— Я могу сам сказать им все, что хочу, — отрезал Улав. — К тому же я там кое-что позабыл, — прибавил он, чтобы смягчить ответ.
Арнвид молчал. Если Улав в таком расположении духа приедет в Берг, вряд ли он сильно утешит их. Но он решил, что ему уже хватит мешаться в это дело.
После полудня, когда Улав уже собрался в дорогу, он спросил Арнвида:
— Ты сейчас дальше поедешь, домой?
Арнвид отвечал, что пока об этом не думал.
Тогда Улав, будто стыдясь, не глядя на Арнвида, с трудом выдавил:
— Мне бы не хотелось встречаться с тобой более… до свадебного пира. Когда я ворочусь из Берга, мне бы не хотелось… — Он сжал кулаки и заскрипел зубами. — Не могу я видеть того, кто знает об этом!
Арнвид побагровел, однако подавил обиду и отвечал спокойно:
— Дело твое. А коли передумаешь, так дорога в Миклебе тебе знакома.
Улав протянул Арнвиду руку, но в глаза ему избегал смотреть.
— И еще… спасибо тебе, это не оттого, что я не помню добра.
— Да ничего. Ты, верно, на юг сейчас едешь, в Хествикен? — все же спросил он друга.
— Нет, я думаю здесь побыть пока… Надо же мне знать, готовить пир или нет… — Он пытался засмеяться. — А коли она помрет, так и пира не надо затевать…
Ингунн сидела в углу возле постели; за окном и в комнате было так темно, что она не могла разглядеть, кто это вошел к ней, — верно, это Далла управилась в коровнике и воротилась домой. Однако дверь затворилась, а никто не шевелился, и ей вдруг стало очень страшно, хотя она и не знала, кто вошел, — ее сердце взлетало и начинало стучать словно молоток каждый раз, как с нею кто-нибудь заговаривал. Она забилась в угол тихонько, как мышь, и старалась не дышать громко.
— Ты здесь, Ингунн? — послышался голос.
Она узнала голос Улава, и сердце ее будто бы мгновенно разорвалось — оно дрогнуло и остановилось: ей казалось, что она сейчас задохнется и умрет.
— Ингунн, ты здесь? — снова спросил он.
Он шагнул вперед, и она теперь могла смутно разглядеть его при слабом свете очага — в плаще он казался широким, с квадратными плечами. Услышав ее дыхание, вырывавшееся со стоном, он стал двигаться по комнате, словно пытаясь найти ее в темноте. От страха она снова обрела дар речи.
— Не подходи ко мне, Улав! Слышишь, не подходи ко мне!
— Я не трону тебя. Не бойся, зла тебе я не сделаю.
Она скорчилась, стараясь изо всех сил преодолеть страшную одышку, вызванную испугом. Голос Улава звучал спокойно и невозмутимо.
— Я решил, что, пожалуй, будет лучше, коли я сам потолкую с Иваром и Магнхильд. Ты сказала им, кто отец ребенка?
— Да, — простонала она.
Улав неуверенно сказал:
— Это худо. Надо было мне сразу об этом подумать, да я тогда так растерялся, что себя не помнил. А теперь я решил, что будет лучше, если я сам скажусь отцом. Наружу это все равно выйдет — про такое всегда узнают, так пусть думают, что дитя мое. Пустим слух, что я в прошлом году наезжал в Берг как раз в ту пору, в тайности.
— Так ведь это же неправда, — робко прошептала она.
— Да уж кому о том знать, как не мне, — сказал он, будто кнутом хлестнул. — И люди станут тоже сомневаться, и пусть их, стерпим, лишь бы поняли, что об этом трубить не годится. Вы все скажете то, что я сейчас сказал. Не могу же я стерпеть, чтобы у тебя здесь, в Опланне, был спрятан ребенок и чтоб это в любую минуту могло открыться. Ты возьмешь его с собой на юг. Ты поняла, что я сказал? — сердито спросил он, когда она в ответ лишь продолжала тяжело дышать в темноте.
— Нет, — ответила она неожиданно ясно и твердо. Такое с нею случалось изредка и прежде; когда она бывала измучена и запугана до крайности, в ней, казалось, что-то надламывалось, и тогда она могла встретить что угодно спокойно и хладнокровно. — И не думай об этом, Улав! Нечего тебе и думать брать меня в жены после этого всего!
— Не мели чушь! — нетерпеливо воскликнул Улав. — Тебе, как и мне, должно знать, что мы с тобою связаны по рукам и ногам.
— Говорили мне — Колбейн и другие, — что многие мудрые ученые священники рассудили твое дело иначе, чем епископ Турфинн.
— Такого не бывает, чтоб все думали одинаково. Только я согласен с тем, как порешил Турфинн. Я худо отплатил ему за добро в тот раз, но я отдал себя ему на суд и покорился его воле. И должен следовать ей и поныне.
— Улав! Помнишь ли ту последнюю ночь, когда ты пришел ко мне в Оттастад? — Она говорила печально, но спокойно и рассудительно. — Помнишь, ты сказал, будто хочешь убить меня? Что тот, кто изменит данному слову, заслужил смерть. Ты вынул нож и приставил его к моей груди. Я храню этот нож.
— Пользуйся им себе на здоровье! Той ночью… Ох, лучше б ты не вспоминала о ней… Мы тогда такое говорили… клялись! После я думал: слова, сказанные нами тогда, — грех более тяжкий, чем убийство Эйнара. Но я никогда не думал, что это ты…
— Улав, — снова сказала она, — этому не бывать. Не буду я тебе в радость, коли приеду в Хествикен. Я поняла это сразу, как увидела тебя. Когда ты сказал, что приедешь за мною летом, я поняла, что успею скрыть это от тебя.
— Вот как! Ты думала об этом? — Его слова хлестнули ее так больно, что она упала ничком на постель, прижала лоб и руки к дощечке с лошадиной головой, прибитой к изголовью, громко всхлипывая и словно падая в пропасть позора и унижения.
— Уходи, оставь меня! — стонала она. Она вспомнила, что вот-вот в комнату должна войти Далла со свечой. При мысли о том, что Улав увидит ее, она обезумела от отчаяния и стыда. — Уходи! — молила она его. — Сжалься надо мной, уходи!
— Да, я сейчас уйду. Только ты должна понять: будет как я сказал. Не надо так убиваться, Ингунн, — попросил он. — Я не желаю тебе зла… Большой радости мы, может, не дадим друг другу, — с горечью сорвалось у него. — Видит бог, все эти годы я часто думал о том, что буду тебе добрым мужем, сделаю для тебя все, что могу. Сейчас не берусь такое обещать, может, и трудно нам придется, может, я буду строг с тобою. Но с божьей помощью, надеюсь я, нам будет, поди, не хуже вместе, чем сейчас.
— Ах, кабы ты убил меня в тот день! — плакалась она, будто не слышала его слов.
— Замолчи, — прошептал он вне себя. — Убить, говоришь ты, твоего же собственного младенца? Мне убить тебя? Да ты, видно, зверь, а не человек, теряешь разум, когда тебе некуда деваться. Люди должны вынести то, что сами навлекли на себя.
— Уходи! — просила она все настойчивее. — Уходи, уходи…
— Я ухожу сейчас… Но я приду опять, приду, когда ты родишь. Тогда, Ингунн, разум вернется к тебе, и с тобою можно будет потолковать.
Она заметила, что он подошел к ней ближе на несколько шагов, и съежилась, будто ожидая побоев. Рука Улава нашарила ее плечо в темноте; он наклонился над ней и поцеловал ее в затылок так крепко, что она почувствовала его зубы.
— Полно куражиться, — шепнул он ей. — Я не желаю тебе худа… Должна же ты понять: я выход ищу.
Он отдернул руку и вышел прочь.
На другое утро к ней пришла фру Магнхильд. Ингунн лежала на постели, уставясь прямо перед собой. Увидев, что племянница не перестает горевать и отчаиваться, фру Магнхильд рассердилась.
— Ты сама навлекла на себя беду и теперь отделаешься много легче, чем того заслуживаешь. Нам надобно на коленях благодарить господа и деву Марию за то, что они нам послали Улава. Я говорю: накажи господь Колбейна за то, что он не дал Улаву взять тебя в тот раз, да еще и Ивара настропалил, этого глупого быка. Ах, кабы они позволили Улаву взять тебя еще десять лет назад!
Ингунн лежала молча, не шевелясь. Фру Магнхильд продолжала:
— Тогда я не стану посылать сразу нарочного в Халвейг. Ты до того захирела, что, может, он и не родится живой, — сказала она с надеждой в голосе. — А коли останется жить, так мы после порешим, что с ним делать.
На четвертый день пасхи приехала Тура, дочь Стейнфинна. Ингунн поднялась, чтобы пойти сестре навстречу, но ей пришлось уцепиться за край постели чтобы не упасть, — так она боялась: что-то ей скажет сестра.
Но Тура обняла ее и похлопала по плечу: «Бедная моя Ингунн!»
Она тут же начала говорить о великодушии Улава, о том, как худо было бы все, кабы он поступил как большинство мужчин в таком положении — постарался бы избавиться от женщины, с которой никогда не был связан по закону.
— Я, по правде говоря, никогда не думала, что Улав такой праведник! Ясное дело, он часто ходил в церковь да водился с попами, но я думала, это он из-за корысти делает. Я и знать не знала, что он столь благочестив и крепок в вере… И он не требует, чтобы ты разлучилась с младенцем! — сказала она, сияя. — Для тебя это, должно быть, большое утешение. Ты, верно, сама не своя от радости, что тебе не надо отсылать прочь младенца?
— Да. Только не говори больше про это, — взмолилась Ингунн под конец, когда сестра принялась расписывать, что, дескать, нет худа без добра.
Тура не сказала ни слова о тем, что она, мол, поняла или догадывалась о чем-либо тогда, зимою; она не говорила жестоких слов сестре, не судила ее, напротив, даже старалась подбодрить: теперь, мол, ей скоро станет легче, и все предстанет перед ней не в таком уж мрачном свете, и для нее настанут светлые дни. Не годится предаваться отчаянию; для чего это она сидит в углу весь божий день, мрачнее тучи, не шевельнется, ни словечка не промолвит, а знай себе сидит, уставясь перед собой!
Далла намотала себе на ус приказание фру Магнхильд и с тех пор не сказала Ингунн ни слова. Старуха нашла, однако, и другие пути мучить больную. Вечером та не смела ложиться в постель, не поглядев наперед, не положено ли под меховые одеяла что-нибудь острое либо твердое. У нее в постели и в одежде вдруг разом завелась уйма всяких насекомых, хотя прежде не было ни одного. В еде и питье, которые Далла приносила ей, вечно попадались зола, щепки да крысиное дерьмо. Каждое утро Далла шнуровала ей башмаки, да так, что ей было больно. Когда же бедняжка неуклюже старалась поправить их, старуха злорадно скалила зубы. Ингунн об этом не говорила никому ни слова.
Но Тура сразу догадалась, в чем тут дело, нахлестала Даллу по щекам, и старая служанка стала лебезить перед своей молодой госпожой, как побитая собака. Когда же Тура поняла, что Ингунн дрожит от страха, стоит только Далле подойти к ней, то и вовсе выгнала старуху из домика Осы. Она помогла сестре вывести насекомых, принесла ей чистую одежду, вкусно накормила и успокоила фру Магнхильд, когда тетка принялась ворчать и жаловаться на неблагодарность Ингунн. Мол, она сама навлекла на себя все беды, а с нею обошлись куда мягче, чем можно было ожидать; она долее не желала терпеть ее упрямство и строптивость. Тура стала ласкаться к тетке и уговаривать ее: «Давай уж побережем Ингунн последнее-то время!» Вот когда она встанет на ноги после родов, тогда уж придется ей потерпеть — они вдвоем всерьез за нее возьмутся!
7
После того как Улав, сын Аудуна, замолил грех за убийство на монастырском постоялом дворе, он довольно близко сошелся с братией этого монастыря; брат Вегард был его духовником с самого детства, к тому же Улав был близким другом Арнвиду, сыну Финна, — одному из благодетелей этого монастыря. И до того, как случилась беда с Ингунн, он думал пожить в гостях у доминиканцев. Теперь, когда монахи поняли, что душу его что-то тяготит, они оставили его в покое и старались не селить других гостей в домике вместе с ним. В это время сюда приезжало много народу из окрестных мест — исповедаться в пост да встретить пасху в монастырской церкви.
Улав все оттягивал и оттягивал исповедь. Он не знал, что ему говорить исповеднику. Ведь Ингунн-то еще не была на исповеди: брат Вегард был и ее духовным отцом, а он не покидал монастыря уже шесть недель. Так Улав и сидел в домике для женщин и никуда не ходил, кроме церкви.
В среду же на страстной неделе он решил, что долее тянуть нельзя, и брат Вегард обещал ему прийти в церковь в назначенный час. На дворе стояла весна, когда же он из бокового двора вошел в монастырскую церковь, ему показалось, что там холодно и темно. Брат Вегард уже сидел на своем месте на хорах и читал книгу, которую держал на коленях; поверх белой рясы на нем была пурпурно-синяя епитрахиль. Через высокое окошечко луч света падал на картины, намалеванные над скамьями монахов на хорах, освещал образ Спасителя, изображенного двенадцатилетним отроком среди фарисеев. «Господи боже мой, — молился про себя Улав, — пошли мне мудрости сказать то, что мне должно сказать, не более и не менее!» Потом он опустился на колени перед священником и начал исповедь. Отчетливо и подробно перечислял он свои грехи против десяти заповедей божьих, сказал, кои он нарушил, а кои, по его разумению, соблюл — у него было много времени обдумать свою исповедь. Под конец приступил он к самому тяжкому:
— А еще каюсь я, что есть человек, к коему питаю столь сильную злобу, что простить его мне безмерно трудно. Этот человек был мною горячо любим; когда же я узнал, что он жестоко обманул меня, почувствовал я в тот же миг такую горечь, что одолела меня жажда убить его и прочие нечистые, жестокие желания и злые мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88