— Нечего меня связывать, — запальчиво сказал он незнакомцам, — не прикасайтесь ко мне… Я пойду с вами по доброй воле.
— Да, ныне все равно придется уйти отсюда, поскольку… ты ведь и сам понимаешь, тебе здесь оставаться нельзя; сейчас принесут сюда Corpus Domini для Эйнара, — сказал настоятель.
Снова повалил снег и подул сильный ветер. Город заснул более часа тому назад. Маленький отряд тяжело шагал сквозь тьму и метель по рыхлому, свежевыпавшему снегу меж кладбищенской ограды и низкими черными деревянными домами усадьбы каноников. Все казалось мертвым и пустынным, а ветер горестно завывал вкруг ограды и посвистывал средь ветвей высоких ясеней.
Впереди шел один из горожан, за ним — старый монах, с которым Улав не был знаком, но он знал, что это викарий. Улав следовал за монахом, а по обе стороны от него и позади — по одному стражнику, которые чуть не наступали ему на пятки. Улав думал: теперь он узник; хотелось спать, и он испытывал какую-то удивительную слабость и отупение.
Усадьба окружного наместника находилась к востоку от кафедрального собора. Им долго пришлось стоять, утопая в снегу, и громко стучать в запертые ворота; между тем снег проникал сквозь платье и заметал отряд. Наконец ворота отворились, и какой-то заспанный человек с фонарем из бычьего пузыря вышел к ним и спросил, что стряслось. Тогда их впустили в усадьбу.
Улав никогда прежде не входил в эти ворота. Он не различал ничего, кроме тьмы и метели средь черных стен. Сам наместник был в отъезде — уехал верхом из города еще в полдень вместе с епископом. Улав слышал это словно в полусне — он засыпал стоя. Спотыкаясь от усталости, он дал ввести себя в небольшую тюремную избу, стоявшую во дворе. Там было страшно холодно и темно, огонь в очаге не горел. Немного погодя кто-то принес свечу и простыни, которые швырнули на кровать. Ему пожелали доброй ночи, и в полусне Улав также пожелал всем доброй ночи. Потом они ушли, заперев дверь снаружи. И Улав разом проснулся. Он стоял, не отрывая глаз от маленького огонька свечи…
Вначале на него напало какое-то оцепенение. Потом в душе закипела ярость, к которой примешалось ликующее чувство радости… Он разделался с этим несносным Эйнаром, сыном Колбейна, и пусть господь покарает его, он ничуть в том не раскаивается. Улаву было безразлично, во что обойдется ему его горячность. Колбейн и иже с ним… он от всей души ненавидел их. Только теперь он понял, как исчах за все эти месяцы: страх, гложущие угрызения совести, унижения, которым он подвергался, пытаясь выбраться из засосавшей его трясины… И именно Колбейн всякий раз вставал, преграждая ему путь повсюду, где он пытался обрести твердую почву под ногами. Кабы эта колбейновская братия не стояла у него на пути, он бы уж давным-давно освободился от всех тягот, сидел вольный, сам себе господин, и горя не знал… И думать забыл бы о снедавшем его чувстве: он-де похититель девичьей чести, предатель в глазах людей. Но Колбейн все время держал его под ногтем… А ныне он, Улав, отомстил — и возблагодарил за это бога ото всего сердца. Пусть все его новые друзья в епископской усадьбе и даже сам епископ Турфинн скажут, что грешно так думать, — он будет стоять на своем. Таков уж человек по своей природе…
Дух Улава воспрянул и взбунтовался против всех этих новых для него мыслей и премудростей, коих он набрался в епископской усадьбе… Да, по-своему они хороши, это он сейчас готов признать, но нет, нет… до чего ж они зыбки и противны человеческому естеству. Все это одни мечтания. Никогда людям не стать столь святыми, чтобы согласиться предать все свои дела и заботы, как малые, так и великие, на суд ближних. Никогда не удовольствоваться им законами и тем, что они получат свои права из чужих рук, — люди хотят сами их добиваться. Он вспомнил: нечто подобное говорил вечером и Хафтур, такие-де законы пригодны лишь для всяких худородных. И Улав вдруг почувствовал, что хотя бы в этом одном-единственном он согласен с такими, как Колбейн и его сыны, — лучше он возьмет свою тяжбу с ними в собственные руки и, коли уж этого не избежать, ответит на беззаконие беззаконием. Он сродни таким, как Колбейн, Стейнфинн и Ингебьерг, — да и такой, как Ингунн, которая бросилась в его объятия, ничуть не заботясь о законах, горячая и шальная в своей строптивой любви… Но он никак не сродни священникам и монахам, чья жизнь текла ясно и размеренно, подчиненная своим же суровым канонам, и кои изо дня в день делали одно и то же в одно и то же урочное время: молились, работали, трапезничали, пели, отправлялись ко сну и вновь вставали по утрам, дабы вновь предаться своим молитвам. Они изучали законы, переписывали их и толковали отдельные их статьи. Они бывали не согласны друг с другом и вступали в споры с послушниками об этих законах…
А все потому, что возлюбили законы и возмечтали с их помощью укротить людей, дабы ни один человек на свете не поднимал оружие противу своего ближнего, не завоевывал свое право силой, а сидел себе смирно, внимая кротким откровениям всевышнего о братстве всех детей божьих… И вот теперь Улав почувствовал какую-то смутную и грустную нежность ко всему этому и почтение к таким людям… Но он-то не в силах был вечно склоняться пред законом, и одна лишь мысль о том, что они тайком ухитрятся надеть эти путы на него самого, до смерти претила ему…
Его мятежные чувства усилились оттого, что он испытывал какую-то смутную уверенность: теперь они наверняка считают его отщепенцем, нарушителем мира в монастыре. Епископ Турфинн уже не станет благодетельствовать ему, раз он столь дурно отблагодарил его за отеческую доброту. А все братья-проповедники! Как они глядели на него — видно, гневались, зачем он осквернил их парлаторию человеческой кровью. Старик викарий что-то сказал о раскаянии и искуплении, прежде чем уйти. Но в душе своей Улав вовсе не склонен был предаваться раскаянию…
Будь что будет. Зря только он послушался Арнвида, зря приехал сюда, в Хамар, зря позволил разлучить себя с Ингунн…
«Ингунн», — подумал он, и тоска по ней безнадежной мукою вспыхнула в нем; она — единственный человек на свете, которого он по-настоящему знал и который ему близок. Ингунн, какой бы она ни была — слабой и своенравной, не слишком разумной, прелестной, нежной и горячей, — она единственная, кого он знал до конца и кому мог во всем довериться. Ингунн — единственная из всего, чем он владел, кого обрел и ощутил и кем обладал наяву! Что такое рядом с ней все эти бесплотные мечтания, и слова, и смутные воспоминания! Она была настоящая, как его собственное тело и его собственная душа, и он звал ее, беззвучно крича, скорчившись, скрежеща зубами и сжимая кулаки так, что ногти впивались ему в кожу. Когда он подумал, как он ныне далек от нее и как трудно ему соединиться с ней, вся его страстная любовь разгорелась с новою силой, и он громко заплакал, кусая сжатые кулаки. Он хотел к ней, он желал ее немедля, он мог бы сам растерзать Ингунн от страха, что кто-то может отнять ее у него… «Ингунн, Ингунн!» — тихо стонал он…
Он должен встретиться с нею. Он ведь должен рассказать ей все, что случилось, узнать, как она отнесется к тому, что он убил ее двоюродного брата. Да, Эйнар покончил счеты с жизнью, в этом Улав был уверен, и его от Ингунн отделяла теперь кровь Эйнара. Пресвятая дева Мария! Какое это имеет значение, ежели они с Ингунн уже одна плоть и кровь. Она терпеть не могла этих сынов Колбейна, но ведь родичи — они и есть родичи. Сейчас она, верно, убивается и плачет, бедняжка, — и все же он не в силах был желать, чтобы этого убийства не было… И еще он должен был узнать, правда ли то, что говорил о ней Эйнар, — да, коли правда, ей, верно, придется так тяжко, так тяжко… Короткое сухое рыдание сотрясло тело Улава. Ведь Колбейн требовал выдать ему девушку, чтобы наказать ее!.. Ну, а если она попадет к нему в лапы, Колбейн со своими родичами сживут ее, верно, со свету. Тем паче если она носит под сердцем дитя убийцы Эйнара.
Он должен переговорить об этом с Арнвидом — тот, верно, разыщет его завтра утром. Арнвид должен увезти ее куда-нибудь, где Колбейну до нее не добраться…
Свеча была всего-навсего маленьким фитильком, намотанным на железную спицу. Улав вообще-то не боялся темноты, но теперь ему не хотелось, чтобы свеча догорела и он остался бы в темной избе наедине со своими мыслями. Он осторожно поправил фитилек, быстро снял с себя плащ, сапоги, нарядный кафтан и бросился на кровать. Зарывшись в холодную, как лед, постель, он уткнулся головой в подушку, сокрушаясь об Ингунн. Он вспомнил рождественскую ночь и почувствовал нечто вроде гнева против провидения: неужто это расплата за то, что в тот раз он поступил праведно?..
Он с головой укрылся меховым одеялом — так он не увидит, когда догорит свеча. Но вот он снова сбросил одеяло и лежал, опершись лицом на руку и неотрывно глядя на маленький язычок пламени.
«Да, Арнвид — единственный, кого можно просить защитить Ингунн, раз я сам не могу этого сделать…» И вдруг его охватило какое-то странное чувство — думать об Арнвиде не хотелось.
Он не понимал, что хотел сказать Эйнар, бросив Арнвиду в лицо те исполненные презрения слова. Но настолько-то он мог уразуметь: слова эти поразили Арнвида, как удар ногой в открытую рану. И всякий раз, когда Улав думал об этом, им словно овладевала дурнота, и он чувствовал — его вот-вот стошнит, а потом его охватывала ярость; он был свидетелем разнузданно-жестокого обращения с человеком.
Мало-помалу он понял: ему далеко до того, чтоб узнать Арнвида до самых глубин его души. Он верил ему более, чем кому-либо из людей, которых ему доводилось встречать, он доверился его благородству, его преданности. Он знал: коли надобно помочь другу или родичу, Арнвид не испугается ничего. И все же в нем таилось что-то, заставлявшее Улава думать о лесном озерце с бездонными омутами. Или же… Асбьерн Толстомясый сказывал намедни вечером притчу об одном премудром лекаре из южных краев, который обольщал женщину, наипрекраснейшую из жен той страны. Под конец она притворилась, будто желает уступить его воле. Проводит она его тогда тайком в горницу, расстегивает платье и показывает ему свои груди. Одна была белоснежная и прекрасная, а другая — сплошь покрыта гнойными язвами. Все очень хвалили притчу, называли ее и доброй, и поучительной, ибо Раймонд, тот ученый человек, узрев язвы, вовсе отвратил помыслы от мирских утех и ушел в монастырь. Но Улаву казалось, что ничего страшнее этой притчи ему слышать не доводилось, и он лежал тогда, бодрствуя до глубокой ночи, и не мог выкинуть ту притчу из головы. Но и в Арнвиде было нечто пугавшее Улава: а вдруг он в один прекрасный день узрит у своего друга такие же скрытые язвы! Втайне он всегда страшился увидеть болезнь или муки человеческие — и сам никогда не решался причинить кому-нибудь зло. И смутно подозревал, что, быть может, страх быть задетым за живое так странно сковал Арнвида прошлой осенью… Ныне Улав почти желал, чтоб Арнвид не был столь снисходителен, а потребовал бы от него ответа намного раньше. Улаву не по душе была мысль о том, будто он сам воспользовался слабостью друга. И вот теперь он лежит здесь, зная, что будет вынужден просить Арнвида позаботиться об Ингунн, защитить ее, какую бы кару ни навлек на него, Улава, сей опрометчивый поступок… Ибо одному господу ведомо, когда он сам сумеет позаботиться о ней.
Улав отчасти понимал, чего недостает Арнвиду. Арнвид никогда не скрывал, что его заветнейшим желанием было посвятить себя служению богу в одном из монашеских орденов. И после того, как Улав пожил в Хамаре, он понял много лучше прежнего: да, человек может желать этого. Но он чувствовал — нрав у Арнвида куда сложнее, нежели… скажем, нежели у Асбьерна Толстомясого или, к примеру, у брата Вегарда. Арнвид всегда стремился склонить голову, быть послушным и услужливым… Но он всегда по-своему сочувствовал людям, требовал, чтоб и другие законы имели силу, законы для людей, обуреваемых плотскими желаниями, людей с горячей кровью и душой, жаждущей отмщения… Казалось, будто Арнвида некогда стиснули меж этими двумя законами — церковным и мирским.
Улав обратил внимание на то, что Арнвид никогда не упоминал о годах своей супружеской жизни. Но об этом он кое-что слышал от других. Турдис, жена Арнвида, была вначале обещана в жены старшему из сынов Финна, Магнусу: тот был сорвиголова, человек веселый, на редкость красивый и всеобщий любимец. И она, верно, была горько разочарована, когда получила взамен Магнуса — Арнвида, да и ему жена пришлась не по сердцу. Турдис, горделивая и своенравная, никогда не скрывала презрения к мужу из-за того, что он так молод, молчалив и сторонится людей. Со свекровью она жила в открытой вражде. Юность Арнвид провел не очень радостно меж этих двух властолюбивых, вечно препиравшихся женщин. И, верно, потому он теперь, казалось, держался подальше ото всех женщин вообще, — кроме Ингунн.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88