Я никогда с ним не встречался, но наслышан, что был он личностью незаурядной, замечательных способностей, и нам без него, как вы можете понять, только хуже. Курить хотите? – Он вынимает непочатую пачку «Уинстона». – Я знаю, вы заядлый курильщик. Прошу. – Сигареты и спички следуют по накатанной трассе через стол.
– С вашей сестрой сложнее. Поверьте, мне очень жаль ее, мне жаль, что так получилось. Хоть вам от этого не легче, я приношу свои извинения. Ваша сестра – прокол того парня, на которого я работал, моего начальника. Он за этот прокол заплатил. Не жизнью, конечно, – Кэшдоллар обнажил свои крупные квадратные зубы, – как вам бы хотелось, но заплатил. Он ошибся. Он ошибся и в ряде других случаев. И в своей ключевой фразе он тоже ошибся. – Кэшдоллар качает головой. – Не мы рассказываем историю.
– А кто?
– История рассказывает нас. С начала времен. Мы часть этой старой сказки. И вы, и я.
Книжка спичек украшена рекламой едальни «Хогейтс Сифуд», Вашингтон, округ Колумбия. На углу Девятой и Мэйн-авеню, Юго-Запад. Тот самый ресторан, перед которым пьяное такси поставило точку в жизни Энтони Даймонда, главного противника пресловутого Аляскинского акта.
Ландсман чиркает спичкой.
– И Иисус? – спрашивает он, глядя сквозь пламя картонной полоски.
– И Иисус.
– Я против Иисуса ничего не имею.
– Очень хорошо. Иисус прекрасный парень. И он не стремился к убийствам, к разрушению к причинению вреда. Куббат-ас-Сахра – прекрасный памятник архитектуры и истории, ислам – почтенная религия, если не считать того, что она исходит из неверных начальных посылок. Хорошо, если находится мирный путь. Но если без этого не обойтись? Иисус это понимал. «Кто обидит одного из малых сих, уверовавших в меня, лучше ему навесить жернов мельничный на шею и утонуть в глубинах моря». Кажется, так. Слова Иисуса. Он мог быть и крут, когда понадобится.
– Лихой парень.
– Несомненно. Вы можете этому не верить, но конец времен близок. Я лично в это верю и к этому стремлюсь. Но непременное условие этого – Иерусалим и Святая Земля должны вновь отойти к евреям. Об этом говорит Писание. К сожалению, без кровопролития это недостижимо, без разрушения. Это тоже оговорено в Писании. Но я, в отличие от моего предшественника, всеми силами стремлюсь свести эти неприятные аспекты к минимуму. Ради Иисуса и ради моей собственной души, ради всех нас. Блюсти чистоту. Соблюдать компактность процесса.
– Иными словами, меньше светиться.
– Разумеется, это неотъемлемое условие всех операций.
– И вы хотите, чтобы я свой рот держал на замке.
– Понимаю, что это непросто.
– До той поры, пока все не уляжется в Иерусалиме. Сменить часть арабов вербоверами, переименовать десяток улиц…
– Достичь критической массы, чтобы пошел естественный процесс. Направить поток в русло. Исполнить по написанному.
Ландсман снова глотнул минеральной воды. Теплая. У нее вкус внутреннего кармана куртки Кэшдоллара.
– Я хочу вернуть пушку и бляшку.
– Люблю полицейских, – говорит Кэшдоллар, не вкладывая в слова особенного энтузиазма. – Правда. – Он прикрывает рот ладошкой и задумчиво дышит через нос. Ногти наманикюрены, но на большом пальце ноготь обгрызен. – Здесь скоро воцарятся индейцы, между нами говоря. Индейская полиция не собирается опираться на евреев.
– Но Берко-то они возьмут.
– Однако не возьмут никого, у кого нет бумаги.
– Вот-вот. И бумагу я тоже хочу.
– Вы хотите не слишком мало, детектив Ландсман.
– От меня требуется не слишком мало молчания.
– Пожалуй, пожалуй.
Кэшдоллар изучает Ландсмана секунду-другую, и в глазах его видит Ландсман пистолет где-то на персоне Кэшдоллара, видит и палец, который привык к спусковому крючку. Мало ли есть способов более надежно обеспечить молчание детектива Ландсмана. Кэшдоллар поднимается, аккуратно задвигает стул под стол. Ноготь большого пальца направляется ко рту, но на полпути меняет решение.
– Платочки, будьте добры…
Ландсман запускает пачку обратно, но получается это у него не столь удачно. Кэшдоллар перехватывает пачку, тоже неловко. Пачка подпрыгивает и плюхается в жестянку с печеньем, прямо в блестящее пятнышко красного джема. Злость приоткрывает щелочку в безмятежном взоре Кэшдоллара, видны запертые в душе его демоны и дьяволы, рвущиеся на волю. «Чего он более всего боится, так это шума», – вспомнил Ландсман. Кэшдоллар добывает из пачки платочек и аккуратно отирает упаковку. Затем платочки следуют в надежное место, в правый карман вязаной курточки. Кэшдоллар возится с замшевой пуговицей, и Ландсман наконец замечает еще одно надежное место, в котором покоится шолем Кэшдоллара.
– Вашему партнеру много есть чего терять и много чем дорожить. И вашей бывшей жене. Они оба это сознают. Может быть, вы придете к тому же выводу относительно собственной персоны.
Ландсман взвешивает потенциальные персональные потери. Свинячья шляпа-пирожок. Дорожные шахматы и снимок трупа мессианского. План Ситки – энциклопедический, мирской, конкретный, с притонами и вспышками отзвучавших выстрелов, с колючками кустов, с микротомными срезами давно засыпанных раскопок мостовых, план, отпечатанный в извилинах под черепной коробкой. Зимний туман окутывает сердце, зимний вечер длит бесконечные еврейские споры. Призраки имперской России, парящие над луковицей купола собора Святого Михаила, отзвуки Варшавы в колыханиях рук и крестца скрипача в кафе. Каналы, рыбачьи катера, острова, бродячие собаки, рыбоконсервные фабрики, молочные закусочные. Неоновый свет Театра Баранова, отраженный мокрым асфальтом, акварельные расплывы в лужах, влажные шаги четырех ног, двух твоих и двух девушки твоей мечты, выходящей с тобою после третьего просмотра «Сердца тьмы» Уэллса…
– В гробу я видал ваше Писание, вот что, – спокойно говорит Ландсман. Он как-то сразу обмяк, осточертели все прохвосты и пророки, пальба и жертвы, а главное – безмерная мафиозная масса Бога. Не слышать бы больше о Земле Обетованной и неизбежной кровавой бане для ее искупления. – Мне не интересно, что там написано. Мне не интересно, что заповедано старому придурку в шлепанцах, славному в веках тем, что готов был распороть глотку родному сыну в угоду куцей идейке. Мне плевать на рыжих телок, на патриархов и на казни египетские. На старые кости в песке. Родина моя в моей шляпе. А шляпа – в котомке бывшей жены.
Он закуривает следующую сигарету.
– Я вас в рот е…л, – заключает Ландсман. – И вашего Иисуса, драную сучью дыру.
– Роток на замок, и молчок, Ландсман, – мягко ставит точку Кэшдоллар.
42
Ландсман выходит из Дома Айкса, поправляет шляпу на опустевшей голове и видит, что мир забрел в полосу тумана. Ночь холодная и липкая, нагло лезет в рукава пальто. Площадь Корчака – корыто яркой дымки, пронизанной натриевыми лампами. Полуослепший и промерзший до костей, он ползет по Монастир-стрит до Берлеви, переползает на Макса Нордау. Спину ломит, голова в камнедробилке, самооценка зашкаливает за нуль. Пространство, которое недавно занимал его разум, шипит газированной минералкой. В душе его вакуум.
Войдя в вестибюль «Заменгофа», Ландсман получает от Тененбойма два письма. В одном сообщается, что рассмотрение его поведения по делу Зильберблат-Фледерман назначено на девять утра следующего дня. Второе письмо от новых хозяев отеля. Некая госпожа Робин Навин из гостиничной сети «Джойс-Дженерали» сообщает о радужных перспективах, ожидающих клиентов гостиницы, которая с первого января будет называться «Лаксингтон-парк Ситка». Одной из своих пяток радуга упирается в тот факт, что ландсмановский договор помесячной аренды аннулируется с первого декабря. Длинные белые конверты торчат и из других дырок за конторкой, кроме помеченной номером 208. Это гнездо зияет пустотой.
– Слыхали, что случилось? – спрашивает Тененбойм Ландсмана, вернувшегося из экскурсии в светлое будущее отеля «Заменгоф».
– Видел по телику. – На самом деле память удерживает другие впечатления, сконструированные многочасовым допросом и промыванием мозгов.
– Сначала объявили, что случайность, – кривит губы Тененбойм, золотая зубочистка мотается в уголке рта. – Якобы какие-то арабы мастерили там, в туннеле под храмом, свои подлые бомбы. Потом сменили пластинку. Сказали, что умышленно, что одни арабы били других.
– Сунниты и шииты?
– Что-то вроде. Кто-то не совсем точно направил ракету.
– Сирия и Египет?
– Да хрен его знает, брешут что-то. Президент, конечно, сразу вылез язык чесать. Мол, святой город для всех, и мы там скоро будем.
– За ними не заржавеет, – кивнул Ландсман.
Еще одно почтовое отправление для него. Рекламная открытка спортзала, обещающая колоссальную пожизненную скидку. В этом зале Ландсман качал мышцы за несколько месяцев до развода. Предложение относилось к времени, когда физические упражнения могли улучшить его душевный статус. Неплохое предложение. Ландсман не смог вспомнить, оправдалось ли оно в его случае. На открытке слева еврей толстый, а справа тощий. Толстый еврей жалок, измучен, изможден. Ночей не спит, страдает, щеки у него как сметаной намазаны, маленькие глазки горят злобно. Правый еврей поджарый, загорелый, уверенный в себе, спокойный. Борода подстрижена. Так и просится в предбанник к Литваку. «Еврей, коему принадлежит будущее планеты», – привешивает ему ярлык Ландсман. Текст на открытке нахально утверждает, что левый и правый евреи – одно и то же лицо.
– Видел, в кого они превратились, землячки наши? Тоже по телеящику показывали.
– Ансамбль песни и пляски?
– Ансамбль массового оргазма.
– Ради Бога, Тененбойм, не на пустой желудок.
– Благословляют арабов за войну друг против друга. Благословляют память Мухаммеда.
– Звучит жестоко.
– Один из «черношляпников» вещал, как он в Святой Землице Израиля займет местечко в первом ряду на шоу Мессии. – Тененбойм вытащил изо рта зубочистку, разочарованно глянул на ее конец и сунул прецизионный инструмент обратно. – Я бы сунул их всех в один большой самолет и отослал бы туда поскорее, черный год на них.
– Да ну?
– Сам бы вместо пилота полетел.
Письмо «Джойс-Дженерали» Ландсман засунул обратно в конверт и бросил Тененбойму.
– Выкинь от моего имени, пожалуйста.
– У вас тридцать дней, детектив. Что-нибудь найдете.
– Еще бы. Все мы что-нибудь найдем.
– Если нас что-нибудь не найдет еще раньше.
– Ты-то работу сохранишь?
– Пока не ясно. Подлежит рассмотрению.
– Значит, надежда еще есть.
– Или нет.
– Или есть, или нет.
Ландсман входит в элеваторо. Поднимается на пятый. Проходит по коридору, перевесив снятое пальто через плечо, придерживая его за вешалку крючком пальца; другой рукой ослабляет галстук. Дверь его номера безмолвно бормочет свой стишок: пять-ноль-пять. Что это значит? Ничего. Свет в тумане. Три арабских цифры, пришедших из Индии. Как и шахматы. Но по свету их рассеяли арабы. Сунниты, шииты. Сирийцы, египтяне. Ландсман думает, как скоро враждующие фракции в Палестине выяснят, что ни одна из них не имеет отношения к уничтожению храма. День-два, никак не более недели. Как раз достаточно, чтобы замутилась вода, чтобы Литвак успел доставить туда своих парней, чтобы Кэшдоллар оказал поддержку. И вот уже Тененбойм служит ночным портье в «Лаксингтон-парк Иерусалим».
Ландсман укладывается в постель и достает карманные шахматы. Взгляд его мечется по направлениям ударов, прыгает с клетки на клетку в поисках убийцы Менделя Шпильмана и Наоми Ландсман. Ландсман вдруг с облегчением понимает, что обнаружил убийцу. Физик из Швейцарии, нобелевский лауреат, посредственный шахматист Альберт Эйнштейн. С головой, увенчанной седой дымкой, в безразмерном вязаном жакете и глазами-туннелями, проникающими в глубь времени. Ландсман преследует Эйнштейна с клетки на клетку по релятивистским доскам преступления и наказания, по воображаемой стране пингвинов и эскимосов, которую не смогли унаследовать евреи.
Его сон делает ход конем, и сестренка Наоми возбужденно объясняет ему знаменитое доказательство Эйнштейна: вечное возвращение еврея может быть измерено лишь в свете условий вечного изгнания еврея. Это доказательство гениальный ум Эйнштейна выхватил из вибрации крыла маленького самолета и из черного клуба дыма, взметнувшегося из ледяного склона горы. Во сне Ландсберга вибрируют ледяные горы, лучатся неведомым светом. Затем эти вибрации, которые мучили Ландсмана и народ его с начала времен, вибрации, принятые иными дурнями за голос Господа, улавливаются окнами номера 505, как солнечный свет сердцевиной айсберга.
Ландсман открывает глаза. Дневной свет бьется в швах жалюзи, как пойманная муха. Наоми снова умерла, а этот осел Эйнштейн к делу Шпильмана совершенно непричастен. Ландсман не знает ничего ни о чем. Он даже не сразу соображает, что боль в желудке вызвана такой прозаической причиной, как голод. И не просто голод, а жгучее желание потребить двойную порцию мясного месива, обернутого капустными листьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– С вашей сестрой сложнее. Поверьте, мне очень жаль ее, мне жаль, что так получилось. Хоть вам от этого не легче, я приношу свои извинения. Ваша сестра – прокол того парня, на которого я работал, моего начальника. Он за этот прокол заплатил. Не жизнью, конечно, – Кэшдоллар обнажил свои крупные квадратные зубы, – как вам бы хотелось, но заплатил. Он ошибся. Он ошибся и в ряде других случаев. И в своей ключевой фразе он тоже ошибся. – Кэшдоллар качает головой. – Не мы рассказываем историю.
– А кто?
– История рассказывает нас. С начала времен. Мы часть этой старой сказки. И вы, и я.
Книжка спичек украшена рекламой едальни «Хогейтс Сифуд», Вашингтон, округ Колумбия. На углу Девятой и Мэйн-авеню, Юго-Запад. Тот самый ресторан, перед которым пьяное такси поставило точку в жизни Энтони Даймонда, главного противника пресловутого Аляскинского акта.
Ландсман чиркает спичкой.
– И Иисус? – спрашивает он, глядя сквозь пламя картонной полоски.
– И Иисус.
– Я против Иисуса ничего не имею.
– Очень хорошо. Иисус прекрасный парень. И он не стремился к убийствам, к разрушению к причинению вреда. Куббат-ас-Сахра – прекрасный памятник архитектуры и истории, ислам – почтенная религия, если не считать того, что она исходит из неверных начальных посылок. Хорошо, если находится мирный путь. Но если без этого не обойтись? Иисус это понимал. «Кто обидит одного из малых сих, уверовавших в меня, лучше ему навесить жернов мельничный на шею и утонуть в глубинах моря». Кажется, так. Слова Иисуса. Он мог быть и крут, когда понадобится.
– Лихой парень.
– Несомненно. Вы можете этому не верить, но конец времен близок. Я лично в это верю и к этому стремлюсь. Но непременное условие этого – Иерусалим и Святая Земля должны вновь отойти к евреям. Об этом говорит Писание. К сожалению, без кровопролития это недостижимо, без разрушения. Это тоже оговорено в Писании. Но я, в отличие от моего предшественника, всеми силами стремлюсь свести эти неприятные аспекты к минимуму. Ради Иисуса и ради моей собственной души, ради всех нас. Блюсти чистоту. Соблюдать компактность процесса.
– Иными словами, меньше светиться.
– Разумеется, это неотъемлемое условие всех операций.
– И вы хотите, чтобы я свой рот держал на замке.
– Понимаю, что это непросто.
– До той поры, пока все не уляжется в Иерусалиме. Сменить часть арабов вербоверами, переименовать десяток улиц…
– Достичь критической массы, чтобы пошел естественный процесс. Направить поток в русло. Исполнить по написанному.
Ландсман снова глотнул минеральной воды. Теплая. У нее вкус внутреннего кармана куртки Кэшдоллара.
– Я хочу вернуть пушку и бляшку.
– Люблю полицейских, – говорит Кэшдоллар, не вкладывая в слова особенного энтузиазма. – Правда. – Он прикрывает рот ладошкой и задумчиво дышит через нос. Ногти наманикюрены, но на большом пальце ноготь обгрызен. – Здесь скоро воцарятся индейцы, между нами говоря. Индейская полиция не собирается опираться на евреев.
– Но Берко-то они возьмут.
– Однако не возьмут никого, у кого нет бумаги.
– Вот-вот. И бумагу я тоже хочу.
– Вы хотите не слишком мало, детектив Ландсман.
– От меня требуется не слишком мало молчания.
– Пожалуй, пожалуй.
Кэшдоллар изучает Ландсмана секунду-другую, и в глазах его видит Ландсман пистолет где-то на персоне Кэшдоллара, видит и палец, который привык к спусковому крючку. Мало ли есть способов более надежно обеспечить молчание детектива Ландсмана. Кэшдоллар поднимается, аккуратно задвигает стул под стол. Ноготь большого пальца направляется ко рту, но на полпути меняет решение.
– Платочки, будьте добры…
Ландсман запускает пачку обратно, но получается это у него не столь удачно. Кэшдоллар перехватывает пачку, тоже неловко. Пачка подпрыгивает и плюхается в жестянку с печеньем, прямо в блестящее пятнышко красного джема. Злость приоткрывает щелочку в безмятежном взоре Кэшдоллара, видны запертые в душе его демоны и дьяволы, рвущиеся на волю. «Чего он более всего боится, так это шума», – вспомнил Ландсман. Кэшдоллар добывает из пачки платочек и аккуратно отирает упаковку. Затем платочки следуют в надежное место, в правый карман вязаной курточки. Кэшдоллар возится с замшевой пуговицей, и Ландсман наконец замечает еще одно надежное место, в котором покоится шолем Кэшдоллара.
– Вашему партнеру много есть чего терять и много чем дорожить. И вашей бывшей жене. Они оба это сознают. Может быть, вы придете к тому же выводу относительно собственной персоны.
Ландсман взвешивает потенциальные персональные потери. Свинячья шляпа-пирожок. Дорожные шахматы и снимок трупа мессианского. План Ситки – энциклопедический, мирской, конкретный, с притонами и вспышками отзвучавших выстрелов, с колючками кустов, с микротомными срезами давно засыпанных раскопок мостовых, план, отпечатанный в извилинах под черепной коробкой. Зимний туман окутывает сердце, зимний вечер длит бесконечные еврейские споры. Призраки имперской России, парящие над луковицей купола собора Святого Михаила, отзвуки Варшавы в колыханиях рук и крестца скрипача в кафе. Каналы, рыбачьи катера, острова, бродячие собаки, рыбоконсервные фабрики, молочные закусочные. Неоновый свет Театра Баранова, отраженный мокрым асфальтом, акварельные расплывы в лужах, влажные шаги четырех ног, двух твоих и двух девушки твоей мечты, выходящей с тобою после третьего просмотра «Сердца тьмы» Уэллса…
– В гробу я видал ваше Писание, вот что, – спокойно говорит Ландсман. Он как-то сразу обмяк, осточертели все прохвосты и пророки, пальба и жертвы, а главное – безмерная мафиозная масса Бога. Не слышать бы больше о Земле Обетованной и неизбежной кровавой бане для ее искупления. – Мне не интересно, что там написано. Мне не интересно, что заповедано старому придурку в шлепанцах, славному в веках тем, что готов был распороть глотку родному сыну в угоду куцей идейке. Мне плевать на рыжих телок, на патриархов и на казни египетские. На старые кости в песке. Родина моя в моей шляпе. А шляпа – в котомке бывшей жены.
Он закуривает следующую сигарету.
– Я вас в рот е…л, – заключает Ландсман. – И вашего Иисуса, драную сучью дыру.
– Роток на замок, и молчок, Ландсман, – мягко ставит точку Кэшдоллар.
42
Ландсман выходит из Дома Айкса, поправляет шляпу на опустевшей голове и видит, что мир забрел в полосу тумана. Ночь холодная и липкая, нагло лезет в рукава пальто. Площадь Корчака – корыто яркой дымки, пронизанной натриевыми лампами. Полуослепший и промерзший до костей, он ползет по Монастир-стрит до Берлеви, переползает на Макса Нордау. Спину ломит, голова в камнедробилке, самооценка зашкаливает за нуль. Пространство, которое недавно занимал его разум, шипит газированной минералкой. В душе его вакуум.
Войдя в вестибюль «Заменгофа», Ландсман получает от Тененбойма два письма. В одном сообщается, что рассмотрение его поведения по делу Зильберблат-Фледерман назначено на девять утра следующего дня. Второе письмо от новых хозяев отеля. Некая госпожа Робин Навин из гостиничной сети «Джойс-Дженерали» сообщает о радужных перспективах, ожидающих клиентов гостиницы, которая с первого января будет называться «Лаксингтон-парк Ситка». Одной из своих пяток радуга упирается в тот факт, что ландсмановский договор помесячной аренды аннулируется с первого декабря. Длинные белые конверты торчат и из других дырок за конторкой, кроме помеченной номером 208. Это гнездо зияет пустотой.
– Слыхали, что случилось? – спрашивает Тененбойм Ландсмана, вернувшегося из экскурсии в светлое будущее отеля «Заменгоф».
– Видел по телику. – На самом деле память удерживает другие впечатления, сконструированные многочасовым допросом и промыванием мозгов.
– Сначала объявили, что случайность, – кривит губы Тененбойм, золотая зубочистка мотается в уголке рта. – Якобы какие-то арабы мастерили там, в туннеле под храмом, свои подлые бомбы. Потом сменили пластинку. Сказали, что умышленно, что одни арабы били других.
– Сунниты и шииты?
– Что-то вроде. Кто-то не совсем точно направил ракету.
– Сирия и Египет?
– Да хрен его знает, брешут что-то. Президент, конечно, сразу вылез язык чесать. Мол, святой город для всех, и мы там скоро будем.
– За ними не заржавеет, – кивнул Ландсман.
Еще одно почтовое отправление для него. Рекламная открытка спортзала, обещающая колоссальную пожизненную скидку. В этом зале Ландсман качал мышцы за несколько месяцев до развода. Предложение относилось к времени, когда физические упражнения могли улучшить его душевный статус. Неплохое предложение. Ландсман не смог вспомнить, оправдалось ли оно в его случае. На открытке слева еврей толстый, а справа тощий. Толстый еврей жалок, измучен, изможден. Ночей не спит, страдает, щеки у него как сметаной намазаны, маленькие глазки горят злобно. Правый еврей поджарый, загорелый, уверенный в себе, спокойный. Борода подстрижена. Так и просится в предбанник к Литваку. «Еврей, коему принадлежит будущее планеты», – привешивает ему ярлык Ландсман. Текст на открытке нахально утверждает, что левый и правый евреи – одно и то же лицо.
– Видел, в кого они превратились, землячки наши? Тоже по телеящику показывали.
– Ансамбль песни и пляски?
– Ансамбль массового оргазма.
– Ради Бога, Тененбойм, не на пустой желудок.
– Благословляют арабов за войну друг против друга. Благословляют память Мухаммеда.
– Звучит жестоко.
– Один из «черношляпников» вещал, как он в Святой Землице Израиля займет местечко в первом ряду на шоу Мессии. – Тененбойм вытащил изо рта зубочистку, разочарованно глянул на ее конец и сунул прецизионный инструмент обратно. – Я бы сунул их всех в один большой самолет и отослал бы туда поскорее, черный год на них.
– Да ну?
– Сам бы вместо пилота полетел.
Письмо «Джойс-Дженерали» Ландсман засунул обратно в конверт и бросил Тененбойму.
– Выкинь от моего имени, пожалуйста.
– У вас тридцать дней, детектив. Что-нибудь найдете.
– Еще бы. Все мы что-нибудь найдем.
– Если нас что-нибудь не найдет еще раньше.
– Ты-то работу сохранишь?
– Пока не ясно. Подлежит рассмотрению.
– Значит, надежда еще есть.
– Или нет.
– Или есть, или нет.
Ландсман входит в элеваторо. Поднимается на пятый. Проходит по коридору, перевесив снятое пальто через плечо, придерживая его за вешалку крючком пальца; другой рукой ослабляет галстук. Дверь его номера безмолвно бормочет свой стишок: пять-ноль-пять. Что это значит? Ничего. Свет в тумане. Три арабских цифры, пришедших из Индии. Как и шахматы. Но по свету их рассеяли арабы. Сунниты, шииты. Сирийцы, египтяне. Ландсман думает, как скоро враждующие фракции в Палестине выяснят, что ни одна из них не имеет отношения к уничтожению храма. День-два, никак не более недели. Как раз достаточно, чтобы замутилась вода, чтобы Литвак успел доставить туда своих парней, чтобы Кэшдоллар оказал поддержку. И вот уже Тененбойм служит ночным портье в «Лаксингтон-парк Иерусалим».
Ландсман укладывается в постель и достает карманные шахматы. Взгляд его мечется по направлениям ударов, прыгает с клетки на клетку в поисках убийцы Менделя Шпильмана и Наоми Ландсман. Ландсман вдруг с облегчением понимает, что обнаружил убийцу. Физик из Швейцарии, нобелевский лауреат, посредственный шахматист Альберт Эйнштейн. С головой, увенчанной седой дымкой, в безразмерном вязаном жакете и глазами-туннелями, проникающими в глубь времени. Ландсман преследует Эйнштейна с клетки на клетку по релятивистским доскам преступления и наказания, по воображаемой стране пингвинов и эскимосов, которую не смогли унаследовать евреи.
Его сон делает ход конем, и сестренка Наоми возбужденно объясняет ему знаменитое доказательство Эйнштейна: вечное возвращение еврея может быть измерено лишь в свете условий вечного изгнания еврея. Это доказательство гениальный ум Эйнштейна выхватил из вибрации крыла маленького самолета и из черного клуба дыма, взметнувшегося из ледяного склона горы. Во сне Ландсберга вибрируют ледяные горы, лучатся неведомым светом. Затем эти вибрации, которые мучили Ландсмана и народ его с начала времен, вибрации, принятые иными дурнями за голос Господа, улавливаются окнами номера 505, как солнечный свет сердцевиной айсберга.
Ландсман открывает глаза. Дневной свет бьется в швах жалюзи, как пойманная муха. Наоми снова умерла, а этот осел Эйнштейн к делу Шпильмана совершенно непричастен. Ландсман не знает ничего ни о чем. Он даже не сразу соображает, что боль в желудке вызвана такой прозаической причиной, как голод. И не просто голод, а жгучее желание потребить двойную порцию мясного месива, обернутого капустными листьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53