А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тут я уговорил его сбрить мерзкую рыжую щетину и остриг ему волосы. «Ну вот я и готов», — сказал Тургильс и улыбнулся до того чудно, что у меня заныло сердце. Я увидал, что лицо у него худое, бледное, щеки впалые, волосы ровно посветлели, а глаза сделались до того большие, выцвели и стали водянистые, как сыворотка. Так он сидел недвижимо на скамье, тараща глаза, все еще хорош собой, но мало похожий на живого человека.
После я прилег на кровать да и заснул. Проснулся я оттого, что в дверь ударили три раза.
Тургильс поднялся и пошел, будто сноброд.
«Это за мной прислали».
Я подскочил и схватил его за руку. Один бог знает, как я тогда перепугался. Только он оттолкнул меня, и тут дверь снова громыхнула.
«Пусти! — сказал Тургильс. — Мне надобно идти…»
Был я в молодых годах здоровенный детина, ростом много выше Тургильса, а все ж послабее его — он был приземист и широк в плечах, как ты, и силищу имел огромную. Я обхватил его и не хотел пускать, а он только глянул на меня, и тут стало мне ясно, что человеку с ним не совладать.
«Это Хердис, — сказал он, и в дверь снова постучали три раза. — Пусти меня, Улав. Другим я никогда ничего не сулил, а ей обещался следовать за ней повсюду, за живой или мертвой».
Тут он отшвырнул меня, да так, что я повалился навзничь на пол, а он вышел вон. Тогда я поднялся, схватил топор и выбежал вслед за ним. Да простит меня господь, схвати я святую Библию либо крест, может, оно бы и лучше обернулось. Только был я в ту пору молод и скорее воин во глубине души своей, нежели священник, да полагался более на стальной клинок.
Когда я вышел на тун, то увидел, как они выходят из ворот. Ночь была лунная, хотя по небу бежали облака; стояла оттепель, снегу в наших краях в ту зиму не было, и пригорки стояли черные, голые. Я вышел за ворота и разглядел в полумраке, что они идут по пашне. Первой шла покойница, она едва касалась ногами земли и была словно в тумане, за нею бежал Тургильс. Я пошел вслед за ними. Тут выглянула из-за туч луна, и я увидал, что Хердис остановилась. Я догадался, чего она хочет, и крикнул:
«Он обещался идти за тобой повсюду, но не вперед тебя!»
Мне не пришло в голову заклинать ее именем господним отпустить свою добычу. Вот они уже подошли к церкви, на каменную стену падали лунные блики. Покойница скользнула сквозь кладбищенскую ограду, и Тургильс побежал вслед за ней. Я бросился догонять их и как раз поспел вовремя — Хердис стояла у церковной стены и протягивала руку к Тургильсу. Я размахнулся изо всей силы и швырнул топор, он пролетел над головой Тургильса и со звоном ударился о камень стены. Тургильс упал ничком, но тут же они навалились на меня сзади и ударили оземь с такою силой, что поломали мне правую ногу в трех местах — в бедре, в колене и щиколотке.
Уж не знаю, что было после того, только люди нашли нас, когда пришли к заутрене. С той поры Тургильс и стал таким, как ты его помнишь, — разум его помутился, и сделался он беспомощнее грудного младенца, за коим ходить надо день и ночь. Бывало, как завидит топор, так завоет зверем и упадет навзничь, а изо рта — пена брызжет. А ведь был когда-то первый боец. Волосы у него в ту зиму разом побелели.
Я же год за годом лежал в постели со сломанной ногой. Первое время мелкие осколки костей выходили из ран, гной так и тек, а вонища была такая, что я опостылел сам себе и не раз со слезами молил бога положить конец моим нестерпимым мукам и призвать меня к себе. Но со мною рядом был мой отец, он пособлял мне и просил нести свой крест, как подобает мужу и христианину. Наконец залечилась моя нога, но когда я приехал сюда пять зим спустя, Тургильс не узнал меня. А Улав Риббунг не велел мне приезжать к ним — тяжко ему было смотреть, как его калека племянник волочит ноги по земле — я ходил в ту пору на костылях, — и знать, что родной сын сделал его увечным.
Старик уснул, а Улав еще долго не спал. Не были счастливы люди в его роду. Но сносили они невзгоды стойко.
Взять хотя бы этого калеку, что лежит в постели. Или его другого тезку, его предка и родоначальника, что остался у него в памяти вместе со своим премерзкпм бесноватым сыном. Улав почувствовал, как волна жалости и чувства близости к этим людям прилила к его сердцу. Эта старая женщина Тура, священник Инголф… Они оставались верны делу, которое было проиграно, верны мертвым и пропащим, которые были им свои.
Он подумал о сыновьях Стейнфинна: они-то, пожалуй, были удачливы. Беспечные и задорные были. Любая напасть была для них будто яд в теле. Они терпели его в себе, покуда он не выходил из них блевотиной, но после того умирали. Этой ночью он понял ясно и отчетливо, что Ингунн была точно такой же, несчастье поразило ее тоже, как смертельная болезнь, и ей больше никогда не подняться. Ему же повезло, таким уж он родился, что мог прожить свой век без счастья. Предки его стояли за свое дело, даже если оно было потеряно, они несли старый стяг, покуда от него оставался хоть один лоскут, хоть одна нитка. В глубине души своей он так и не знал, раскаиваться ему или нет в том, что он принял предложение Алфа-ярла и избавился от службы своему господину. Но он сделал это ради той, что доверилась ему, когда они были еще малыми детьми. И он станет защищать ее, как защищал в отрочестве, любить ее, как любил с той самой поры, когда понял, что стал мужчиною. И если ему не суждено обрести с нею счастье, раз она будет для него лишь хворой, ни на что не годной женою — все равно, это стало ясно ему в ту ночь, он будет любить и оборонять ее до последнего ее часа.
Однако, припомнив при свете дня эти ночные мысли, он насупился. Что только не взбредет в голову, когда ночью не спится! Прошлым летом она была здорова и весела. А уж как похорошела! Теперь она вовсе упала духом, так ведь она, бедняжка, и всегда-то не могла сносить боли! Как родит ребенка, верно, снова станет здоровой да веселой.
И вдруг в голове его мелькнула мысль: неужто она тоскует о младенце, которого родила в прошлом году? Она никогда про него не поминала, так ведь и он не желал… Когда они уехали из Опланна прошлым летом, он знал лишь одно, что младенец жив.
4
Ингунн думала теперь об Эйрике день и ночь.
В первые дни своего счастья далеким и туманным представлялось ей то, что у нее был маленький сын, который спал у нее на руке темными, глухими ночами, сосал ее грудь и лежал, крепко прижавшись к ней, крошечный, теплый и мягкий, а она вдыхала кисловатый запах молока, исходивший от него, и ее слезы капали на него. Разлучившись с ним, она словно разорвалась надвое перед тем как преступить последний страшный порог и погрузиться в вечный мрак.
Но все эти страхи казались лишь низкой отмелью темного грохочущего моря ночной лихорадки, когда ее то поднимало высоко на гребень волны, то швыряло на самое дно и она носилась по волнам, обессиленная и одуревшая. Когда она снова выплывала на берег дневного света, Улав был рядом с нею и прижимал ее к себе. Когда у нее было радостно на душе, ей казалось, будто все несчастья, не выходившие у нее из головы, приключились не с нею самой. Бывало, что она целыми неделями не вспоминала про свое дитя. Порой она думала рассеяно и почти безразлично: «А жив ли он еще?» И ей казалось, что она не слишком огорчится, если узнает, что дитя померло. А иной раз ее всю корежило от страха за него: «Каково-то там ее Эйрику? Может, ему тяжко приходится среди чужих людей?» И далекие, будто выцветшие воспоминания обо всех напастях, что навалились на нее в прошлом году, вдруг овладевали ею целиком, становились такими ясными — тоненький и упорный крик младенца, которого только ее грудь могла заставить замолчать на минуту. И тогда грубый, тяжелый удар правды обрушивался на нее: она была матерью несчастного младенца, которого выкинули из родного дома, подбросили чужим людям в чужедальней стороне; и, может, в этот самый миг малютка кричит до хрипоты и изнеможения, зовет свою мать… Но она отгоняла от себя эти мысли, собрав последние силы. Ведь кормилица показалась ей такой доброй. Может, она добрее матери, родившей младенца. Нет, нет… Она гнала от себя эту мысль — прочь, прочь… не думать об этом, позабыть… И память об Эйрике опять бледнела и отдалялась. Она снова становилась счастливою женой Улава из Хествикена, чувствовала, как ее молодость и красота расцветают с новою силой. Стоило мужу взглянуть на нее — она опускала голову, переполненная стыдливою радостью.
Но по мере того, как новое дитя росло в ней… Из тайного изнурительного сосания под ложечкой, от которого тошнило, кружилась голова и вырастал страх перед тенями, что могли воскреснуть и лечь меж нею и Улавом, это превратилось в ношу, тяготившую ее и бывшую ей помехою во всем, что бы она ни задумала. А меж тем в глазах людей самым главным в ней было то, что она носила в себе зародыш новой жизни, отпрыск старого рода. Улав, сын Инголфа, ни о чем, кроме того, не помышлял. Словно она была самой королевою норвежскою и от рождения ее наследника зависели мир и покой в стране и благо народное на века! Для старца появление долгожданного младенца было делом ничуть не менее важным. И чужие люди в округе, встречая ее, давали ей понять, что считают это доброю вестью. Еще в ту пору, когда Улаву было всего семь годков, надеялись они, что он станет продолжателем рода хествикенцев. А с того времени жил он в чужих краях, далеко от родной стороны. И лишь двадцать лет спустя воротился он на родное пепелище, в одель своих предков. Но теперь, когда у него с женой пойдут детки, жизнь в Хествикене наконец наладится.
И ее собственная челядь участливо ожидала того, что предстояло их хозяйке. Служанки полюбили ее с первого взгляда — до того пригожа, любо поглядеть, а уж сколь добра да сердечна, жаль только, что вовсе не умеет хозяйство вести. Теперь же они жалели ее, видя, как она мается. Стоило ей войти в поварню, где варилось тюленье мясо либо морская птица, как она становилась зеленой, точно мертвяк, и бормотала, что в ее краях люди не привыкли к тому, чтоб еда пахла ворванью. Девушки смеялись, выставляя ее на тун: «Управимся и без тебя, хозяюшка». Когда она стояла и раздавала еду, капли пота струились по ее лицу. Старая скотница насильно усаживала ее на скамью, подкладывала ей под спину подушку: «Уж позволь мне нынче похозяйничать за столом вместо тебя, Ингунн, ты весь вечер еле на ногах держишься, дитятко мое». Она видела, что хозяйка сидит и дрожит от усталости. Они боялись за нее — выдюжит ли. Было похоже, что силы ее уже на исходе, а, по ее словам, осталось ждать еще более трех месяцев.
Один лишь Улав не выказывал радости оттого, что у них народится дитя. Он ни разу не обмолвился о том ни словом, и домашние приметили это. Но Ингунн в глубине души надеялась, что когда его сын появится на свет, то он, как и все прочие, отнесется к его появлению в доме как должно. И горечь, переполнявшая ее, снова засочилась каплями из глаз.
Ни капли нежности не было в ней к младенцу, которого она носила под сердцем. В ней жила лишь тоска по Эйрику и досада на это новое дитя, которого ждали почести и ласка. Все руки были протянуты к этому младенцу, готовые принять его с радостью, как только он появится. А ее Эйрик был покинут и брошен во мрак, и мнилось ей, будто в том виноват этот младший. Она замечала, что люди глядят на нее ласково и сердечно, стараются не жалея сил избавить ее от всяких хлопот, и голову ее свербила мысль: «Небось когда я носила Эйрика, приходилось мне прятаться по углам, и глаза всех пригвождали меня насмешкою, гневом, печалью да стыдом. Эйрика ненавидели все еще во чреве матери, даже я сама». Она сидела за шитьем и вспоминала, как бросалась на стены, когда первые схватки сжали ее железными тисками. А Тура развязала узелок и достала бельишко для младенца, самое старое и плохонькое, что осталось от ее ребятишек. А она, мать, подумала при этом: «Для этого пащенка и такое больно хорошо».
Служанка, сидевшая подле Ингунн, изумилась, когда хозяйка с досадой разорвала красивую шерстяную пеленку и швырнула прочь.
«Теперь ему уже годок, чуть поболе», — думала Ингунн, глядя на младшего сына Бьерна и Гудрид. Мальчонка топал, переваливаясь с ножки на ножку, шлепнулся наземь, поднялся кое-как, снова заковылял, а после улегся на зеленой травушке туна. Гудрид тараторила без умолку, но Ингунн не слышала ни одного ее слова. «Эйрик мой, босой, оборванный, как и этот мальчонка, живет у приемных отца с матерью!»
Старый Улав умер за неделю до дня святого Сельюмана, и Улав-младший справил по нем пышные поминки. Среди женщин, что пришли помочь Ингунн готовить пир, была и Сигне, дочь Арне. Она лишь незадолго до того вышла замуж и уехала в Шикьюстад. С нею приехала Уна, младшая сестра, а когда настало время гостям разъезжаться по домам, Улав уговорил Арне и священника оставить Уну погостить в Хествикене, чтобы вовсе освободить Ингунн в последние недели от хлопот и забот.
Улав не мог не приметить, что Ингунн эта девушка пришлась не по сердцу, и он слегка досадовал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов