын Эйрика, пал с мечом в руке. Стало быть, теперь ни к чему было помышлять о нем, а ведь Улаву так хотелось вновь повидаться со своим дядей по матери. Теперь ему пришлось довольствоваться тем, что он велел отслужить по нему обедню. По правде сказать, он чувствовал себя еще менее, чем прежде, привязанным к родичам своей матери и к ее родине.
Было что-то безрассудно смелое и беспечное в этих низких беззащитных берегах, омываемых волнами, вровень с искристой водною гладью. Над широкою белой прибрежной полосою поднимались желтые песчаные холмы, и лес подступал к самому морю. Рослые буковые и узловатые дубовые стволы высились прямо над бушующим морем, дерн и корни деревьев свисали с песчаных обрывов, будто нитки изношенной ткани. Казалось, море оторвало и проглотило большой кусок обнаженной груды земли. Улаву это представлялось ужасным. Правда, подалее от берега здесь были красивые селения с большими и богатыми усадьбами и доброй землею, в перелесках паслись откормленные свиньи, на лугах — здоровенные быки, а на огороженных пастбищах — сытые кони; и все же ему здесь никогда не казалось, что он у себя дома.
Его родина — норвежский берег, огражденный цепью крепких каменных стен, каменистые островки, шхеры, острова, протоки меж ними и, наконец, скалы большой земли — и лишь кое-где полоски зеленой травы, крадущиеся вниз к воде в глубине залива, словно стоящие в дозоре. Большие усадьбы лежат там подалее от берега, их чаще всего строят в тех местах, откуда далеко видно, что творится вокруг.
Он подумал о своем доме — залив, окаймленный голыми скалами, усадьба на вершине холма, а позади нее Лошадиная гора. Ингунн, поди, уже встала, и вышла на тун, и вынесла ребенка погреться на солнышке, молодая, опять красивая и стройная. Впервые почувствовал он горячее желание, чтобы дома, в усадьбе, появился младенец. Но это светлое видение было далеким и не похожим на правду.
Жизнь его теперь была такою же, как в ту пору, когда он был опальным и бежал из Норвегии. Одно только чувство, что на тебе надета кольчуга, было удивительно сладостным — казалось, что под ее тяжестью все силы тела собирались воедино. Сколь приятно ощущать ее прохладу, когда ты не двигаешься, как охраняет она тебя и удерживает тепло твоего тела в бою. Она была словно призыв собрать свои силы, не тратить их попусту, без цели. Испытания силы на корабле во время бури, в битве, когда они рубились на берегу, велели воину быть начеку, но в глубине души своей — отчаянным, безразличным к тому, что его может одолеть грозившая ему опасность, на борьбу с которой он собрал все свои силы. Что-то вроде этого испытывал Улав — скорее не думал, а чувствовал. Порой он ощущал какую-то неприязнь при воспоминании о тех двух годах, когда он крестьянствовал и был женатым человеком. В сердце его гнездилось смутное волнение, будто слабое биение молоточка под затянувшимися краями ран, — может, зря он тратил свою мужскую силу, когда, надев неуклюжую, грубую одежду, надрывался на тяжелой работе, не помышляя о том, какова же в конце концов будет ему за это награда. И еще с неприязнью думал он про то, как жил с хворой женою и ласкал ее, будто он жертвовал своею молодостью, полною сил, чтобы она могла всосать в себя его здоровье, хотя, считал он в глубине души, пользы от того ей было мало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
С той поры, как Ингунн столь бесстыдно прогнала Уну, дочь Арне, со двора, Улаву было совестно встречаться с отцом Бенедиктом. Но тут он однажды взял и поехал к священнику просить его смилостивиться, навестить их и утешить Ингунн.
Отец Бенедикт повелел хоронить тела некрещеных младенцев за кладбищенской стеною, дабы никто не смел класть их в груду камней, словно падаль, либо закапывать в лесу или на лугу, как злодеев и разбойников. Он строго отчитывал того, кто думал, будто эти дети являются людям после смерти. Мертвые младенцы никак не могут являться людям, говорил он. Они-де пребывают в месте, называемом Limbus Puerorum , откуда им никак не выйти. Однако им там вовсе не плохо. Святой Августин, мудрейший из христиан, писал, что хотел бы лучше быть одним из тех младенцев, нежели вовсе не родиться на свет. А ежели иной человек перепугается насмерть на том месте, где закопан мертвый младенец, так, что ума либо здоровья лишится, так это только оттого, что у него на совести тяжкие грехи и дьявол овладел им и смутил его. А вот то место, где мать сама лишила жизни свое дитя, станет дьяволу и его прислужникам как бы алтарем либо церковью, где они с той поры с радостью пребывают.
Священник сразу же охотно согласился поехать с Улавом. Улав, сын Инголфа, твердо верил в привидения и считал, что ему довелось в жизни помочь одному из них обрести покой. Потому-то отцу Бенедикту так хотелось разуверить Ингунн в этих россказнях, наставить ее на путь истинный и утешить.
Жена Улава сидела бледная, исхудавшая, сложив молитвенно руки на коленях, и внимала пастырю, который толковал ей про Limbus Puerorum. В одной книге говорилось, что некий ирландский монах вознесся духом на целых семь суток. Он повидал ад, чистилище и райские кущи. Побывал он и в том месте, где пребывают некрещеные дети.
«Лежит в месте том зеленая долина. Небо над нею навечно затянуто тучами в знак того, что им не дано обрести блаженство лицезреть лик господень. Однако меж туч струится к ним свет, яко милость божия, что пребывает с ними. Детям там привольно и весело, они не тоскуют о царствии небесном, ибо не ведают о нем. Не знают они и про то, что господь спас их от адских мук, и не могут возликовать оттого, ибо никогда про то не слыхали. Они играют в долине сей, брызгают водою друг на дружку, поелику долина та низка, болотиста, и в ней множество озерец и ручьев…»
Улав прервал его:
— Думается мне, отец Бенедикт, что не один муж мог бы пожалеть о том, что он не помер во младенчестве некрещеным.
Пастор ответил:
— Все дело в том, Улав, что при крещении в очистительной купели получаем мы большое наследство. И надо платить за то, что ты человек.
— А дозволено ли родителям побывать там хоть разок? — тихо спросила Ингунн. — Взглянуть на детей своих, на то, как они играют?
Священник покачал головой.
— Им должно идти своим путем — вверх либо вниз, а через ту долину путь их не пролегает.
— Тогда, сдается мне, жесток он, бог наш! — горячо воскликнула Ингунн.
— Скоры мы, люди, бога-то хулить, если он нам не угодит, — отвечал пастор, — а тебе и мужу твоему уж очень важно было, чтобы младенец остался жив: мальчик должен был унаследовать немалое имущество и стать продолжателем рода. Но ежели женщина носит под сердцем дитя, которое не продолжит ничей род, а лишь выставит ее на позор, ежели его не ждет никакое иное наследство, кроме молока материнского, тут на сердце матери никак нельзя положиться. Бывает, что мать прячется да родит его одна в страшных муках, а после сгубит тело и душу младенца либо отдаст его в чужие люди, радехонька, что не услышит и не увидит его более.
Улав вскочил и подхватил жену как раз в тот миг, когда она, обессилев, повалилась ничком. Склонившись на одно колено, он держал ее в объятиях. Священник нагнулся над нею и развязал повязку, которая туго стягивала ей шею. Бледная, с запрокинутой на руку мужа головою и выгнутой дугою голой шеей, она казалась покойницей.
— Уложи ее, — сказал священник. — Нет, нет, не на постель, на скамью, пусть лежит вытянувшись.
Он принялся приводить ее в чувство.
— Она что у тебя, слабенькая? — озабоченно спросил священник перед отъездом. Он сидел на лошади, а Улав держал поводья.
— Да, — молвил Улав. — Она и всегда-то была худенькая да слабенькая. Ты ведь слыхал, мы с ней росли в одной семье, я знаю ее с младенчества.
5
На следующий год по весне собрался герцог Хокон в поход воевать датчан, дабы заставить датского короля помириться с опальными хевдингами на условиях, какие они сами да народ норвежский им предложат.
Улав, сын Аудуна, отправился в Тунсберг, он был одним из младших хевдингов, вассалом барона Туре, сына Хокона. Не шибко радовался он тому, что уезжает из дому на целое лето. Улав стал пускать корни в Хествикене. То была усадьба его предков, отчий дом, а ведь сколько лет пришлось ему жить в похоронках сирым и бесприютным. С тех пор, как ему удалось поставить хозяйство на ноги, с тех пор, как он увидел, что этот иссякнувший родник вновь заструил живительную влагу, и он сам научился хозяйничать, справлять всякую работу на дворе и по части рыбной ловли, пришлись ему по душе заботы и труд для своего же блага. Думал он оставить Бьерна управителем в усадьбе, да тот не захотел. Под конец порешили, что Бьерн поедет с ним как латник, а заправлять хозяйством в Хествикене вместе с хозяйкою усадьбы станет почтенный человек по имени Лейф.
Тревожился он и за Ингунн — где-то близко ко дню летнего солнцеворота было ей время снова рожать. Правду сказать, на сей раз носила она дитя намного, легче — у ней доставало сил и по дому хлопотать, и на дворе исправлять работу, положенную хозяйке. Теперь она уже многому научилась и не была столь беспомощной, как в ту пору, когда они только что поженились. И все же Улав болел о ней сердцем, зная, с какой нетерпеливой тоской ждет она этого младенца. Случись с ней опять такое, горе ее вовсе сломит. И было у него дурное предчувствие: не мог он представить себе, что, когда он по осени воротится домой, в доме его будет младенец.
Уже в Тунсберге встречал Улав на каждом шагу знакомцев со времен своих опальных лет. Бывшие люди Алфа-ярла разыскали зятя своего убитого хевдинга и потребовали, чтоб он взял их к себе на службу. И среди опальных датчан и их служилых людей, коих в городе было не счесть, повстречал он многих, служивших ярлу. А намедни причалила в гавани легкая шхуна, что привезла грамоты от датских господ из Конунгахеллы: капитан шхуны Асгер, сын Магнуса, был родом из Викингевога, и они с Улавом крепко сдружились, когда Улав жил в Хевдинггорде. Были они к тому же друг другу родня, хоть и дальняя. Вечером отправился он со своим другом-датчанином в город, где они славно пображничали, а после это обернулось вовсе не худо.
Господин Туре сделал Улава хевдингом над шестнадцатью ратниками и повелел, чтоб во время ратного похода его корабль и три малых ледингских судна из корабельных округов, что к юго-востоку от Викена, плавали под началом Асгера, сына Магнуса. Корабль Асгера назывался «Дракон», а норвеги прозвали его «Змеенышем».
Дружба меж датчанами и их союзниками давала иной раз трещину, потому как более половины корабельного ополчения было норвежским. И теперь норвежцы не таясь говорили во всеуслышание, что собираются они в поход, дабы король Эйрик и герцог Хокон могли потребовать все датское королевство в наследство после своего дядьки по матери — святого Эрика, сына Валдемара, и заставить датчан платить дань норвежской короне. Однако датчанам это пришлось не по вкусу; в ответ они презрительно говорили, что, дескать, их господа — марск Стиг, сын Андерса, и граф Якоб — нипочем не станут связывать себя посулами какому бы то ни было королю, а что до норвежцев, так они и без того получат плату за помощь, когда обеими руками нагребут добра в городах и крепостях датского короля. Норвежцы же отвечали им, что когда дело доходит до дележа военной добычи, то датчане всегда выказывают себя большими плутами и прикарманивают все, что получше. Норвежцев было более числом, только это были по большей части крестьяне да рыбаки, не столь привычные к битвам, как датчане. Ибо почти все они годами служили своим опальным хевдингам, много раз были в ратном деле, закалились и знать не хотели иных законов, кроме тех, что царили в их войске. Однако старая дружина Алфа-ярла могла помериться силами с датчанами, а то и поколотить их. Потому Улаву и Асгеру хватало хлопот глядеть за тем, чтобы меж их людей царили мир и согласие.
Ледингский флот стоял под Хунехалсом, а та часть его, к которой относились малые суда Асгера и Улава, разоряла северные берега датских островов. К Викингавогу они не подходили. От Асгера Улав узнал, что люди датского короля взяли штурмом Хевдинггорд, спалили усадьбу и снесли каменный дом; господин Барним, сын Эйрика, пал с мечом в руке. Стало быть, теперь ни к чему было помышлять о нем, а ведь Улаву так хотелось вновь повидаться со своим дядей по матери. Теперь ему пришлось довольствоваться тем, что он велел отслужить по нему обедню. По правде сказать, он чувствовал себя еще менее, чем прежде, привязанным к родичам своей матери и к ее родине.
Было что-то безрассудно смелое и беспечное в этих низких беззащитных берегах, омываемых волнами, вровень с искристой водною гладью. Над широкою белой прибрежной полосою поднимались желтые песчаные холмы, и лес подступал к самому морю. Рослые буковые и узловатые дубовые стволы высились прямо над бушующим морем, дерн и корни деревьев свисали с песчаных обрывов, будто нитки изношенной ткани. Казалось, море оторвало и проглотило большой кусок обнаженной груды земли. Улаву это представлялось ужасным. Правда, подалее от берега здесь были красивые селения с большими и богатыми усадьбами и доброй землею, в перелесках паслись откормленные свиньи, на лугах — здоровенные быки, а на огороженных пастбищах — сытые кони; и все же ему здесь никогда не казалось, что он у себя дома.
Его родина — норвежский берег, огражденный цепью крепких каменных стен, каменистые островки, шхеры, острова, протоки меж ними и, наконец, скалы большой земли — и лишь кое-где полоски зеленой травы, крадущиеся вниз к воде в глубине залива, словно стоящие в дозоре. Большие усадьбы лежат там подалее от берега, их чаще всего строят в тех местах, откуда далеко видно, что творится вокруг.
Он подумал о своем доме — залив, окаймленный голыми скалами, усадьба на вершине холма, а позади нее Лошадиная гора. Ингунн, поди, уже встала, и вышла на тун, и вынесла ребенка погреться на солнышке, молодая, опять красивая и стройная. Впервые почувствовал он горячее желание, чтобы дома, в усадьбе, появился младенец. Но это светлое видение было далеким и не похожим на правду.
Жизнь его теперь была такою же, как в ту пору, когда он был опальным и бежал из Норвегии. Одно только чувство, что на тебе надета кольчуга, было удивительно сладостным — казалось, что под ее тяжестью все силы тела собирались воедино. Сколь приятно ощущать ее прохладу, когда ты не двигаешься, как охраняет она тебя и удерживает тепло твоего тела в бою. Она была словно призыв собрать свои силы, не тратить их попусту, без цели. Испытания силы на корабле во время бури, в битве, когда они рубились на берегу, велели воину быть начеку, но в глубине души своей — отчаянным, безразличным к тому, что его может одолеть грозившая ему опасность, на борьбу с которой он собрал все свои силы. Что-то вроде этого испытывал Улав — скорее не думал, а чувствовал. Порой он ощущал какую-то неприязнь при воспоминании о тех двух годах, когда он крестьянствовал и был женатым человеком. В сердце его гнездилось смутное волнение, будто слабое биение молоточка под затянувшимися краями ран, — может, зря он тратил свою мужскую силу, когда, надев неуклюжую, грубую одежду, надрывался на тяжелой работе, не помышляя о том, какова же в конце концов будет ему за это награда. И еще с неприязнью думал он про то, как жил с хворой женою и ласкал ее, будто он жертвовал своею молодостью, полною сил, чтобы она могла всосать в себя его здоровье, хотя, считал он в глубине души, пользы от того ей было мало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88