они вышли в житейское море навстречу новому и неизведанному. И, неотрывно глядя в ее потемневшие, настороженные глаза, он понял: она чувствует то же, что и он. Всей душой, всем телом он понял: Ингунн всецело предалась ему и вместе с тем — цепко держала его. Ведь с ней происходило то же самое: как и он, она предчувствовала перемены, которые произойдут с ними, в их судьбе, и невольно потянулась к нему. Да и немудрено — они так срослись за время своего заброшенного, неласкового детства! И ныне стали ближе друг другу, чем все люди на земле.
Уверенность в этом была им несказанно мила. И стоя вот так, недвижимо, и глядя друг другу в лицо, они словно бы стали единою плотью лишь оттого, что их теплые руки тесно переплелись. Сырость на тропе, проникавшая сквозь мокрые башмаки, солнечный свет, окутывавший их теплом, терпкие запахи, которые они вдыхали, редкие звуки послеполуденного часа — казалось, будто они воспринимали все это чувствами одной души и одного тела.
Внезапно в их тихое, безмолвное опьянение ворвался раскатистый благовест — мощные удары меди с колоколен кафедрального собора, усердный звон маленького колокола церкви Воздвиженья. Звонили к вечерне и на мысу, в монастыре Святого Улава. Улав отпустил руки девушки.
— Нам пора!
У обоих было такое ощущение, будто колокольный звон благовестил о том, что таинство свершилось. Невольно взяли они друг друга за руки, словно шли из-под венца, и так и продолжали идти, пока не очутились наверху, на городской улице.
Когда Ингунн с Улавом вошли в маленькую темную церковь, монахи уже были на хорах и начали отправлять вечернюю службу. Не горела ни одна свеча, и только пред дарохранительницей с причастием теплилась лампада да на аналоях монахов мерцали крошечные фитильки. Иконы, металлические украшения и церковная утварь поблескивали в коричневатом полумраке, сгущавшемся в кромешную тьму в вышине, под сложенными накрест балками кровли. Сильно пахло смолой, которой недавно, по ежегодному обыкновению, пропитали церковь, и еще с дневного богослужения сохранился в церкви слабый, но острый запах благовоний.
В странном смятении преклонили они колени у дверей и, опустив головы ниже, чем всегда, с необычайным благоговением шептали молитвы. Потом поднялись и тихонько разошлись каждый на свою сторону.
Прихожан в церкви было мало. На мужской стороне кое-где на скамьях, накрепко прилаженных к стенам, сидели старики, да несколько человек помоложе стояли коленопреклоненные в тесном корабле храма меж скамьями и колоннами — то были, по видимости, большей частью работники из монастыря. На женской стороне Улав не увидел никого, кроме Ингунн; она стояла, прислонившись к передней колонне, и пыталась разглядеть иконы под балдахином над боковым алтарем.
Улав сел на скамью у стены — теперь он снова почувствовал, как ужасно ломит все тело. На ладонях вздулись волдыри.
Юноша не понимал ничего из того, что пели монахи. Из псалмов царя Давида ему довелось учить лишь «Miserere» и «De profundis» , да и те он учил кое-как. Но напев он знал — мысленно Улав уподоблял его длинному, низкому гребню волны, который обрушивается на берег и, тихо журча, откатывается назад, — и вначале, всякий раз, когда монахи подходили к концу псалма и пели «Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto…» , он шептал ответ:
— Sicut erat in principio et nunc et semper et in saecula saeculorum. Amen!
У монаха, который запевал, был глубокий и красивый глуховатый голос. В блаженном полусне внимал Улав могучему одинокому мужскому голосу, который все вздымался и вздымался ввысь, и к хору, который то и дело вступал в его песнопение, вплетая один духовный стих за другим в псалмы. После всех треволнений дня теперь, когда он, сидя в темной церкви, смотрел на поющих монахов в белых одеяниях и на маленькие язычки пламени за решеткой хоров, на душу его снизошли мир и покой. Если он станет творить дела правые и избегать неправых, подумал он, то господь бог явит ему свою власть и милосердие и охранит его ото всех тягот…
Пред его внутренним взором замелькали видения: лодка, Ингунн в бархатном шлыке, осеняющем ее светлое лицо; блеск воды за ее спиной; дно лодки, усеянное блестящими рыбьими чешуйками; темная от сырости тропинка среди крапивы и дягиля; плетень, через который они перелезали; цветущая лужайка, которую перебегали; золотистая сеть над морским дном — все сливалось в изменчивые, пестрые видения под его опущенными воспаленными веками…
Он очнулся, когда к нему подошла Ингунн и тронула за плечо.
— Ты спал, — укоризненно сказала она.
Церковь была пуста, и совсем рядом через настежь открытую южную дверь виднелся зеленый тун монастырского подворья, залитый лучами вечернего солнца. Улав зевнул и потянулся всем своим оцепеневшим телом. Он ужасно страшился поездки домой и потому несколько более властно, нежели обычно, сказал:
— Нам скоро пора в путь, Ингунн.
— Да. — Она тяжко вздохнула. — Кабы можно было здесь заночевать!
— Ты же знаешь, нам этого нельзя!
— Тогда бы мы отстояли утром службу в церкви Христа Спасителя. А иначе нам так и не доведется повидать людей, вечно мы сидим дома — оттого и время так тянется.
— Ты ведь знаешь, когда-нибудь и у нас все переменится.
— Да, тебе хорошо говорить, ты-то был в Осло, Улав.
— Был, ну и что? Я все равно ничего не помню.
— Обещай, когда мы поселимся в Хествикене, ты хоть разок возьмешь меня с собой в Осло на ярмарку или на сход.
— Да уж, верно, возьму.
Улав до того проголодался, что у него даже в животе урчало. И горячая каша да сыворотка, которыми их накормили на монастырском подворье, показались ему необыкновенно вкусны. Но он все время не переставая думал о том, как они поплывут домой. И еще тревожился, как обойдется дело с секирой…
Но тут они разговорились с двумя молодцами, которые также пришли покормиться в монастырской постоялой избе. Они были из маленькой прибрежной усадьбы, чуть севернее мыса, где Улаву с Ингунн надо было высадиться на берег, и они попросили, чтоб Улав переправил их в своей лодке. Но им непременно хотелось остаться и послушать complet .
Улав снова сидел в полутемной церкви и прислушивался к глубоким мужским голосам, которые пели славу великому государю, царю всех царей. И снова картины этого долгого, полного приключений дня замелькали под его усталыми веками — он чуть было опять не заснул…
Он очнулся оттого, что хор запел другую песнь, — в маленькой темной церкви прозвучал гимн:
Te lucis ante terminum
Rerum Creator poscimus
Ut pro tua dementia
Sis prassul et custodia.
Procul recedant somnia
Et noctium phantasmata;
Hostemque nostrum comprime,
Ne polluantur corpora.
Praesta, Pater piissime
Patrique compar Unice,
Cum Spiritu Paraclito
Regnans per omne sae culum.
[Мы молим тебя. Создатель,
Яви нам свое милосердье,
Будь нашим пастырем и хранителем,
Покуда мы не смежим очи.
Да отступят сны лукавые
И виденья ночные;
Да не осквернит нашу плоть
Враг рода человеческого.
Внемли нам, милосердный отче,
И сын, отцу подобный,
Вместе с духом святым,
Царствующие во веки веков (лат.)].
Этот гимн был ему знаком. Арнвид, сын Финна, часто певал его им по вечерам, и Улав знал примерно, что означают все эти слова по-норвежски. Тихонько соскользнув со скамьи, он преклонил колени и, закрыв лицо скрещенными руками, прочитал вечерние молитвы.
Когда они спускались вниз, к лодке, всю оглядь затянуло тучами; небесный свод подернулся серыми полосами, а фьорд лежал свинцово-серый, покрытый темной рябью. Цепи лесистых гор по обеим сторонам фьорда казались напитанными мраком.
Незнакомые парни вызвались грести, и Улав сел позади, на корме рядом с Ингунн. Теперь, когда два крестьянских сына широко и напористо загребали веслами, лодка шла намного быстрее, но Улав даже не счел оскорбленной свою мальчишескую честь — так чудесно сидеть в лодке, когда гребут другие.
Вскоре начал накрапывать дождь. Ингунн подняла полу тяжелого, падавшего широкими складками плаща и предложила Улаву укрыться от дождя вместе с ней.
Так они и сидели вдвоем, окутанные плащом. Ему пришлось обнять ее. Как сладостно было обхватить рукой этот тонкий, теплый и мягкий стан. Лодка легко летела по воде в голубовато-серую летнюю ночь. Пелена светлого тумана, сопровождаемая короткими ливнями, заволокла даль озера и глубь лесистых гор, но их дождь миновал. Вскоре Улав и Ингунн прильнули друг к другу и задремали щека к щеке. Гребцы, смеясь, предложили им лечь на порожние мешки на дне лодки.
Ингунн тотчас же свернулась клубочком рядом с Улавом и заснула, а он полулежа оперся затылком о корму — несколько раз он открывал глаза и смотрел ввысь, в затянутое тучами небо. Потом вдруг на него, подобно весеннему паводку, нахлынула усталость, удивительно сладостная и томительная. Когда лодка стала задевать песчаное дно против лачуги Ауд, он вскочил. Мужчины засмеялись. И зачем только они его разбудили, не дали человеку поспать — ведь до утра далеко…
Была еще только полночь. Улав понял, что они шли на веслах куда меньше половины того времени, которое потребовалось ему самому. Он помог гребцам вытащить лодку на берег, и те, пожелав Ингунн и Улаву спокойной ночи, ушли. Вначале парни, казалось, превратились в два черных расплывчатых пятна, затерявшихся во мраке каменистого побережья фьорда, а вскоре они и вовсе растаяли во мраке облачной летней ночи.
Спина Улава промокла от воды на дне лодки и одеревенела оттого, что он спал сидя, кое-как примостившись. Ингунн же все время похныкивала от усталости, а под конец захотела непременно отдохнуть, прежде чем они начнут странствие по горам через всю округу. Улав хотел отправиться в путь немедля, ему казалось: ходьба в такую свежую, прохладную ночь сильно взбодрит его, и, кроме того, он побаивался гнева Стейнфинна, если тот уже вернулся домой. Но Ингунн очень устала, он это видел, и оба они боялись проходить мимо могилы под грудой камней, да и вообще страшновато было блуждать по горам в глухую ночь. Потому-то, разделив остатки снеди из котомки, они доели их и влезли в земляную избушку. Тут же, за дверью, находился небольшой очаг, от которого еще шло легкое тепло. Тесный ход разделял землянку на две половины с земляными же лежанками вдоль стен в каждой из них. Услыхав с одной храп Ауд, они ощупью пробрались меж чанами и рыбачьей снастью к лежанке, которая, как они знали, была на другой стороне.
Но Улав заснуть не мог. Воздух в земляной избушке был спертый от стлавшегося по полу дыма, а вонь от сырой, копченой и тухлой рыбы была просто невыносима. В горле у него першило, усталые руки и ноги гудели.
Ингунн не могла найти себе места, ворочаясь с боку на бок в темноте.
— Мне некуда девать голову… Верно, глиняный горшок мешает, он как раз позади меня.
Улав ощупью попытался задвинуть горшок подальше. Но за его спиной было свалено столько всякой всячины, что казалось, стоит тронуть хоть одну вещь пальцем, как все обрушится им на головы. Тогда Ингунн залезла поглубже на лежанку и, свернувшись калачиком, положила голову и руки ему на грудь.
— Тебе не тяжело? — спросила она и вскоре крепко заснула.
Немного погодя он тихонько высвободился из-под ее теплого, сонного тела. А вскоре, когда удалось спустить ноги в проход между скамьями, он встал и крадучись выбрался из земляной избушки.
Уже начинало светать. Холодный ветерок легким дуновением пробегал по длинным и гибким ветвям берез, кропя их каплями ледяной воды; серо-стальное зеркало вод чуть морщилось от слабых порывов ветра с дождем.
Улав взглянул ввысь. Стояла непостижимая тишина, в селениях еще не проснулась жизнь: спали усадьбы, спали и луга, и пашни, и рощи, поблекшие от предрассветной мглы. К северу от каменистых осыпей, за самыми ближними усадьбами высилось несколько одиноких, негустых елей — таких недвижных и прямых, что они казались неживыми. Небо было почти белое, а на севере чуть золотилось над черными верхушками деревьев. И только в самой вышине плыли отдельные клочья туч, оставшихся после вчерашней ночи.
Ему вдруг стало так сиротливо! Ведь он один не спал во всей округе и стоял здесь, обуреваемый новыми, неведомыми чувствами: они гнали его все дальше и дальше от беззаботной самоуверенности детства. Примерно в эту пору он поднялся вчера с постели, а казалось, с того времени прошли годы.
Он стоял, робкий и удрученный, прислушиваясь к тишине. Изредка брякало деревянное ботало — корова вдовы паслась в роще. Где-то далеко, во мраке леса, как и вчера, до жути отчетливо прокуковала кукушка. Начали пробуждаться и маленькие пичужки. Но эти редкие звуки лишь усиливали владевшее им ощущение огромности и тишины окружавших его просторов…
Подойдя к хлеву, Улав заглянул внутрь, но в нос ему ударила такая резкая вонь, что он тут же отдернул голову. Однако же земляной пол под стрехой был ровен и сух, а весь склон, на котором стоял хлев, — бур, гол и лишь кое-где усеян остатками запасенных на зиму сена и листьев. Улав лег, свернувшись, как зверек, и тут же уснул. Он проснулся, когда Ингунн тронула его за плечо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Уверенность в этом была им несказанно мила. И стоя вот так, недвижимо, и глядя друг другу в лицо, они словно бы стали единою плотью лишь оттого, что их теплые руки тесно переплелись. Сырость на тропе, проникавшая сквозь мокрые башмаки, солнечный свет, окутывавший их теплом, терпкие запахи, которые они вдыхали, редкие звуки послеполуденного часа — казалось, будто они воспринимали все это чувствами одной души и одного тела.
Внезапно в их тихое, безмолвное опьянение ворвался раскатистый благовест — мощные удары меди с колоколен кафедрального собора, усердный звон маленького колокола церкви Воздвиженья. Звонили к вечерне и на мысу, в монастыре Святого Улава. Улав отпустил руки девушки.
— Нам пора!
У обоих было такое ощущение, будто колокольный звон благовестил о том, что таинство свершилось. Невольно взяли они друг друга за руки, словно шли из-под венца, и так и продолжали идти, пока не очутились наверху, на городской улице.
Когда Ингунн с Улавом вошли в маленькую темную церковь, монахи уже были на хорах и начали отправлять вечернюю службу. Не горела ни одна свеча, и только пред дарохранительницей с причастием теплилась лампада да на аналоях монахов мерцали крошечные фитильки. Иконы, металлические украшения и церковная утварь поблескивали в коричневатом полумраке, сгущавшемся в кромешную тьму в вышине, под сложенными накрест балками кровли. Сильно пахло смолой, которой недавно, по ежегодному обыкновению, пропитали церковь, и еще с дневного богослужения сохранился в церкви слабый, но острый запах благовоний.
В странном смятении преклонили они колени у дверей и, опустив головы ниже, чем всегда, с необычайным благоговением шептали молитвы. Потом поднялись и тихонько разошлись каждый на свою сторону.
Прихожан в церкви было мало. На мужской стороне кое-где на скамьях, накрепко прилаженных к стенам, сидели старики, да несколько человек помоложе стояли коленопреклоненные в тесном корабле храма меж скамьями и колоннами — то были, по видимости, большей частью работники из монастыря. На женской стороне Улав не увидел никого, кроме Ингунн; она стояла, прислонившись к передней колонне, и пыталась разглядеть иконы под балдахином над боковым алтарем.
Улав сел на скамью у стены — теперь он снова почувствовал, как ужасно ломит все тело. На ладонях вздулись волдыри.
Юноша не понимал ничего из того, что пели монахи. Из псалмов царя Давида ему довелось учить лишь «Miserere» и «De profundis» , да и те он учил кое-как. Но напев он знал — мысленно Улав уподоблял его длинному, низкому гребню волны, который обрушивается на берег и, тихо журча, откатывается назад, — и вначале, всякий раз, когда монахи подходили к концу псалма и пели «Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto…» , он шептал ответ:
— Sicut erat in principio et nunc et semper et in saecula saeculorum. Amen!
У монаха, который запевал, был глубокий и красивый глуховатый голос. В блаженном полусне внимал Улав могучему одинокому мужскому голосу, который все вздымался и вздымался ввысь, и к хору, который то и дело вступал в его песнопение, вплетая один духовный стих за другим в псалмы. После всех треволнений дня теперь, когда он, сидя в темной церкви, смотрел на поющих монахов в белых одеяниях и на маленькие язычки пламени за решеткой хоров, на душу его снизошли мир и покой. Если он станет творить дела правые и избегать неправых, подумал он, то господь бог явит ему свою власть и милосердие и охранит его ото всех тягот…
Пред его внутренним взором замелькали видения: лодка, Ингунн в бархатном шлыке, осеняющем ее светлое лицо; блеск воды за ее спиной; дно лодки, усеянное блестящими рыбьими чешуйками; темная от сырости тропинка среди крапивы и дягиля; плетень, через который они перелезали; цветущая лужайка, которую перебегали; золотистая сеть над морским дном — все сливалось в изменчивые, пестрые видения под его опущенными воспаленными веками…
Он очнулся, когда к нему подошла Ингунн и тронула за плечо.
— Ты спал, — укоризненно сказала она.
Церковь была пуста, и совсем рядом через настежь открытую южную дверь виднелся зеленый тун монастырского подворья, залитый лучами вечернего солнца. Улав зевнул и потянулся всем своим оцепеневшим телом. Он ужасно страшился поездки домой и потому несколько более властно, нежели обычно, сказал:
— Нам скоро пора в путь, Ингунн.
— Да. — Она тяжко вздохнула. — Кабы можно было здесь заночевать!
— Ты же знаешь, нам этого нельзя!
— Тогда бы мы отстояли утром службу в церкви Христа Спасителя. А иначе нам так и не доведется повидать людей, вечно мы сидим дома — оттого и время так тянется.
— Ты ведь знаешь, когда-нибудь и у нас все переменится.
— Да, тебе хорошо говорить, ты-то был в Осло, Улав.
— Был, ну и что? Я все равно ничего не помню.
— Обещай, когда мы поселимся в Хествикене, ты хоть разок возьмешь меня с собой в Осло на ярмарку или на сход.
— Да уж, верно, возьму.
Улав до того проголодался, что у него даже в животе урчало. И горячая каша да сыворотка, которыми их накормили на монастырском подворье, показались ему необыкновенно вкусны. Но он все время не переставая думал о том, как они поплывут домой. И еще тревожился, как обойдется дело с секирой…
Но тут они разговорились с двумя молодцами, которые также пришли покормиться в монастырской постоялой избе. Они были из маленькой прибрежной усадьбы, чуть севернее мыса, где Улаву с Ингунн надо было высадиться на берег, и они попросили, чтоб Улав переправил их в своей лодке. Но им непременно хотелось остаться и послушать complet .
Улав снова сидел в полутемной церкви и прислушивался к глубоким мужским голосам, которые пели славу великому государю, царю всех царей. И снова картины этого долгого, полного приключений дня замелькали под его усталыми веками — он чуть было опять не заснул…
Он очнулся оттого, что хор запел другую песнь, — в маленькой темной церкви прозвучал гимн:
Te lucis ante terminum
Rerum Creator poscimus
Ut pro tua dementia
Sis prassul et custodia.
Procul recedant somnia
Et noctium phantasmata;
Hostemque nostrum comprime,
Ne polluantur corpora.
Praesta, Pater piissime
Patrique compar Unice,
Cum Spiritu Paraclito
Regnans per omne sae culum.
[Мы молим тебя. Создатель,
Яви нам свое милосердье,
Будь нашим пастырем и хранителем,
Покуда мы не смежим очи.
Да отступят сны лукавые
И виденья ночные;
Да не осквернит нашу плоть
Враг рода человеческого.
Внемли нам, милосердный отче,
И сын, отцу подобный,
Вместе с духом святым,
Царствующие во веки веков (лат.)].
Этот гимн был ему знаком. Арнвид, сын Финна, часто певал его им по вечерам, и Улав знал примерно, что означают все эти слова по-норвежски. Тихонько соскользнув со скамьи, он преклонил колени и, закрыв лицо скрещенными руками, прочитал вечерние молитвы.
Когда они спускались вниз, к лодке, всю оглядь затянуло тучами; небесный свод подернулся серыми полосами, а фьорд лежал свинцово-серый, покрытый темной рябью. Цепи лесистых гор по обеим сторонам фьорда казались напитанными мраком.
Незнакомые парни вызвались грести, и Улав сел позади, на корме рядом с Ингунн. Теперь, когда два крестьянских сына широко и напористо загребали веслами, лодка шла намного быстрее, но Улав даже не счел оскорбленной свою мальчишескую честь — так чудесно сидеть в лодке, когда гребут другие.
Вскоре начал накрапывать дождь. Ингунн подняла полу тяжелого, падавшего широкими складками плаща и предложила Улаву укрыться от дождя вместе с ней.
Так они и сидели вдвоем, окутанные плащом. Ему пришлось обнять ее. Как сладостно было обхватить рукой этот тонкий, теплый и мягкий стан. Лодка легко летела по воде в голубовато-серую летнюю ночь. Пелена светлого тумана, сопровождаемая короткими ливнями, заволокла даль озера и глубь лесистых гор, но их дождь миновал. Вскоре Улав и Ингунн прильнули друг к другу и задремали щека к щеке. Гребцы, смеясь, предложили им лечь на порожние мешки на дне лодки.
Ингунн тотчас же свернулась клубочком рядом с Улавом и заснула, а он полулежа оперся затылком о корму — несколько раз он открывал глаза и смотрел ввысь, в затянутое тучами небо. Потом вдруг на него, подобно весеннему паводку, нахлынула усталость, удивительно сладостная и томительная. Когда лодка стала задевать песчаное дно против лачуги Ауд, он вскочил. Мужчины засмеялись. И зачем только они его разбудили, не дали человеку поспать — ведь до утра далеко…
Была еще только полночь. Улав понял, что они шли на веслах куда меньше половины того времени, которое потребовалось ему самому. Он помог гребцам вытащить лодку на берег, и те, пожелав Ингунн и Улаву спокойной ночи, ушли. Вначале парни, казалось, превратились в два черных расплывчатых пятна, затерявшихся во мраке каменистого побережья фьорда, а вскоре они и вовсе растаяли во мраке облачной летней ночи.
Спина Улава промокла от воды на дне лодки и одеревенела оттого, что он спал сидя, кое-как примостившись. Ингунн же все время похныкивала от усталости, а под конец захотела непременно отдохнуть, прежде чем они начнут странствие по горам через всю округу. Улав хотел отправиться в путь немедля, ему казалось: ходьба в такую свежую, прохладную ночь сильно взбодрит его, и, кроме того, он побаивался гнева Стейнфинна, если тот уже вернулся домой. Но Ингунн очень устала, он это видел, и оба они боялись проходить мимо могилы под грудой камней, да и вообще страшновато было блуждать по горам в глухую ночь. Потому-то, разделив остатки снеди из котомки, они доели их и влезли в земляную избушку. Тут же, за дверью, находился небольшой очаг, от которого еще шло легкое тепло. Тесный ход разделял землянку на две половины с земляными же лежанками вдоль стен в каждой из них. Услыхав с одной храп Ауд, они ощупью пробрались меж чанами и рыбачьей снастью к лежанке, которая, как они знали, была на другой стороне.
Но Улав заснуть не мог. Воздух в земляной избушке был спертый от стлавшегося по полу дыма, а вонь от сырой, копченой и тухлой рыбы была просто невыносима. В горле у него першило, усталые руки и ноги гудели.
Ингунн не могла найти себе места, ворочаясь с боку на бок в темноте.
— Мне некуда девать голову… Верно, глиняный горшок мешает, он как раз позади меня.
Улав ощупью попытался задвинуть горшок подальше. Но за его спиной было свалено столько всякой всячины, что казалось, стоит тронуть хоть одну вещь пальцем, как все обрушится им на головы. Тогда Ингунн залезла поглубже на лежанку и, свернувшись калачиком, положила голову и руки ему на грудь.
— Тебе не тяжело? — спросила она и вскоре крепко заснула.
Немного погодя он тихонько высвободился из-под ее теплого, сонного тела. А вскоре, когда удалось спустить ноги в проход между скамьями, он встал и крадучись выбрался из земляной избушки.
Уже начинало светать. Холодный ветерок легким дуновением пробегал по длинным и гибким ветвям берез, кропя их каплями ледяной воды; серо-стальное зеркало вод чуть морщилось от слабых порывов ветра с дождем.
Улав взглянул ввысь. Стояла непостижимая тишина, в селениях еще не проснулась жизнь: спали усадьбы, спали и луга, и пашни, и рощи, поблекшие от предрассветной мглы. К северу от каменистых осыпей, за самыми ближними усадьбами высилось несколько одиноких, негустых елей — таких недвижных и прямых, что они казались неживыми. Небо было почти белое, а на севере чуть золотилось над черными верхушками деревьев. И только в самой вышине плыли отдельные клочья туч, оставшихся после вчерашней ночи.
Ему вдруг стало так сиротливо! Ведь он один не спал во всей округе и стоял здесь, обуреваемый новыми, неведомыми чувствами: они гнали его все дальше и дальше от беззаботной самоуверенности детства. Примерно в эту пору он поднялся вчера с постели, а казалось, с того времени прошли годы.
Он стоял, робкий и удрученный, прислушиваясь к тишине. Изредка брякало деревянное ботало — корова вдовы паслась в роще. Где-то далеко, во мраке леса, как и вчера, до жути отчетливо прокуковала кукушка. Начали пробуждаться и маленькие пичужки. Но эти редкие звуки лишь усиливали владевшее им ощущение огромности и тишины окружавших его просторов…
Подойдя к хлеву, Улав заглянул внутрь, но в нос ему ударила такая резкая вонь, что он тут же отдернул голову. Однако же земляной пол под стрехой был ровен и сух, а весь склон, на котором стоял хлев, — бур, гол и лишь кое-где усеян остатками запасенных на зиму сена и листьев. Улав лег, свернувшись, как зверек, и тут же уснул. Он проснулся, когда Ингунн тронула его за плечо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88