Исполненная мечта – наполовину разочарование.
– Мы знаем, что он всего лишь человек, – добросовестно разъясняет Микки Вайнер. – Мы все это знаем, ребе Литвак. Он человек и ничего больше, а то, что мы делаем, больше, чем любой человек.
Не о человеке забочусь , – пишет Литвак. – Всем по комнатам
Стоя на пирсе гидропланов и наблюдая, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману покинуть кокпит «Суперкаба», Литвак подумал, что, не знай он наверняка, принял бы их за возлюбленную пару. С такой привычной непринужденностью Наоми подхватила его под руку, поправила воротник рубашки, завернувшийся за пиджак, смахнула огрызок целлофановой пленки с прически… Она смотрела в его лицо, только ему в лицо, а Шпильман глазел на Робуа и Литвака; она смотрела с нежностью механика, выискивающего трещины усталости материала. Казалось непостижимым, что эти двое знакомы друг с другом не более трех часов. Три часа. Этого периода оказалось достаточным, чтобы сплести ее судьбу с его участью.
– Добро пожаловать, – донеслось от кресла-коляски, при которой замер доктор Робуа. Развевающийся на ветру галстук доктора шлепнул его по губам. Голд и Тертельтойб, парень из Ситки, спрыгнули на пирс. От веса Тертельтойба причал содрогнулся и звякнул. Волны лизали сваи пирса. В воздухе пахло мокрыми рыбацкими сетями и лужами стоялой жижи, скопившейся в старых лодках. Почти стемнело. В искусственном освещении пирса все слегка позеленели, кроме Шпильмана, белого, как ость птичьего пера, и на вид такого же пустотелого. – Добро пожаловать, – продублировал себя Робуа для вящей убедительности.
– Не надо было аэроплана, – ответил Шпильман сухой актерской шуткой, хорошо поставленным голосом, прекрасно артикулируя, с легким придыхом печальной древней Украины. – Я в состоянии и сам долететь.
– Гм… да…
– Рентгеновское зрение. Виртуальный бронежилет. Полный набор. Для кого, извините, коляска? Для меня?
Он простер перед собой руки, составил ступни рядышком, обозрел себя от подушечек пальцев рук до носков башмаков, изображая готовность ужаснуться увиденному. Плохо сидящий костюм в мелкую полосочку, головной убор отсутствует, галстук разболтался, рубашка заправлена в штаны фрагментарно, растрепанная прическа отдает чем-то подростковым. В этом хрупком теле и сонном личике ничего нет от его ужасного родителя. Разве что какие-то намеки вокруг глаз. Шпильман повернулся к пилоту, разыгрывая удивление и обиду предположением, что он может нуждаться в колесах инвалидного кресла. Но Литвак видел, что эта игра скрывала его реальное удивление и реальную обиду на злодейку судьбу.
– Вы ведь считаете, что я неплохо выгляжу, мисс Ландсман? – сказал Шпильман, дразня девушку, взывая к ней, умоляя ее.
– Ты потрясный парень, – лихо ухмыльнулась Наоми. На ней синие джинсы, заправленные в высокие черные сапоги, мужская белая оксфордская рубаха, старая стрелковая куртка ситкинского управления полиции с фамилией «ЛАНДСМАН» над карманом. – И видок у тебя что надо.
– Ой, врунья, врунья…
– Хорошо, без вранья. Чисто с моей личной точки зрения вы выглядите вполне на полученные мною тридцать пять сотен долларов, мистер Шпильман. Объективно, правда?
– Я в коляске не нуждаюсь, доктор, – говорит Шпильман без тени упрека. – Но все равно спасибо за предусмотрительность.
– Вы готовы, Мендель? – спросил доктор мягко, предупредительно.
– А мне необходимо быть готовым? Если это так, то придется протянуть еще недели три-четыре-пять.
Слова вылетели изо рта Литвака как вербальный смерч, как пламенное дыхание дракона, нежданными и непрошенными. Ужасный звук, как будто горящая автопокрышка бухнулась в сугроб.
– Не надо быть готовым. Надо быть здесь.
Звуки эти поразили всех, даже Голда, который спокойно листал бы буклет комиксов при свете сгорающего заживо человека. Шпильман медленно повернулся, улыбка в углу рта, как ребенок, которого зажали подмышкой.
– Альтер Литвак, не так ли? – Он вытянул руку для пожатия, щурясь на Литвака, напуская на себя вид крутой мужественности, высмеивая крутую мужественность и одновременно полное ее отсутствие в собственной натуре. – О, скальных пород рука!
Собственная его рука мягка, тепла, влажновата – лапка вечного школьника. Что-то в Литваке протестует, сопротивляется этой теплоте и мягкости. Он и сам испугался древней окаменелости своего голоса, а еще больше того, что вообще что-то ляпнул. Ужаснулся чему-то в Менделе Шпильмане, в его пухлом личике, неказистом костюме, улыбке потерянного вундеркинда, в его храброй попытке спрятать свой испуг – всему, что исторгло из него, Литвака, первую фразу за несколько лет. Литвак сознавал, что харизма – категория реальная, хотя и не вполне определенная, некий химический огонь, которым горят отдельные счастливые несчастливцы. Как и пламя таланта, как горение гения, она аморальна, она вне измерений добра и зла, силы, слабости, бесполезности. Ощутив в своей ладони теплую ладошку Шпильмана, Литвак понял, насколько верна его тактика. Если Робуа найдет к механизмам Шпильмана подходящие гаечные ключи, то Шпильман вдохновит и поведет не несколько сотен вооруженных берсеркеров, не тридцать тысяч «черных шляп», ищущих, куда бы приткнуть ковчег гонимой родины, но весь разбредшийся народ. Этот план здравый и реальный, ибо в Менделе Шпильмане оказалось нечто, заставившее заговорить человека с разрушенными речевыми органами. Это нечто боролось с чем-то в Менделе Шпильмане, что наталкивалось на нечто в Литваке. Он почувствовал позыв сжать руку, сокрушить кости этой ручки школьника.
– Мир вам, еврейцы, – усмехнулась Ландсман. – Давненько…
Литвак кивнул и пожал протянутую Наоми руку. В нем сразу же схватились естественное восхищение умелым профессионалом, овладевшим ремеслом вопреки множеству препон, и подозрение, что эта особа лесбиянка. Эту категорию милых дам Литвак отказывался понимать и принимать почти принципиально.
– О'кей, – отмахнулась она от него, все еще ориентируясь на Шпильмана. Ветер вдруг усилился, и Наоми обняла своего пассажира за плечи, слегка сжала. Осмотрела зеленоватые лица ожидавших передачи груза. – Все будет хорошо?
Литвак черкнул что-то в блокноте, передал Робуа.
– Уже поздно, темно, – сказал тот. – Позвольте предложить вам ночлег.
Она, казалось, собиралась отказаться, потом кивнула.
– Неплохая мысль.
У подножия длинной зигзагообразной лестницы Шпильман остановился, оценил высоту подъема.
Казалось, его посетили какие-то предчувствия, понимание того, что здесь от него ожидают. Изобразив на лице ужас, он рухнул в инвалидную коляску.
– Защитный шлем забыл дома.
Добравшись до верха, он так и остался в коляске и позволил своему пилоту управлять и этим транспортным средством вплоть до прибытия в главное здание. Тяготы долгого пути, ответственный шаг, на который он, наконец, решился, падающий уровень героина в кровотоке – существенные факторы. Но они уже прибыли в его комнату. Кровать, стол, стул, прекрасные шахматы, английский набор. Мендель Шпильман полез в карман мятого костюма и вытащил черную с ярко-желтым картонную коробку.
– Ну, я так понимаю, мазел тов и все в порядке, – сказал он, распределяя полдюжины маняще выглядящих сигар «Коиба». Запах их, даже незажженных и в трех футах от его ноздрей, автоматически вызвал в мозгу Литвака обещание заслуженного отдыха после жестокого боя. Чистые простыни, горячая вода, темнотелые туземки, мулатки, квартеронки… Женщины, девочки… – Говорят, девочка…
Сначала никто не понял, о чем он. Затем раздался нервный смех. Смеялись все, кроме Литвака и Тертельтойба, щеки которого приобрели цвет украинского супа «борщт». Тертельтойб знал, как и все остальные знали, что Шпильман не должен узнать никаких деталей плана, включая и новорожденную телку, пока Литвак не даст соответствующих указаний.
Литвак выбил сигару из мягкой руки Шпильмана и сжег взглядом Тертельтойба, едва видя его сквозь застлавшую глаза кровавую пелену гнева. Уверенность, которую он ощущал на пирсе, уверенность, что Шпильман послужит их делу, полетела вверх тормашками. Такой талант, как Шпильман, никогда никому служить не будет. Этот талант может позволить служить себе. И в первую очередь он заставляет служить себе своего носителя. Не удивительно, что бедняга так долго бегал и прятался от своего поработителя.
Вон
Они прочитали это сообщение и покинули помещение. Последней вышла Ландсман, не забывшая спросить, где она будет спать, и пообещав Шпильману утром с ним свидеться. Сначала Литвак подозревал, что Наоми может планировать ночное рандеву с бывшим пассажиром, но это подозрение отмел на том основании, что она лесбиянка. Ему и в голову не пришло, что эта еврейка, искательница приключений, может уже взвешивать возможности побега, о котором сам Мендель еще не помышлял. Ландсман чиркнула спичкой, запалила сигару, затянулась, вышла.
– Не сердитесь на парня, ребе Литвак, – улыбнулся Шпильман, когда они остались вдвоем. – Люди мне всегда всё рассказывают. Да вы и сами заметили. Пожалуйста, возьмите сигару. Очень хорошая сигара.
Этот чертов еврейчик подобрал корону, которую Литвак выбил из его руки, и, поскольку Литвак не принимал, но и не отказывался, просто-напросто спокойно поднес ее к губам старого вояки и мягко всунул ее меж его губ. И она висела там, исходя запахом пряной подливки, пробки, комаров, отдавая женской промежностью, пробуждая старые вожделения. Последовал щелчок, вспыхнул огонек, Литвак чуть пригнулся и всунул кончик сигары в пламя собственной зажигалки «Зиппо». Он ощутил укол чуда, ухмыльнулся, кивнул, облегченно вздохнув запоздало всплывшему в сознании логическому объяснению: он, Литвак, забыл зажигалку в Ситке, Голд или Тертельтойб нашли и захватили с собой в самолет. Шпильман попросил закурить и автоматически сунул зажигалку в карман. Все путем.
Сигара раскочегарилась. Литвак посмотрел вдоль ее ствола, заглянул в странные мозаичные глаза, золотые с зеленым. Отличная сигара. Все отлично.
– Зажгите, – сказал Шпильман. Он вложил зажигалку в руку Литвака. – Зажгите свечу, ребе Литвак. Без молитв. Не надо ничего делать, ничего ощущать, переживать. Просто зажгите.
Под плеск потока покидающей мир логики Шпильман сунул руку в карман литваковского пиджака, вытащил стакан с парафином и фитилем. Для этого фокуса Литвак подыскать никакого объяснения не смог. Он взял свечу у Шпильмана, поставил ее на стол. Колесико он провернул подушечкой большого пальца. На плече тепло мягкой ребячьей ладони. Кулак его сердца начал разжиматься так, как будто он вошел наконец в дом, где можно жить. Потрясающее ощущение. Рот Литвака открылся.
– Нет, – произнес он голосом, в котором, против его ожидания, угадывалось что-то человеческое.
Он защелкнул зажигалку и сбросил руку Шпильмана с такой силой, что тот потерял равновесие, споткнулся, упал, ударившись головой о металлическую полку. Свеча грохнулась на пол. Стакан разлетелся на три больших осколка. Парафиновый цилиндр раскололся по длине надвое, обнажив фитиль.
– Не хочу, – прохрипел Литвак. – Еще не готов.
Но, посмотрев на распростертого на полу Шпильмана, из правого виска которого текла кровь, он понял, что уже опоздал.
40
Едва Литвак кладет перо, как снаружи взбухает опереточный переполох. Ругань, звон стекла, кто-то гулко ухнул. В комнату прогулочным шагом входит Берко Шемец, подмышкою зажав арбуз головы Голда. Весь остальной Голд тащится за Шемецем, взрывая ковер каблуками. Дверь Берко за собой захлопывает. Шолем его, зажатый в руке, компасной стрелкой ищет Северный магнитный полюс в лице Альтера Литвака. Джинсы и рубаха Берко заляпаны географическим узором крови Герца. Берко молчит, за него вещает голова Голда.
– Кровью срать будешь! Сгниешь Иовом!
Берко дает Голду рассмотреть выходную дырочку ствола своего шолема, и тот смолкает. Ствол тотчас снова ищет широкую грудь Литвака.
– Берко, – обращается к напарнику Ландсман. – С ума сошел?
Берко смотрит на Ландсмана как на обузу. Он открывает рот, ничего не сказав, снова закрывает. Кажется, он хочет произнести какую-то формулу, заклинание, способное расцепить связь времен, рассыпать мироздание. Или способное не дать рассыпаться ему самому.
– Этот жид, – выплевывает он и добавляет тише, с хрипотцой: – Моя матушка…
Вроде Ландсман видел когда-то фото мадам Лори Джо «Медведь». Жгучая брюнетка, розоватые очки, улыбка весьма нахальная… Но эта женщина для него даже не призрак. Берко много рассказывал о своей индейской жизни. Баскетбол, охота на котиков, пьянки, дядья, Вилли Дик, человеческое ухо на столе… Но о матери вроде ни разу не вспоминал. Как будто цена за его обращение. Героический акт забвения. Недостаток воображения – грех для шамеса более непростительный, чем вылазка в горячее место без поддержки. Или тот же грех в иной форме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– Мы знаем, что он всего лишь человек, – добросовестно разъясняет Микки Вайнер. – Мы все это знаем, ребе Литвак. Он человек и ничего больше, а то, что мы делаем, больше, чем любой человек.
Не о человеке забочусь , – пишет Литвак. – Всем по комнатам
Стоя на пирсе гидропланов и наблюдая, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману покинуть кокпит «Суперкаба», Литвак подумал, что, не знай он наверняка, принял бы их за возлюбленную пару. С такой привычной непринужденностью Наоми подхватила его под руку, поправила воротник рубашки, завернувшийся за пиджак, смахнула огрызок целлофановой пленки с прически… Она смотрела в его лицо, только ему в лицо, а Шпильман глазел на Робуа и Литвака; она смотрела с нежностью механика, выискивающего трещины усталости материала. Казалось непостижимым, что эти двое знакомы друг с другом не более трех часов. Три часа. Этого периода оказалось достаточным, чтобы сплести ее судьбу с его участью.
– Добро пожаловать, – донеслось от кресла-коляски, при которой замер доктор Робуа. Развевающийся на ветру галстук доктора шлепнул его по губам. Голд и Тертельтойб, парень из Ситки, спрыгнули на пирс. От веса Тертельтойба причал содрогнулся и звякнул. Волны лизали сваи пирса. В воздухе пахло мокрыми рыбацкими сетями и лужами стоялой жижи, скопившейся в старых лодках. Почти стемнело. В искусственном освещении пирса все слегка позеленели, кроме Шпильмана, белого, как ость птичьего пера, и на вид такого же пустотелого. – Добро пожаловать, – продублировал себя Робуа для вящей убедительности.
– Не надо было аэроплана, – ответил Шпильман сухой актерской шуткой, хорошо поставленным голосом, прекрасно артикулируя, с легким придыхом печальной древней Украины. – Я в состоянии и сам долететь.
– Гм… да…
– Рентгеновское зрение. Виртуальный бронежилет. Полный набор. Для кого, извините, коляска? Для меня?
Он простер перед собой руки, составил ступни рядышком, обозрел себя от подушечек пальцев рук до носков башмаков, изображая готовность ужаснуться увиденному. Плохо сидящий костюм в мелкую полосочку, головной убор отсутствует, галстук разболтался, рубашка заправлена в штаны фрагментарно, растрепанная прическа отдает чем-то подростковым. В этом хрупком теле и сонном личике ничего нет от его ужасного родителя. Разве что какие-то намеки вокруг глаз. Шпильман повернулся к пилоту, разыгрывая удивление и обиду предположением, что он может нуждаться в колесах инвалидного кресла. Но Литвак видел, что эта игра скрывала его реальное удивление и реальную обиду на злодейку судьбу.
– Вы ведь считаете, что я неплохо выгляжу, мисс Ландсман? – сказал Шпильман, дразня девушку, взывая к ней, умоляя ее.
– Ты потрясный парень, – лихо ухмыльнулась Наоми. На ней синие джинсы, заправленные в высокие черные сапоги, мужская белая оксфордская рубаха, старая стрелковая куртка ситкинского управления полиции с фамилией «ЛАНДСМАН» над карманом. – И видок у тебя что надо.
– Ой, врунья, врунья…
– Хорошо, без вранья. Чисто с моей личной точки зрения вы выглядите вполне на полученные мною тридцать пять сотен долларов, мистер Шпильман. Объективно, правда?
– Я в коляске не нуждаюсь, доктор, – говорит Шпильман без тени упрека. – Но все равно спасибо за предусмотрительность.
– Вы готовы, Мендель? – спросил доктор мягко, предупредительно.
– А мне необходимо быть готовым? Если это так, то придется протянуть еще недели три-четыре-пять.
Слова вылетели изо рта Литвака как вербальный смерч, как пламенное дыхание дракона, нежданными и непрошенными. Ужасный звук, как будто горящая автопокрышка бухнулась в сугроб.
– Не надо быть готовым. Надо быть здесь.
Звуки эти поразили всех, даже Голда, который спокойно листал бы буклет комиксов при свете сгорающего заживо человека. Шпильман медленно повернулся, улыбка в углу рта, как ребенок, которого зажали подмышкой.
– Альтер Литвак, не так ли? – Он вытянул руку для пожатия, щурясь на Литвака, напуская на себя вид крутой мужественности, высмеивая крутую мужественность и одновременно полное ее отсутствие в собственной натуре. – О, скальных пород рука!
Собственная его рука мягка, тепла, влажновата – лапка вечного школьника. Что-то в Литваке протестует, сопротивляется этой теплоте и мягкости. Он и сам испугался древней окаменелости своего голоса, а еще больше того, что вообще что-то ляпнул. Ужаснулся чему-то в Менделе Шпильмане, в его пухлом личике, неказистом костюме, улыбке потерянного вундеркинда, в его храброй попытке спрятать свой испуг – всему, что исторгло из него, Литвака, первую фразу за несколько лет. Литвак сознавал, что харизма – категория реальная, хотя и не вполне определенная, некий химический огонь, которым горят отдельные счастливые несчастливцы. Как и пламя таланта, как горение гения, она аморальна, она вне измерений добра и зла, силы, слабости, бесполезности. Ощутив в своей ладони теплую ладошку Шпильмана, Литвак понял, насколько верна его тактика. Если Робуа найдет к механизмам Шпильмана подходящие гаечные ключи, то Шпильман вдохновит и поведет не несколько сотен вооруженных берсеркеров, не тридцать тысяч «черных шляп», ищущих, куда бы приткнуть ковчег гонимой родины, но весь разбредшийся народ. Этот план здравый и реальный, ибо в Менделе Шпильмане оказалось нечто, заставившее заговорить человека с разрушенными речевыми органами. Это нечто боролось с чем-то в Менделе Шпильмане, что наталкивалось на нечто в Литваке. Он почувствовал позыв сжать руку, сокрушить кости этой ручки школьника.
– Мир вам, еврейцы, – усмехнулась Ландсман. – Давненько…
Литвак кивнул и пожал протянутую Наоми руку. В нем сразу же схватились естественное восхищение умелым профессионалом, овладевшим ремеслом вопреки множеству препон, и подозрение, что эта особа лесбиянка. Эту категорию милых дам Литвак отказывался понимать и принимать почти принципиально.
– О'кей, – отмахнулась она от него, все еще ориентируясь на Шпильмана. Ветер вдруг усилился, и Наоми обняла своего пассажира за плечи, слегка сжала. Осмотрела зеленоватые лица ожидавших передачи груза. – Все будет хорошо?
Литвак черкнул что-то в блокноте, передал Робуа.
– Уже поздно, темно, – сказал тот. – Позвольте предложить вам ночлег.
Она, казалось, собиралась отказаться, потом кивнула.
– Неплохая мысль.
У подножия длинной зигзагообразной лестницы Шпильман остановился, оценил высоту подъема.
Казалось, его посетили какие-то предчувствия, понимание того, что здесь от него ожидают. Изобразив на лице ужас, он рухнул в инвалидную коляску.
– Защитный шлем забыл дома.
Добравшись до верха, он так и остался в коляске и позволил своему пилоту управлять и этим транспортным средством вплоть до прибытия в главное здание. Тяготы долгого пути, ответственный шаг, на который он, наконец, решился, падающий уровень героина в кровотоке – существенные факторы. Но они уже прибыли в его комнату. Кровать, стол, стул, прекрасные шахматы, английский набор. Мендель Шпильман полез в карман мятого костюма и вытащил черную с ярко-желтым картонную коробку.
– Ну, я так понимаю, мазел тов и все в порядке, – сказал он, распределяя полдюжины маняще выглядящих сигар «Коиба». Запах их, даже незажженных и в трех футах от его ноздрей, автоматически вызвал в мозгу Литвака обещание заслуженного отдыха после жестокого боя. Чистые простыни, горячая вода, темнотелые туземки, мулатки, квартеронки… Женщины, девочки… – Говорят, девочка…
Сначала никто не понял, о чем он. Затем раздался нервный смех. Смеялись все, кроме Литвака и Тертельтойба, щеки которого приобрели цвет украинского супа «борщт». Тертельтойб знал, как и все остальные знали, что Шпильман не должен узнать никаких деталей плана, включая и новорожденную телку, пока Литвак не даст соответствующих указаний.
Литвак выбил сигару из мягкой руки Шпильмана и сжег взглядом Тертельтойба, едва видя его сквозь застлавшую глаза кровавую пелену гнева. Уверенность, которую он ощущал на пирсе, уверенность, что Шпильман послужит их делу, полетела вверх тормашками. Такой талант, как Шпильман, никогда никому служить не будет. Этот талант может позволить служить себе. И в первую очередь он заставляет служить себе своего носителя. Не удивительно, что бедняга так долго бегал и прятался от своего поработителя.
Вон
Они прочитали это сообщение и покинули помещение. Последней вышла Ландсман, не забывшая спросить, где она будет спать, и пообещав Шпильману утром с ним свидеться. Сначала Литвак подозревал, что Наоми может планировать ночное рандеву с бывшим пассажиром, но это подозрение отмел на том основании, что она лесбиянка. Ему и в голову не пришло, что эта еврейка, искательница приключений, может уже взвешивать возможности побега, о котором сам Мендель еще не помышлял. Ландсман чиркнула спичкой, запалила сигару, затянулась, вышла.
– Не сердитесь на парня, ребе Литвак, – улыбнулся Шпильман, когда они остались вдвоем. – Люди мне всегда всё рассказывают. Да вы и сами заметили. Пожалуйста, возьмите сигару. Очень хорошая сигара.
Этот чертов еврейчик подобрал корону, которую Литвак выбил из его руки, и, поскольку Литвак не принимал, но и не отказывался, просто-напросто спокойно поднес ее к губам старого вояки и мягко всунул ее меж его губ. И она висела там, исходя запахом пряной подливки, пробки, комаров, отдавая женской промежностью, пробуждая старые вожделения. Последовал щелчок, вспыхнул огонек, Литвак чуть пригнулся и всунул кончик сигары в пламя собственной зажигалки «Зиппо». Он ощутил укол чуда, ухмыльнулся, кивнул, облегченно вздохнув запоздало всплывшему в сознании логическому объяснению: он, Литвак, забыл зажигалку в Ситке, Голд или Тертельтойб нашли и захватили с собой в самолет. Шпильман попросил закурить и автоматически сунул зажигалку в карман. Все путем.
Сигара раскочегарилась. Литвак посмотрел вдоль ее ствола, заглянул в странные мозаичные глаза, золотые с зеленым. Отличная сигара. Все отлично.
– Зажгите, – сказал Шпильман. Он вложил зажигалку в руку Литвака. – Зажгите свечу, ребе Литвак. Без молитв. Не надо ничего делать, ничего ощущать, переживать. Просто зажгите.
Под плеск потока покидающей мир логики Шпильман сунул руку в карман литваковского пиджака, вытащил стакан с парафином и фитилем. Для этого фокуса Литвак подыскать никакого объяснения не смог. Он взял свечу у Шпильмана, поставил ее на стол. Колесико он провернул подушечкой большого пальца. На плече тепло мягкой ребячьей ладони. Кулак его сердца начал разжиматься так, как будто он вошел наконец в дом, где можно жить. Потрясающее ощущение. Рот Литвака открылся.
– Нет, – произнес он голосом, в котором, против его ожидания, угадывалось что-то человеческое.
Он защелкнул зажигалку и сбросил руку Шпильмана с такой силой, что тот потерял равновесие, споткнулся, упал, ударившись головой о металлическую полку. Свеча грохнулась на пол. Стакан разлетелся на три больших осколка. Парафиновый цилиндр раскололся по длине надвое, обнажив фитиль.
– Не хочу, – прохрипел Литвак. – Еще не готов.
Но, посмотрев на распростертого на полу Шпильмана, из правого виска которого текла кровь, он понял, что уже опоздал.
40
Едва Литвак кладет перо, как снаружи взбухает опереточный переполох. Ругань, звон стекла, кто-то гулко ухнул. В комнату прогулочным шагом входит Берко Шемец, подмышкою зажав арбуз головы Голда. Весь остальной Голд тащится за Шемецем, взрывая ковер каблуками. Дверь Берко за собой захлопывает. Шолем его, зажатый в руке, компасной стрелкой ищет Северный магнитный полюс в лице Альтера Литвака. Джинсы и рубаха Берко заляпаны географическим узором крови Герца. Берко молчит, за него вещает голова Голда.
– Кровью срать будешь! Сгниешь Иовом!
Берко дает Голду рассмотреть выходную дырочку ствола своего шолема, и тот смолкает. Ствол тотчас снова ищет широкую грудь Литвака.
– Берко, – обращается к напарнику Ландсман. – С ума сошел?
Берко смотрит на Ландсмана как на обузу. Он открывает рот, ничего не сказав, снова закрывает. Кажется, он хочет произнести какую-то формулу, заклинание, способное расцепить связь времен, рассыпать мироздание. Или способное не дать рассыпаться ему самому.
– Этот жид, – выплевывает он и добавляет тише, с хрипотцой: – Моя матушка…
Вроде Ландсман видел когда-то фото мадам Лори Джо «Медведь». Жгучая брюнетка, розоватые очки, улыбка весьма нахальная… Но эта женщина для него даже не призрак. Берко много рассказывал о своей индейской жизни. Баскетбол, охота на котиков, пьянки, дядья, Вилли Дик, человеческое ухо на столе… Но о матери вроде ни разу не вспоминал. Как будто цена за его обращение. Героический акт забвения. Недостаток воображения – грех для шамеса более непростительный, чем вылазка в горячее место без поддержки. Или тот же грех в иной форме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53