Теперь он лежал, глядя прямо перед собой.
— Помнишь, как я насмехался над Улавом Полупопом за его россказни, а все потому, что он повидал много такого, о чем я и слыхом не слыхал. Теперь же думается мне: воля господа бога нашего — открывать одному глаза на то, что другому не дано видеть. Мне же так и не дал он узреть то, что сокрыто от нас в этом мире. Однако и мне довелось хотя бы прикоснуться к сим таинствам.
Улав слушал, не сводя со священника глаз.
— Одно мог я всегда предчувствовать, — сказал отец Бенедикт. — Я всегда, почти всегда, знал, когда за мною едут позвать к умирающему. Особливо если ему крайняя нужда — снять с души непрощенный грех.
Улава будто кто ударил, он невольно приподнял руку.
— Ведь грех-то всегда метит человека, редко встречаются столь ожесточенные, чтоб старый священник не заметил на них печати скорби…
И вот, однажды вечером — дело было в этом же самом доме — собрался я ложиться почивать и вдруг почувствовал, что кто-то спешит ко мне, кому-то крайняя нужда в моей молитве и заступе. Я опустился на колени и стал молить господа послать тому, кто шел ко мне, доброго пути. Тут я решил прилечь и отдохнуть малость перед дорогой. Прилег, и мнится мне все сильнее и сильнее, что кому-то грозит большая беда. Под конец стало мне ясно, что некто пребывает со мною в горнице. И тут ужас объял мое сердце, только ведомо было мне, что это трепет священный. «Говори, господи, раб твой внемлет тебе», — взмолился я громко. И сразу же услышал будто приказ в душе своей. Я поднялся с постели, оделся и разбудил работника, человека старого и надежного, и велел ему идти со мною в церковь, преклонил колена перед главным алтарем, только сперва взял восковую свечу с алтаря девы Марии, зажег ее, подошел к двери и растворил ее настежь. Свеча горела ровно и покойно, хотя ночь была сырая, дождливая, стоял туман и ветер дул с фьорда.
Вскоре вошел в церковь человек. Он попросил меня причастить умирающего и прочитать отходную. Приехал он издалека и уже не надеялся поспеть вовремя, он заплутался, кружил долго, по своим же следам попал в болото и чащобу. И все ж таки мы поспели с ним вовремя и успели помочь человеку, который более, чем всякий другой, нуждался в помощи.
Тут пришло мне в голову, что человек, приехавший ко мне с этой вестью, сам был не из праведных, и стопы его направляли недобрые силы, а не его ангел-хранитель, коего он не привык слушаться. Тогда может статься, что этот ангел-хранитель либо ангел-хранитель умирающего обратил свой взор на меня и повелел мне идти в церковь и звонить в колокол.
К утру я воротился домой и, проходя мимо церкви, увидал, что позабыл затворить дверь, свеча в шандале все еще горела, она не истаяла, ветер и дождь, врывавшиеся в церковь, не погасили ее. Я увидел сие знамение, и страх объял меня, однако, собравшись с духом, я вошел внутрь — отнести шандал к образу святой девы Марии и запереть дверь. Тут приметил я, что кто-то нагнулся над свечой и заслонил пламя, ибо вокруг нее я увидел как бы отблеск, отражавшийся от чего-то белого — то ли от руки, от белой одежды, либо от крыла, не ведаю. Я пополз на коленях вверх по ступеням, протянул было руку, чтоб взять шандал, и в тот же миг свеча погасла, я же пал ниц, почувствовав, что кто-то пролетел мимо меня — ангел либо душа праведника — словом, тот, кому довелось узреть господа нашего лицом к лицу.
Улав сидел недвижим, опустив глаза. Под конец он не выдержал, поднял веки и снова встретился взглядом с отцом Бенедиктом.
Он не знал, сколь долго глядели они друг другу в глаза. Однако чувствовал, как время плывет над ним шумящим, грохочущим потоком, а он и тот, другой, стоят на дне его, где пребывает вечность, неизменная и недвижимая. Он знал, что другой узрел тайную язву, расползающуюся и разъедающую его душу, но у него недоставало мужества позволить исцеляющей руке дотронуться до этой гнойной раны. Объятый ужасом при мысли о том, что больное место обнажится, напряг он свою волю, собрал все силы и, закрыв глаза, погрузился во мрак и молчание. Время перестало петь и шелестеть, а горница закружилась с ним вместе. Когда же он снова открыл глаза, в горнице было все, как прежде, а отец Бенедикт лежал отвернувшись от него, подложив под голову подушку в зеленых горошинках. Он казался усталым, опечаленным и очень старым.
Улав поднялся и стал прощаться — встал на колени и поцеловал отцу Бенедикту руку. Старец взял его руку и крепко пожал ее, сказав вполголоса какие-то слова по-латыни, коих Улав не понял. Потом Улав пошел прочь, и священник не стал его удерживать.
Неделю спустя прошел слух о том, что отец Бенедикт помер. В округе жалели о нем — был он человек прямодушный, честный и поп исправный. Однако крестьяне почитали его человеком заурядным, без искры божьей — жил он, как и они сами, по крестьянскому обычаю и был не шибко учен.
Но Улаву было не по себе, когда пришла весть о смерти священника; душа у него словно онемела. Будто бы прежде дверь была широко распахнута для него, и он, сам не отдавая себе в том отчета, думал, набравшись мужества, войти в нее однажды. Только все никак не решался. Теперь же дверь захлопнулась на веки вечные.
Он не расспрашивал Ингунн про поездку в Опланн, и имени младенца они не упоминали.
Но вот ближе к рождеству тихую, спокойную душу Улава снова замутил страх, он понял, что беда воротилась к ним, — Ингунн снова понесла…
С того самого дня, как Турхильд, дочь Бьерна, пришла в Хествикен, Ингунн стала усердствовать в хозяйственных делах, как никогда доселе за все годы своего замужества. Теперь хозяйке вовсе не было надобности хлопотать самой — Турхильд была расторопна и быстра, одна управлялась в доме, и во всем у нее был порядок. Однако ее появление словно пробудило в Ингунн тщеславие. Улав понимал, что жена его чувствовала себя обиженной оттого, что наняли домоправительницу, да еще без ее ведома. И хотя Турхильд во всем слушалась хозяйку и старалась услужить ей как могла, исполняла ее волю и желания, держалась скромно и жила с ребятишками в старом домике, где когда-то жила мать Улава, все же он заметил, что Ингунн невзлюбила Турхильд.
В чем Ингунн была искусница, так это в рукоделии, коему ее обучали сызмальства, и вот теперь она занялась им снова. Она сшила мужу долгополый кафтан из заморского сукна, затканного черными и зелеными цветами, и оторочила его широкой каймой. Правда, наряжаться ему сейчас некуда. А уж будничное платье пусть ему шьет Турхильд. В работе по дому от Ингунн по-прежнему было мало толку, и все же она совалась во все и на рождество принялась стряпать из убоины, варила пиво, прибрала в доме, проветрила одежду, носилась между кладовыми, чуланами и пристанью, а на дворе мела метель, сильный ветер дул с фьорда, тун и дорожка к морю были покрыты снежной кашицей цвета морской воды.
Когда вечером накануне сочельника Улав вошел в дом, Ингунн стояла на скамье и изо всех сил старалась повесить старый ковер на деревянные крюки, вбитые в стену. Ковер был очень длинный и тяжелый, Улав подошел и помог ей
— поднимал ковер постепенно от крюка к крюку.
— Ты что же это не бережешься и поднимаешь тяжелое! — сказал он. — Коли тебе полегчало, тем более надо поостеречься, чтобы все было, как мы оба с тобой желаем.
Ингунн ответила:
— От судьбы не уйдешь. Уж коли мне написано на роду страдать, пусть лучше я сейчас отстрадаю, чем маяться долгие месяцы да ждать мук мученических. Думаешь, я не знаю, что не суждено мне услышать, как меня назовут матерью?
Улав быстро взглянул на нее. Они оба стояли на скамье. Он спрыгнул на пол, приподнял ее и постоял с минутку, обняв ее за бедра.
— Негоже такое говорить, — сказал он неуверенно. — Почем ты знаешь, как оно может обернуться, Ингунн, голубка моя!
Он отвернулся от нее и принялся собирать деревянные крюки да гвозди, разбросанные по скамье.
— Я думал, — медленно сказал он, — что ты видалась с мальчиком, когда была в Берге прошлым летом.
Ингунн не ответила ему.
— Иной раз думается мне, это ты, верно, тоскуешь по нему, — молвил он чуть слышно. — Скажи мне правду.
Ингунн все молчала.
— Может, померло дитя-то? — осторожно спросил он.
— Нет, я повидалась с ним один раз. Он до того испугался меня, что брыкался и царапался, как рысенок, стоило мне только до него дотронуться.
Улав чувствовал себя много старше своих лет, усталым и измученным. Шла пятая зима с тех пор, как он женился на Ингунн, а ему казалось, будто миновало уже сто лет. Для нее, бедняжки, время, поди, тянется и того медленнее, думал он.
Иной раз пытался он подбодрить себя — надеяться. Может, на сей раз все обернется хорошо, ведь только это и может ее утешить. Нынче ей было полегче, чем прежде, — авось сможет доносить младенца до срока.
В нем же самом желание иметь дитя давно выболело. Временами он думал про усадьбу и про свой род, только теперь это его мало печалило. В глубине его души стала копошиться неясная мысль о чем-то смутном, бесконечно далеком, что маячило впереди, когда он станет старым и не будет больше этой муки и ожидания, этой больной, тревожной любви… Ведь ей до старости не дожить. И тогда будет его жизнь, как у всех других людей, тогда сможет он искать искупления и покоя своей больной совести. Тогда, верно, он успеет еще подумать про усадьбу и про свой род… Но когда он в своих смутных догадках доходил до этой черты, острая боль пронзала ему сердце, будто рана открывала свой страшный зев. Неясно и неотчетливо сознавал он, что, хотя и нет ему покоя, хотя душа его ободрана в кровь, все же есть у него счастье — свое счастье, путь непохожее на счастье других. Полуживое, истекающее кровью, его счастье все еще дышало, и он должен был, набравшись мужества, ждать случая, чтобы спасти его, пока не поздно.
Ингунн не хворала до самого Нового года. И все же Улаву было невмоготу смотреть, как она, сама на себя непохожая, вечно суетится и суется куда надо и не надо. И как только Турхильд терпит такую хозяйку, дивился он. Но девушка тихо и терпеливо ходила за своей госпожой и поправляла потихоньку все, что Ингунн делала наспех, как попало.
Таковы были дела, когда в самом начале великого поста пришла в Хествикен весть о том, что Йон, сын Стейнфинна, младший брат Ингунн, помер неженатым в прошедшем году накануне рождества. Улаву не было нужды ехать посреди зимы на север за жениной долей наследства. Однако он усмотрел в этом некое знамение.
Четыре ночи кряду лежал он при зажженных свечах и почти вовсе не сомкнул глаз. Он лежал и испрашивал совета у всевышнего судии. Должно же было ему спасти себя самого и злосчастную калеку, которую он любил до того сильно, что были они с ним одно целое, нераздельное. Весь Хествикен в наследство и право называться его сыном — немалая плата за отца пащенку исландского бродяги!
Улав пробыл в Берге целых двенадцать дней, когда в один прекрасный вечер, распивая пиво с Халвардом, сыном Стейнфинна, в застольной (и Тура была при сем), он сказал, что, дескать, теперь осталось у него самое наиважнейшее дело — забрать своего сына и увезти домой.
Халвард, сын Стейнфинна, так и застыл, разинув рот, а потом заорал:
— Своего!.. Стало быть, ты отец этому мальчонке. А Ингунн пришлось рожать его, корчась в углу, кормить, будто суч… — Побагровев от ярости, он ударил кулаком по столу.
— Будто ты не ведаешь, Халвард, каково мне было в ту пору, — спокойно отвечал ему Улав. — Стоило моим недругам прознать, что я укрываюсь здесь без охранной грамоты, не поздоровилось бы мне. Недешево обошлось бы и твоей бабке, и фру Магнхильд, коли бы вышло наружу, что они укрывали опального.
Но Халвард продолжал ругаться так, что небу было жарко.
— Уж не думаешь ли ты, Улав, что бабка моя и Магнхильд не согласились бы расстаться со всем своим добром из-за того, что ты навязался им, когда был опальным, лишь бы люди не говорили, что одна из женщин нашего рода до того опозорилась, что не знает, кто отец ее ребенка? — Тут он принялся пересказывать, что люди болтали, каких только имен не называли — одно хлестче другого.
Улав пожал плечами.
— Охота тебе вспоминать все эти пересуды. Теперь-то они узнают правду. А кабы я раньше знал про эти толки, так давно все рассказал бы. Мы решили молчать из-за Магнхильд. Ты, верно, сам понимаешь, как мне хотелось признать своего сына.
— Неужто?.. Это уж одному богу ведомо. — Халвард криво ухмыльнулся, потом резко приподнялся и уставился в упор на Улава. — В самом деле! Уж не знаю, была ли Ингунн в том уверена. Может, ты скажешь, что спал с ней по закону еще до того, как у тебя борода начала расти? Из-за чего же она тогда во фьорде топилась?
— Спроси Туру, — отрезал Улав. — Сама она говорит, что ей тогда молоко в голову ударило.
— Не верится мне также, — продолжал Халвард, буравя его глазами, — что Хафтур затеял бы тяжбу с Магнхильд из-за того, ведь ты замирился с ним.
— Думай что хочешь, — ответил Улав. — Ясное дело, мы с ним замирились. Я был тогда в опале из-за ярла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
— Помнишь, как я насмехался над Улавом Полупопом за его россказни, а все потому, что он повидал много такого, о чем я и слыхом не слыхал. Теперь же думается мне: воля господа бога нашего — открывать одному глаза на то, что другому не дано видеть. Мне же так и не дал он узреть то, что сокрыто от нас в этом мире. Однако и мне довелось хотя бы прикоснуться к сим таинствам.
Улав слушал, не сводя со священника глаз.
— Одно мог я всегда предчувствовать, — сказал отец Бенедикт. — Я всегда, почти всегда, знал, когда за мною едут позвать к умирающему. Особливо если ему крайняя нужда — снять с души непрощенный грех.
Улава будто кто ударил, он невольно приподнял руку.
— Ведь грех-то всегда метит человека, редко встречаются столь ожесточенные, чтоб старый священник не заметил на них печати скорби…
И вот, однажды вечером — дело было в этом же самом доме — собрался я ложиться почивать и вдруг почувствовал, что кто-то спешит ко мне, кому-то крайняя нужда в моей молитве и заступе. Я опустился на колени и стал молить господа послать тому, кто шел ко мне, доброго пути. Тут я решил прилечь и отдохнуть малость перед дорогой. Прилег, и мнится мне все сильнее и сильнее, что кому-то грозит большая беда. Под конец стало мне ясно, что некто пребывает со мною в горнице. И тут ужас объял мое сердце, только ведомо было мне, что это трепет священный. «Говори, господи, раб твой внемлет тебе», — взмолился я громко. И сразу же услышал будто приказ в душе своей. Я поднялся с постели, оделся и разбудил работника, человека старого и надежного, и велел ему идти со мною в церковь, преклонил колена перед главным алтарем, только сперва взял восковую свечу с алтаря девы Марии, зажег ее, подошел к двери и растворил ее настежь. Свеча горела ровно и покойно, хотя ночь была сырая, дождливая, стоял туман и ветер дул с фьорда.
Вскоре вошел в церковь человек. Он попросил меня причастить умирающего и прочитать отходную. Приехал он издалека и уже не надеялся поспеть вовремя, он заплутался, кружил долго, по своим же следам попал в болото и чащобу. И все ж таки мы поспели с ним вовремя и успели помочь человеку, который более, чем всякий другой, нуждался в помощи.
Тут пришло мне в голову, что человек, приехавший ко мне с этой вестью, сам был не из праведных, и стопы его направляли недобрые силы, а не его ангел-хранитель, коего он не привык слушаться. Тогда может статься, что этот ангел-хранитель либо ангел-хранитель умирающего обратил свой взор на меня и повелел мне идти в церковь и звонить в колокол.
К утру я воротился домой и, проходя мимо церкви, увидал, что позабыл затворить дверь, свеча в шандале все еще горела, она не истаяла, ветер и дождь, врывавшиеся в церковь, не погасили ее. Я увидел сие знамение, и страх объял меня, однако, собравшись с духом, я вошел внутрь — отнести шандал к образу святой девы Марии и запереть дверь. Тут приметил я, что кто-то нагнулся над свечой и заслонил пламя, ибо вокруг нее я увидел как бы отблеск, отражавшийся от чего-то белого — то ли от руки, от белой одежды, либо от крыла, не ведаю. Я пополз на коленях вверх по ступеням, протянул было руку, чтоб взять шандал, и в тот же миг свеча погасла, я же пал ниц, почувствовав, что кто-то пролетел мимо меня — ангел либо душа праведника — словом, тот, кому довелось узреть господа нашего лицом к лицу.
Улав сидел недвижим, опустив глаза. Под конец он не выдержал, поднял веки и снова встретился взглядом с отцом Бенедиктом.
Он не знал, сколь долго глядели они друг другу в глаза. Однако чувствовал, как время плывет над ним шумящим, грохочущим потоком, а он и тот, другой, стоят на дне его, где пребывает вечность, неизменная и недвижимая. Он знал, что другой узрел тайную язву, расползающуюся и разъедающую его душу, но у него недоставало мужества позволить исцеляющей руке дотронуться до этой гнойной раны. Объятый ужасом при мысли о том, что больное место обнажится, напряг он свою волю, собрал все силы и, закрыв глаза, погрузился во мрак и молчание. Время перестало петь и шелестеть, а горница закружилась с ним вместе. Когда же он снова открыл глаза, в горнице было все, как прежде, а отец Бенедикт лежал отвернувшись от него, подложив под голову подушку в зеленых горошинках. Он казался усталым, опечаленным и очень старым.
Улав поднялся и стал прощаться — встал на колени и поцеловал отцу Бенедикту руку. Старец взял его руку и крепко пожал ее, сказав вполголоса какие-то слова по-латыни, коих Улав не понял. Потом Улав пошел прочь, и священник не стал его удерживать.
Неделю спустя прошел слух о том, что отец Бенедикт помер. В округе жалели о нем — был он человек прямодушный, честный и поп исправный. Однако крестьяне почитали его человеком заурядным, без искры божьей — жил он, как и они сами, по крестьянскому обычаю и был не шибко учен.
Но Улаву было не по себе, когда пришла весть о смерти священника; душа у него словно онемела. Будто бы прежде дверь была широко распахнута для него, и он, сам не отдавая себе в том отчета, думал, набравшись мужества, войти в нее однажды. Только все никак не решался. Теперь же дверь захлопнулась на веки вечные.
Он не расспрашивал Ингунн про поездку в Опланн, и имени младенца они не упоминали.
Но вот ближе к рождеству тихую, спокойную душу Улава снова замутил страх, он понял, что беда воротилась к ним, — Ингунн снова понесла…
С того самого дня, как Турхильд, дочь Бьерна, пришла в Хествикен, Ингунн стала усердствовать в хозяйственных делах, как никогда доселе за все годы своего замужества. Теперь хозяйке вовсе не было надобности хлопотать самой — Турхильд была расторопна и быстра, одна управлялась в доме, и во всем у нее был порядок. Однако ее появление словно пробудило в Ингунн тщеславие. Улав понимал, что жена его чувствовала себя обиженной оттого, что наняли домоправительницу, да еще без ее ведома. И хотя Турхильд во всем слушалась хозяйку и старалась услужить ей как могла, исполняла ее волю и желания, держалась скромно и жила с ребятишками в старом домике, где когда-то жила мать Улава, все же он заметил, что Ингунн невзлюбила Турхильд.
В чем Ингунн была искусница, так это в рукоделии, коему ее обучали сызмальства, и вот теперь она занялась им снова. Она сшила мужу долгополый кафтан из заморского сукна, затканного черными и зелеными цветами, и оторочила его широкой каймой. Правда, наряжаться ему сейчас некуда. А уж будничное платье пусть ему шьет Турхильд. В работе по дому от Ингунн по-прежнему было мало толку, и все же она совалась во все и на рождество принялась стряпать из убоины, варила пиво, прибрала в доме, проветрила одежду, носилась между кладовыми, чуланами и пристанью, а на дворе мела метель, сильный ветер дул с фьорда, тун и дорожка к морю были покрыты снежной кашицей цвета морской воды.
Когда вечером накануне сочельника Улав вошел в дом, Ингунн стояла на скамье и изо всех сил старалась повесить старый ковер на деревянные крюки, вбитые в стену. Ковер был очень длинный и тяжелый, Улав подошел и помог ей
— поднимал ковер постепенно от крюка к крюку.
— Ты что же это не бережешься и поднимаешь тяжелое! — сказал он. — Коли тебе полегчало, тем более надо поостеречься, чтобы все было, как мы оба с тобой желаем.
Ингунн ответила:
— От судьбы не уйдешь. Уж коли мне написано на роду страдать, пусть лучше я сейчас отстрадаю, чем маяться долгие месяцы да ждать мук мученических. Думаешь, я не знаю, что не суждено мне услышать, как меня назовут матерью?
Улав быстро взглянул на нее. Они оба стояли на скамье. Он спрыгнул на пол, приподнял ее и постоял с минутку, обняв ее за бедра.
— Негоже такое говорить, — сказал он неуверенно. — Почем ты знаешь, как оно может обернуться, Ингунн, голубка моя!
Он отвернулся от нее и принялся собирать деревянные крюки да гвозди, разбросанные по скамье.
— Я думал, — медленно сказал он, — что ты видалась с мальчиком, когда была в Берге прошлым летом.
Ингунн не ответила ему.
— Иной раз думается мне, это ты, верно, тоскуешь по нему, — молвил он чуть слышно. — Скажи мне правду.
Ингунн все молчала.
— Может, померло дитя-то? — осторожно спросил он.
— Нет, я повидалась с ним один раз. Он до того испугался меня, что брыкался и царапался, как рысенок, стоило мне только до него дотронуться.
Улав чувствовал себя много старше своих лет, усталым и измученным. Шла пятая зима с тех пор, как он женился на Ингунн, а ему казалось, будто миновало уже сто лет. Для нее, бедняжки, время, поди, тянется и того медленнее, думал он.
Иной раз пытался он подбодрить себя — надеяться. Может, на сей раз все обернется хорошо, ведь только это и может ее утешить. Нынче ей было полегче, чем прежде, — авось сможет доносить младенца до срока.
В нем же самом желание иметь дитя давно выболело. Временами он думал про усадьбу и про свой род, только теперь это его мало печалило. В глубине его души стала копошиться неясная мысль о чем-то смутном, бесконечно далеком, что маячило впереди, когда он станет старым и не будет больше этой муки и ожидания, этой больной, тревожной любви… Ведь ей до старости не дожить. И тогда будет его жизнь, как у всех других людей, тогда сможет он искать искупления и покоя своей больной совести. Тогда, верно, он успеет еще подумать про усадьбу и про свой род… Но когда он в своих смутных догадках доходил до этой черты, острая боль пронзала ему сердце, будто рана открывала свой страшный зев. Неясно и неотчетливо сознавал он, что, хотя и нет ему покоя, хотя душа его ободрана в кровь, все же есть у него счастье — свое счастье, путь непохожее на счастье других. Полуживое, истекающее кровью, его счастье все еще дышало, и он должен был, набравшись мужества, ждать случая, чтобы спасти его, пока не поздно.
Ингунн не хворала до самого Нового года. И все же Улаву было невмоготу смотреть, как она, сама на себя непохожая, вечно суетится и суется куда надо и не надо. И как только Турхильд терпит такую хозяйку, дивился он. Но девушка тихо и терпеливо ходила за своей госпожой и поправляла потихоньку все, что Ингунн делала наспех, как попало.
Таковы были дела, когда в самом начале великого поста пришла в Хествикен весть о том, что Йон, сын Стейнфинна, младший брат Ингунн, помер неженатым в прошедшем году накануне рождества. Улаву не было нужды ехать посреди зимы на север за жениной долей наследства. Однако он усмотрел в этом некое знамение.
Четыре ночи кряду лежал он при зажженных свечах и почти вовсе не сомкнул глаз. Он лежал и испрашивал совета у всевышнего судии. Должно же было ему спасти себя самого и злосчастную калеку, которую он любил до того сильно, что были они с ним одно целое, нераздельное. Весь Хествикен в наследство и право называться его сыном — немалая плата за отца пащенку исландского бродяги!
Улав пробыл в Берге целых двенадцать дней, когда в один прекрасный вечер, распивая пиво с Халвардом, сыном Стейнфинна, в застольной (и Тура была при сем), он сказал, что, дескать, теперь осталось у него самое наиважнейшее дело — забрать своего сына и увезти домой.
Халвард, сын Стейнфинна, так и застыл, разинув рот, а потом заорал:
— Своего!.. Стало быть, ты отец этому мальчонке. А Ингунн пришлось рожать его, корчась в углу, кормить, будто суч… — Побагровев от ярости, он ударил кулаком по столу.
— Будто ты не ведаешь, Халвард, каково мне было в ту пору, — спокойно отвечал ему Улав. — Стоило моим недругам прознать, что я укрываюсь здесь без охранной грамоты, не поздоровилось бы мне. Недешево обошлось бы и твоей бабке, и фру Магнхильд, коли бы вышло наружу, что они укрывали опального.
Но Халвард продолжал ругаться так, что небу было жарко.
— Уж не думаешь ли ты, Улав, что бабка моя и Магнхильд не согласились бы расстаться со всем своим добром из-за того, что ты навязался им, когда был опальным, лишь бы люди не говорили, что одна из женщин нашего рода до того опозорилась, что не знает, кто отец ее ребенка? — Тут он принялся пересказывать, что люди болтали, каких только имен не называли — одно хлестче другого.
Улав пожал плечами.
— Охота тебе вспоминать все эти пересуды. Теперь-то они узнают правду. А кабы я раньше знал про эти толки, так давно все рассказал бы. Мы решили молчать из-за Магнхильд. Ты, верно, сам понимаешь, как мне хотелось признать своего сына.
— Неужто?.. Это уж одному богу ведомо. — Халвард криво ухмыльнулся, потом резко приподнялся и уставился в упор на Улава. — В самом деле! Уж не знаю, была ли Ингунн в том уверена. Может, ты скажешь, что спал с ней по закону еще до того, как у тебя борода начала расти? Из-за чего же она тогда во фьорде топилась?
— Спроси Туру, — отрезал Улав. — Сама она говорит, что ей тогда молоко в голову ударило.
— Не верится мне также, — продолжал Халвард, буравя его глазами, — что Хафтур затеял бы тяжбу с Магнхильд из-за того, ведь ты замирился с ним.
— Думай что хочешь, — ответил Улав. — Ясное дело, мы с ним замирились. Я был тогда в опале из-за ярла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88