Из настежь открытых порталов церкви Воздвиженья снопы света падали на снег — сюда притащилось несколько старцев из богадельни: снова должно было начаться богослужение.
Увязая в снегу, Улав с Ингунн пошли по узкому проулку за церковью. Здесь им не встретилось ни души; под деревьями было вовсе жутко, а идти — трудно: снег был почти не утоптан.
— Не чаяли мы, когда проходили здесь летом, что нам придется столь тяжко, — вздохнув, сказала Ингунн.
— Да, откуда нам было знать…
— А ты не зайдешь в дом? — спросила она, когда они стояли на туне. — У нас все собирались в церковь Воздвиженья…
— Зайду, конечно!
Они вошли в горницу. Темно здесь было — хоть глаз выколи, но Ингунн разгребла угли в очаге и подложила дров. Плащ она сняла, и, когда, встав на колени, раздувала огонь, ее белая головная повязка спустилась на плечи и на спину.
— Здесь спим мы с Турой, — сказала она, не оборачиваясь. — Я обещала сварить мясо к их приходу… — Она подвесила котелок на крюк. Улав понял, что они в приусадебной поварне — повсюду была расставлена кухонная утварь. Ингунн — тоненькая, высокая и юная, в темном платье и в белой головной повязке — торопливо сновала взад и вперед при свете огня. Она словно играла в какую-то выдуманную, неправдоподобную игру. Сидя на краю кровати, Улав наблюдал за нею; он не знал, о чем говорить; к тому же ему так хотелось спать.
— Не пособишь мне? — спросила Ингунн, нарезая мясо и сало в деревянной посудине, стоявшей на широком плоском камне у очага. Это был кусок лопатки, который ей никак не удавалось разделать ножом. Улав отыскал маленький топорик, надрубил кость и переломил ее пополам. Пока они этим занимались, Ингунн, стоя на коленях у очага с висевшими над ним котелками, шепнула ему:
— Что это ты все молчишь, Улав? Тебе невесело?
В ответ он только покачал головой, и тогда она шепнула еще тише:
— Мы так давно не оставались вдвоем. Я думала, ты этого хотел?..
— Сама знаешь… Слыхала, твои дядья явятся сюда на тринадцатый день? — спросил он. Тут ему пришло в голову, что она может принять его слова за ответ на свой вопрос: весело ему или нет. — Тебе нечего бояться, — твердо сказал он. — Мы не должны их бояться.
Ингунн поднялась на ноги и стояла, не сводя с него глаз; потом, приоткрыв рот, глубоко вздохнула и сделала движение, словно хотела броситься к нему. Улав выставил вперед перепачканные салом и рассолом руки.
— Иди ко мне… можешь вытереть руки о покрывало. — Она чуть подвинула котелок. — Мы можем ненадолго прилечь, покуда мясо не сварится.
Улав стянул сапоги и расстегнул застежки плаща. Потом он лег на кровать рядом с ней и прикрыл плащом их обоих. Она тут же тесно прильнула к нему, прижавшись пылающим лицом к его щеке — ее дыхание щекотало ему шею.
— Улав… ты ведь не позволишь им увезти меня с собой и разлучить нас?
— Нет. Да и прав у них таких нет. Но ты ведь знаешь, что Колбейн потребует немалого, чтобы замириться со мной.
— Так это оттого, — прошептала она и еще теснее прижалась к нему, — ты ныне стал меня меньше любить?
— Я люблю тебя по-прежнему, — пробормотал он хриплым голосом, пытаясь на ощупь просунуть руку ей под голову, но мешала повязка.
— Может, мне снять ее? — с готовностью прошептала Ингунн.
— Не надо, после будет хлопотно снова повязывать.
— Вот уже скоро месяц… как мы с тобой почти не видимся, — жалобно прошептала она.
— Ингунн… я ведь желаю тебе только добра, — взмолился он, спохватившись в тот же миг, что эти слова он уже однажды сказал ей, только не мог вспомнить, когда именно. «Она вовсе рехнулась, — подумал он, чувствуя себя глубоко несчастным, — только и достает у нее ума, чтоб соблазнять меня…»
— Но ведь… я так истосковалась по тебе, Улав. Эти старушки добры ко мне, ничего не скажешь, да мне все равно охота быть с тобой…
— Верно. Но… Нынче святая ночь… Нам ведь скоро опять надобно идти в церковь к заутрене… — Лицо его в темноте залилось краской стыда. — Об этом и думать-то грешно!..
Он быстро поднялся в темноте, поцеловал ее веки и почувствовал, как трепещут и шевелятся под его губами глазные яблоки; на глаза ее навернулись слезы и омочили его рот.
— Не печалься, — умоляюще прошептал он.
Затем отодвинулся подальше, на самый край кровати, и, повернувшись лицом к очагу, стал смотреть на огонь. Терзаясь душой и телом, он лежал и прислушивался: не шевельнется ли она, не заплачет ли. Но она лежала тихо, как мышь. Под конец он услыхал, что она заснула. Тогда он поднялся, натянул сапоги и взял свой плащ, закутав ее в меховое одеяло. Ему было холодно и на тощий желудок хотелось спать; он ослаб от длительного поста. Котелок с мясом кипел, и от него так вкусно пахло, что у Улава засосало под ложечкой.
На дворе стало еще холоднее — снег скрипел у него под ногами и, несмотря на темноту, он почувствовал, что морозная дымка в воздухе сгустилась.
Люди мало-помалу начали подниматься вверх по склону в церковь; Улав слегка дрожал от холода под своим подбитым мехом плащом. Он очень устал, и, по правде говоря, ему не хотелось идти сейчас к заутрене — он охотнее побыл бы дома и поспал. И это он, который так радовался рождественской ночи с тремя службами, из которых одна была прекраснее другой!
В дни, предшествовавшие встрече с родичами Ингунн, Улав по большей части сидел в епископской усадьбе и не выходил никуда дальше церкви. День за днем там отправляли великолепные богослужения, а в усадьбу беспрестанно наезжали на праздники гости — и у духовенства, и у мирян всяких дел было по горло, так что Улав почти все время был предоставлен самому себе. С епископом ему довелось беседовать всего лишь один раз, когда Улав поблагодарил его за новогодний подарок: преосвященный пожаловал ему долгополый коричневый кафтан, отороченный превосходным мехом черной выдры. То было первое в жизни Улава собственное платье, такое роскошное и подобающее взрослому молодому человеку, каковым ему ныне должно было слыть. Его чувству собственного достоинства немало способствовало то, что он был теперь пышно разодет — Арнвид дал ему в долг денег, и Улав купил себе красивый зимний плащ на куньем меху, а к нему — штаны, сапоги и прочее.
От Асбьерна Толстомясого Улав узнал: епископ уже получил ответ от людей, которым дал поручение узнать у кровных родичей Улава, что они думали о его деле. Однако же епископа не очень удовлетворил их ответ. Достоверно было лишь одно: Стейнфинн никогда не брал опеку над Улавом, которая возлагала бы на него ответственность. И никто из родичей мальчика не справлялся о нем и не требовал вернуть его из Фреттастейна.
— У нашего досточтимого святого отца немало хлопот и расходов по твоей вине, Улав, — сказал, чуть улыбнувшись, Асбьерн. — Ныне он пригласил сюда твоих родичей из Твейта, а тот родич, что живет в Хествикене и разбит параличом, вовсе плох. Но мужи из Твейта как будто дали согласие на твою женитьбу еще до того, как она сможет быть узаконена. И они якобы сказали своему приходскому священнику, который беседовал с ними от имени преосвященного Турфинна: ежели сыны Туре захотят, они предложат тебе руку твоей желанной — это их доподлинные слова, а не мои, — и предложат вместе с таким приданым, которым ты останешься премного доволен. Но они никогда не дадут согласия на то, чтобы ты заплатил ее родичам пеню за незаконное сожительство более высокую, нежели предписанная законом. А ты знаешь: Колбейн с Иваром не станут замиряться на таких условиях, это обернулось бы для сынов Туре позором до конца их дней…
— Думается, это обернулось бы позором для меня и… и для нее, — гневно сказал Улав. — Так можно было бы сделать, будь она потаскуха какая.
— Да, епископ затронул в разговоре и эту сторону дела, сказав, что единственный выход для тебя такой: ты уезжаешь из страны и пребываешь четыре зимы в заморье, покуда не станешь совершеннолетним и не сможешь сам договориться о примирении. Владыка думает, что ты мог бы направиться в Данию и просить пристанища у родичей твоей матушки. Знаешь ли ты, в той стране твои родичи с материнской стороны — одни из самых могущественных мужей? Брат твоей матери, господин Барним, сын Эйрика из Хевдинггорда, должно быть, богатейший рыцарь во всей Зеландии.
Улав покачал головой:
— Отца моей матушки звали Бьерном, сыном Андерса из Витаберга, а ее единственного брата — Стигом. И жили они, помнится, на Ютландии…
— Бабушка твоя, фру Маргрете, дважды выходила замуж; Бьерн был ее вторым мужем, а первого звали Эйрик, сын Эйрика, и он владел усадьбой Хевдинггорд в Зеландии. Не велика беда, коли тебе, Улав, придется прожить несколько лет в заморье. Поглядишь на свычаи и обычаи другого народа — особливо ежели можешь погостить у богатых и могущественных родичей. Разве не так, Улав?
Слова священника обратили мысли Улава совсем в иную сторону. С тех пор как он приехал в епископскую усадьбу, он достаточно хорошо понял, что знал лишь весьма малую и тесную часть божьего мира. Мужи церкви рассылали грамоты и гонцов на север и на юг, на запад и на восток; менее чем за шесть недель они умудрились разузнать о людях, до которых Улаву никак было не добраться — все равно как если бы они жили в Исландии или в граде Риме. Епископ знал теперь о материнской родне Улава более, чем было известно ему самому. В церкви хранились подсвечники и книги из Галлии, шелковые ковры из Сицилии, что послал сюда папа римский, тканье из Арраса, мощи святых мучеников и праведников из Британии и Азии. Асбьерн Толстомясый рассказывал о больших школах в Париже и в Болонье, где человек может обучиться искусствам и премудростям всего мира, в Салерно же обучают греческому языку, а также премудрости, как оградить себя от стального клинка и от яда. Сам Асбьерн был крестьянским сыном из Опланна и далее, чем до церкви в Эйабу, да еще чуток к северу, ему ездить не доводилось. Но он частенько поговаривал о том, чтобы поехать в заморье, — и, конечно, когда-нибудь так оно и будет, ибо Асбьерн был человек дельный, на все руки мастер.
С Арнвидом, сыном Финна, Улав чаще всего беседовал, когда они ложились вечером спать, и поутру, когда вставали. Он чуть отдалился от старшего друга с тех пор, как они приехали в епископскую усадьбу. Арнвид занимался многими делами, в коих Улав ничего не смыслил. Да и кроме того, каждая встреча с Арнвидом напоминала юноше о столь многих событиях — и тягостных, и позорных. Улав испытывал раскаяние и стыд, когда вспоминал все то, чему Арнвид был свидетелем, отчасти добровольным, а отчасти и вынужденным. Хотя, когда Улаву доводилось думать об этом, он никак не мог взять в толк: как могло случиться, что человек много старше его, богатый и могущественный бонд, стал молчаливым свидетелем его деяний. Сам Улав, видно, так или иначе принудил его — и когда другу пришлось пойти на то дело с перстнем, и позднее, когда Арнвид промолчал о ночных свиданиях Улава с его юной родственницей. Этот последний проступок Арнвида особливо сурово осудили бы и сыны Туре, и все другие люди: тем самым на честь Арнвида легло бы позорное пятно, — а он этого не заслужил. И Улав знал, что Арнвид все принимал чересчур близко к сердцу. Потому-то ему бывало ныне очень не по себе в обществе Арнвида…
С Асбьерном же, священником, Улав чувствовал себя уверенно и спокойно. Читал ли тот свои молитвы или разглядывал дубленые кожи, он всегда бывал одинаков: усердный труженик и надежный человек. Его длинное и костлявое лошадиное лицо было всегда одинаково неподвижно, а сам он — сух и старателен: и когда отправлял богослужения, и когда следил, как взвешивают товары. Или шел поглядеть, не прогнили ли полы в хлеву одной из усадеб издольщиков в епископском поместье. Улав ходил вместе с Асбьерном, представляя свою будущую жизнь: как он переберется в Хествикен и будет разъезжать в собственных ботах, хозяйничать на причалах, в кладовых и в хлевах; сам того не сознавая, он мечтал во всем подражать своему новому другу.
Воспоминания о часах, проведенных наедине с Ингунн в рождественскую ночь, вновь разбередили его тоску по ней. В мыслях его она вставала по-девичьи стройная, юная, в женском наряде; опустившись на колени, она раздувала угли. Или сновала взад и вперед в мерцающих отсветах огня меж скамей, ларей и очагом. Вот так же будет он лежать в собственной кровати в Хествикене в темные зимние утра и смотреть, как она разжигает огонь в его очаге. Он вспоминал ее жаркую, беспредельную близость, когда они лежали и отдыхали рядом в темноте, — в Хествикене они будут спать вместе в господской кровати, как хозяин и хозяйка усадьбы. Тогда он сможет обнимать ее всласть, а по вечерам они будут лежать и толковать обо всем, что случилось за день, он станет советоваться с ней, как ему быть дальше. И ему не придется более опасаться того, чего он до сих пор страшился как ужасной беды… Тогда же, народив детей, они лишь приумножат свое собственное счастье и уважение в глазах людских.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Увязая в снегу, Улав с Ингунн пошли по узкому проулку за церковью. Здесь им не встретилось ни души; под деревьями было вовсе жутко, а идти — трудно: снег был почти не утоптан.
— Не чаяли мы, когда проходили здесь летом, что нам придется столь тяжко, — вздохнув, сказала Ингунн.
— Да, откуда нам было знать…
— А ты не зайдешь в дом? — спросила она, когда они стояли на туне. — У нас все собирались в церковь Воздвиженья…
— Зайду, конечно!
Они вошли в горницу. Темно здесь было — хоть глаз выколи, но Ингунн разгребла угли в очаге и подложила дров. Плащ она сняла, и, когда, встав на колени, раздувала огонь, ее белая головная повязка спустилась на плечи и на спину.
— Здесь спим мы с Турой, — сказала она, не оборачиваясь. — Я обещала сварить мясо к их приходу… — Она подвесила котелок на крюк. Улав понял, что они в приусадебной поварне — повсюду была расставлена кухонная утварь. Ингунн — тоненькая, высокая и юная, в темном платье и в белой головной повязке — торопливо сновала взад и вперед при свете огня. Она словно играла в какую-то выдуманную, неправдоподобную игру. Сидя на краю кровати, Улав наблюдал за нею; он не знал, о чем говорить; к тому же ему так хотелось спать.
— Не пособишь мне? — спросила Ингунн, нарезая мясо и сало в деревянной посудине, стоявшей на широком плоском камне у очага. Это был кусок лопатки, который ей никак не удавалось разделать ножом. Улав отыскал маленький топорик, надрубил кость и переломил ее пополам. Пока они этим занимались, Ингунн, стоя на коленях у очага с висевшими над ним котелками, шепнула ему:
— Что это ты все молчишь, Улав? Тебе невесело?
В ответ он только покачал головой, и тогда она шепнула еще тише:
— Мы так давно не оставались вдвоем. Я думала, ты этого хотел?..
— Сама знаешь… Слыхала, твои дядья явятся сюда на тринадцатый день? — спросил он. Тут ему пришло в голову, что она может принять его слова за ответ на свой вопрос: весело ему или нет. — Тебе нечего бояться, — твердо сказал он. — Мы не должны их бояться.
Ингунн поднялась на ноги и стояла, не сводя с него глаз; потом, приоткрыв рот, глубоко вздохнула и сделала движение, словно хотела броситься к нему. Улав выставил вперед перепачканные салом и рассолом руки.
— Иди ко мне… можешь вытереть руки о покрывало. — Она чуть подвинула котелок. — Мы можем ненадолго прилечь, покуда мясо не сварится.
Улав стянул сапоги и расстегнул застежки плаща. Потом он лег на кровать рядом с ней и прикрыл плащом их обоих. Она тут же тесно прильнула к нему, прижавшись пылающим лицом к его щеке — ее дыхание щекотало ему шею.
— Улав… ты ведь не позволишь им увезти меня с собой и разлучить нас?
— Нет. Да и прав у них таких нет. Но ты ведь знаешь, что Колбейн потребует немалого, чтобы замириться со мной.
— Так это оттого, — прошептала она и еще теснее прижалась к нему, — ты ныне стал меня меньше любить?
— Я люблю тебя по-прежнему, — пробормотал он хриплым голосом, пытаясь на ощупь просунуть руку ей под голову, но мешала повязка.
— Может, мне снять ее? — с готовностью прошептала Ингунн.
— Не надо, после будет хлопотно снова повязывать.
— Вот уже скоро месяц… как мы с тобой почти не видимся, — жалобно прошептала она.
— Ингунн… я ведь желаю тебе только добра, — взмолился он, спохватившись в тот же миг, что эти слова он уже однажды сказал ей, только не мог вспомнить, когда именно. «Она вовсе рехнулась, — подумал он, чувствуя себя глубоко несчастным, — только и достает у нее ума, чтоб соблазнять меня…»
— Но ведь… я так истосковалась по тебе, Улав. Эти старушки добры ко мне, ничего не скажешь, да мне все равно охота быть с тобой…
— Верно. Но… Нынче святая ночь… Нам ведь скоро опять надобно идти в церковь к заутрене… — Лицо его в темноте залилось краской стыда. — Об этом и думать-то грешно!..
Он быстро поднялся в темноте, поцеловал ее веки и почувствовал, как трепещут и шевелятся под его губами глазные яблоки; на глаза ее навернулись слезы и омочили его рот.
— Не печалься, — умоляюще прошептал он.
Затем отодвинулся подальше, на самый край кровати, и, повернувшись лицом к очагу, стал смотреть на огонь. Терзаясь душой и телом, он лежал и прислушивался: не шевельнется ли она, не заплачет ли. Но она лежала тихо, как мышь. Под конец он услыхал, что она заснула. Тогда он поднялся, натянул сапоги и взял свой плащ, закутав ее в меховое одеяло. Ему было холодно и на тощий желудок хотелось спать; он ослаб от длительного поста. Котелок с мясом кипел, и от него так вкусно пахло, что у Улава засосало под ложечкой.
На дворе стало еще холоднее — снег скрипел у него под ногами и, несмотря на темноту, он почувствовал, что морозная дымка в воздухе сгустилась.
Люди мало-помалу начали подниматься вверх по склону в церковь; Улав слегка дрожал от холода под своим подбитым мехом плащом. Он очень устал, и, по правде говоря, ему не хотелось идти сейчас к заутрене — он охотнее побыл бы дома и поспал. И это он, который так радовался рождественской ночи с тремя службами, из которых одна была прекраснее другой!
В дни, предшествовавшие встрече с родичами Ингунн, Улав по большей части сидел в епископской усадьбе и не выходил никуда дальше церкви. День за днем там отправляли великолепные богослужения, а в усадьбу беспрестанно наезжали на праздники гости — и у духовенства, и у мирян всяких дел было по горло, так что Улав почти все время был предоставлен самому себе. С епископом ему довелось беседовать всего лишь один раз, когда Улав поблагодарил его за новогодний подарок: преосвященный пожаловал ему долгополый коричневый кафтан, отороченный превосходным мехом черной выдры. То было первое в жизни Улава собственное платье, такое роскошное и подобающее взрослому молодому человеку, каковым ему ныне должно было слыть. Его чувству собственного достоинства немало способствовало то, что он был теперь пышно разодет — Арнвид дал ему в долг денег, и Улав купил себе красивый зимний плащ на куньем меху, а к нему — штаны, сапоги и прочее.
От Асбьерна Толстомясого Улав узнал: епископ уже получил ответ от людей, которым дал поручение узнать у кровных родичей Улава, что они думали о его деле. Однако же епископа не очень удовлетворил их ответ. Достоверно было лишь одно: Стейнфинн никогда не брал опеку над Улавом, которая возлагала бы на него ответственность. И никто из родичей мальчика не справлялся о нем и не требовал вернуть его из Фреттастейна.
— У нашего досточтимого святого отца немало хлопот и расходов по твоей вине, Улав, — сказал, чуть улыбнувшись, Асбьерн. — Ныне он пригласил сюда твоих родичей из Твейта, а тот родич, что живет в Хествикене и разбит параличом, вовсе плох. Но мужи из Твейта как будто дали согласие на твою женитьбу еще до того, как она сможет быть узаконена. И они якобы сказали своему приходскому священнику, который беседовал с ними от имени преосвященного Турфинна: ежели сыны Туре захотят, они предложат тебе руку твоей желанной — это их доподлинные слова, а не мои, — и предложат вместе с таким приданым, которым ты останешься премного доволен. Но они никогда не дадут согласия на то, чтобы ты заплатил ее родичам пеню за незаконное сожительство более высокую, нежели предписанная законом. А ты знаешь: Колбейн с Иваром не станут замиряться на таких условиях, это обернулось бы для сынов Туре позором до конца их дней…
— Думается, это обернулось бы позором для меня и… и для нее, — гневно сказал Улав. — Так можно было бы сделать, будь она потаскуха какая.
— Да, епископ затронул в разговоре и эту сторону дела, сказав, что единственный выход для тебя такой: ты уезжаешь из страны и пребываешь четыре зимы в заморье, покуда не станешь совершеннолетним и не сможешь сам договориться о примирении. Владыка думает, что ты мог бы направиться в Данию и просить пристанища у родичей твоей матушки. Знаешь ли ты, в той стране твои родичи с материнской стороны — одни из самых могущественных мужей? Брат твоей матери, господин Барним, сын Эйрика из Хевдинггорда, должно быть, богатейший рыцарь во всей Зеландии.
Улав покачал головой:
— Отца моей матушки звали Бьерном, сыном Андерса из Витаберга, а ее единственного брата — Стигом. И жили они, помнится, на Ютландии…
— Бабушка твоя, фру Маргрете, дважды выходила замуж; Бьерн был ее вторым мужем, а первого звали Эйрик, сын Эйрика, и он владел усадьбой Хевдинггорд в Зеландии. Не велика беда, коли тебе, Улав, придется прожить несколько лет в заморье. Поглядишь на свычаи и обычаи другого народа — особливо ежели можешь погостить у богатых и могущественных родичей. Разве не так, Улав?
Слова священника обратили мысли Улава совсем в иную сторону. С тех пор как он приехал в епископскую усадьбу, он достаточно хорошо понял, что знал лишь весьма малую и тесную часть божьего мира. Мужи церкви рассылали грамоты и гонцов на север и на юг, на запад и на восток; менее чем за шесть недель они умудрились разузнать о людях, до которых Улаву никак было не добраться — все равно как если бы они жили в Исландии или в граде Риме. Епископ знал теперь о материнской родне Улава более, чем было известно ему самому. В церкви хранились подсвечники и книги из Галлии, шелковые ковры из Сицилии, что послал сюда папа римский, тканье из Арраса, мощи святых мучеников и праведников из Британии и Азии. Асбьерн Толстомясый рассказывал о больших школах в Париже и в Болонье, где человек может обучиться искусствам и премудростям всего мира, в Салерно же обучают греческому языку, а также премудрости, как оградить себя от стального клинка и от яда. Сам Асбьерн был крестьянским сыном из Опланна и далее, чем до церкви в Эйабу, да еще чуток к северу, ему ездить не доводилось. Но он частенько поговаривал о том, чтобы поехать в заморье, — и, конечно, когда-нибудь так оно и будет, ибо Асбьерн был человек дельный, на все руки мастер.
С Арнвидом, сыном Финна, Улав чаще всего беседовал, когда они ложились вечером спать, и поутру, когда вставали. Он чуть отдалился от старшего друга с тех пор, как они приехали в епископскую усадьбу. Арнвид занимался многими делами, в коих Улав ничего не смыслил. Да и кроме того, каждая встреча с Арнвидом напоминала юноше о столь многих событиях — и тягостных, и позорных. Улав испытывал раскаяние и стыд, когда вспоминал все то, чему Арнвид был свидетелем, отчасти добровольным, а отчасти и вынужденным. Хотя, когда Улаву доводилось думать об этом, он никак не мог взять в толк: как могло случиться, что человек много старше его, богатый и могущественный бонд, стал молчаливым свидетелем его деяний. Сам Улав, видно, так или иначе принудил его — и когда другу пришлось пойти на то дело с перстнем, и позднее, когда Арнвид промолчал о ночных свиданиях Улава с его юной родственницей. Этот последний проступок Арнвида особливо сурово осудили бы и сыны Туре, и все другие люди: тем самым на честь Арнвида легло бы позорное пятно, — а он этого не заслужил. И Улав знал, что Арнвид все принимал чересчур близко к сердцу. Потому-то ему бывало ныне очень не по себе в обществе Арнвида…
С Асбьерном же, священником, Улав чувствовал себя уверенно и спокойно. Читал ли тот свои молитвы или разглядывал дубленые кожи, он всегда бывал одинаков: усердный труженик и надежный человек. Его длинное и костлявое лошадиное лицо было всегда одинаково неподвижно, а сам он — сух и старателен: и когда отправлял богослужения, и когда следил, как взвешивают товары. Или шел поглядеть, не прогнили ли полы в хлеву одной из усадеб издольщиков в епископском поместье. Улав ходил вместе с Асбьерном, представляя свою будущую жизнь: как он переберется в Хествикен и будет разъезжать в собственных ботах, хозяйничать на причалах, в кладовых и в хлевах; сам того не сознавая, он мечтал во всем подражать своему новому другу.
Воспоминания о часах, проведенных наедине с Ингунн в рождественскую ночь, вновь разбередили его тоску по ней. В мыслях его она вставала по-девичьи стройная, юная, в женском наряде; опустившись на колени, она раздувала угли. Или сновала взад и вперед в мерцающих отсветах огня меж скамей, ларей и очагом. Вот так же будет он лежать в собственной кровати в Хествикене в темные зимние утра и смотреть, как она разжигает огонь в его очаге. Он вспоминал ее жаркую, беспредельную близость, когда они лежали и отдыхали рядом в темноте, — в Хествикене они будут спать вместе в господской кровати, как хозяин и хозяйка усадьбы. Тогда он сможет обнимать ее всласть, а по вечерам они будут лежать и толковать обо всем, что случилось за день, он станет советоваться с ней, как ему быть дальше. И ему не придется более опасаться того, чего он до сих пор страшился как ужасной беды… Тогда же, народив детей, они лишь приумножат свое собственное счастье и уважение в глазах людских.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88