– Ничего.
– Знаете, Кон говорит… – начинает Тененбойм, замолкает и тут же заводит снова: – Кон говорит, что в доме гуляет привидение. И гадит не хуже домового. Кон полагает, что это призрак профессора Заменгофа.
– Если б эту драную дыру назвали моим именем, я бы тоже бузил здесь в виде призрака.
– Кто знает, – вздыхает Тененбойм. – Особенно сейчас.
Сейчас никто ничего не знает. Вон у Поворотны кот огулял крольчиху. Пусики котокрольчики украсили первую полосу «Ситка тог». В прошлом феврале пять сотен свидетелей клялись, что две ночи кряду наблюдали северное сияние в виде лика мужеского пола при бороде и пейсах. Вспыхнули жаркие дискуссии о принадлежности небесного лика, о выражении физиономии мудреца в пейсах. Иные истолковали его гримасу как улыбку, исполненную печали мягкой, другим казалось, что небесный старец нюхнул чего-то… необычного. И вообще, что бы это знамение могло означать? А не далее как на прошлой неделе ощипанный кур в кошерной мясохладобойне на Житловски-авеню обратился главою к занесшему ритуальный нож шохету и на картавом арамейском возгласил непременное пришествие Мессии. Если верить «Тогу», чудодейная курица выдала еще некоторое количество поразительных предсказаний, напоследок впав, однако, в молчание, подобно Б-гу Самому, и упустив упоминание о супе, в коем закончит земной путь свой. Обратив даже самое поверхностное внимание на все эти события, думает Ландсман, можно заключить, что странное дело нынче быть не только евреем, но, пожалуй, и курицей тоже.
3
Ветер снаружи небрежно стряхивает дождичек со своего развевающегося плаща. Ландсман притулился в тамбуре гостиницы. Снаружи двое борются с непогодой, стремятся ко входу в «Жемчужину Манилы». Одного оседлал футляр виолончели, другой прячет от дождя скрипку, не то альт. Городская филармония находится в десятке кварталов от этого конца Макс-Нордау-стрит и вообще в ином измерении, но нет в мире силы, которая бы смогла удержать еврея от желания причаститься к свиной отбивной, хорошо прожаренной, но сочной, смачной, желанной, как нежная возлюбленная. И уж конечно, не справиться с этим желанием какой-то там темной ночи и жалким порывам ледяного ветра с залива. Сам Ландсман тоже героически борется – с призывами комнаты номер пятьсот пять и находящейся в ней бутылки сливовицы, рядом с сувенирной рюмашкой-стопариком Всемирной выставки.
В качестве стратегического контрманевра Ландсман раскуривает папиросу. Десять лет не курил, но вот года три назад снова схватился за соску. Жена его тогдашняя носила во чреве своем – в каком-то смысле долгожданная беременность. Первая. Но не запланированная. Как и в случае многих беременностей, о которых слишком долго рассуждают, в отношении отца наметилась некоторая двойственность, амбивалентность. Через семнадцать недель и один день – в этот день Ландсман купил первую за десять лет пачку «Бродвея» – их ошарашили неблагоприятным прогнозом. Многие – хотя и не все – клетки, составлявшие плод, уже носивший кодовое наименование Джанго, выявили в двадцатой паре лишнюю хромосому. Это обозначалось термином «мозаицизм» и могло повлечь тяжелые отклонения в развитии. А могло и вообще никак не проявиться. В литературе по данному вопросу оптимист мог найти основания для надежды, а маловер – для отчаяния. Точка зрения Ландсмана, не просто маловера, а ни во что не верующего, возобладала, и какой-то врач с полудюжиной ламинарных расширителей разорвал нить жизни Джанго Ландсмана. Через три месяца Ландсман со своими сигаретами покинул дом на острове Черновиц, в котором жил с Биной в течение почти всех пятнадцати лет после свадьбы. Нельзя сказать, что его изгнало оттуда чувство вины. Но чувство вины плюс Бина… слишком много, не вынести.
По направлению ко входу в «Заменгоф», прямо на Ландсмана, целеустремленно пыхтит старик. Коротышка, не выше пяти футов. Волочет за собой здоровенный чемодан на ручной двухколесной тележке. Длинное белое пальто нараспашку, под ним белый костюм-тройка, на голове белая же широкополая шляпа, нахлобученная по самые уши. Борода и пейсы тоже белые, густые, но в то же время пушисто-дымчатые. Чемодан – какое-то музейное чудище из потертой парчи и чуть не до дыр протертой кожи. Правая часть тела деда сжалась под тяжестью чемодана-монстра, наполненного, похоже, исключительно свинцовыми отливками. Старик останавливается и поднимает палец, как будто обращаясь к Ландсману с вопросом. Ветер играет его бакенбардами и полями шляпы. С бороды, подмышек, рта, костюма ветер срывает запахи табака, пота и человека, живущего на улице. Ландсман отмечает цвет ботинок старика: желтоватой слоновой кости, как и борода. По бокам ботинок взбираются вверх и исчезают под штанинами кнопки.
Знакомое явление. Это Ландсман тоже отмечает. Знакомое по тем временам, когда он еще задерживал Тененбойма за мелкие кражи, незаконное приобретение и хранение… Дед этот тогда не был моложе – да и сейчас не постарел. Народ величал его Илиею, поскольку имел он обыкновение появляться в самых неожиданных местах со своей коробкою-пушке и с видом, что он вот-вот разразится чем-то весьма информативным.
– Дорогуша, – обращается дед к Ландсману. – Это, что ль, постоялый двор «Заменгоф»?
Идиш его звучал несколько экзотически, с налетом голландского, как показалось Ландсману. Старец согбенный, хлипкий, однако лицо его, если отвлечься от лучиков морщин, исходящих от глаз, чуть ли не юношеское, морщин как будто и вовсе никаких. Глаза, как принято выражаться, горят молодым задором, что сильно озадачило Ландсмана. Вряд ли задор этот могла вызвать перспектива провести ночь в отеле «Заменгоф».
– Совершенно верно, – подтверждает Ландсман и протягивает Илие-Пророку пачку «Бродвея». Тот вытаскивает две папиросы, одну отправляет в реликварий нагрудного кармана пиджака. – С горячей водой. И холодной. Лицензированный шамес на страже безопасности постояльцев.
– А ты, милок, значит, приказчиком будешь?
Ландсман улыбается, отступает в сторону, показывает внутрь.
– Нет, администратор там, в холле.
Но кроха-старик стоит, не желает покидать уютный дождь, борода его развевается, как белый флаг перемирия. Он озирает безликий фасад «Заменгофа», его слепые окна, серые в уличном освещении, окна-щели, прорезанные в грязном белом кирпиче. Всего три-четыре квартала от кричащей, пестрой Монастир-стрит. Неоновая вывеска «Заменгофа» мигает ночным кошмаром постояльцев «Блэкпула».
– Заменгоф, – повторяет старик, косясь на беснующиеся буквы вывески. – Не Заменгоф… Заменгоф…
По улице поспешает латке, нахальный салага по фамилии Нетски, придерживает рукой широкополую форменную шляпу.
– Детектив, – пытается доложиться латке, теряет дыхание, кивает деду. – Привет, дедуля. Детектив, извините, срочный вызов, задержался на минутку. – От Нетски пахнет свежевыпитым кофе, на правой манжете его синей куртки белеет сахарная пудра. – Где покойник?
– В двести восьмом, – просвещает его Ландсман и еще на шаг отступает в сторону, поворачивается к деду. – Ну, как, дедуля, заходим?
– Нет, – отвечает Илия беззлобно, чуть ли не ласково. С сожалением? Или с мрачным удовлетворением человека, привыкшего испытывать разочарования? Рьяный блеск глаз скрылся за пеленою слез. – Я просто поинтересовался. Спасибо, офицер Ландсман.
– Детектив, – поправил Ландсман, удивленный памятью старика. – Вы меня помните, дедуля?
– Помню, все помню, дорогой. – Илия вытаскивает из кармана пушке – деревянную шкатулочку-гробик размером с портсигар. Коробка выкрашена в черный цвет, на ней надпись на иврите: «Л'ЭРЕЦ ИСРОЭЛЬ». В коробке узкая прорезь для монет или сложенных долларовых бумажек. – Скромное пожертвование?
Никогда еще Святая Земля не казалась евреям Ситки столь отдаленной и недосягаемой. Она затерялась где-то на другой стороне планеты, и управляют ей люди, объединенные решимостью не пускать туда никаких евреев, кроме горстки самых запуганных и мелких. Полстолетия арабские воротилы и мусульманские террористы, персы и египтяне, социалисты, националисты, монархисты, пан-арабисты и пан-исламисты, традиционалисты и партия Али вонзали зубы в Эрец Исроэль, окончательно обескровив ее. Иерусалим утопает в намалеванных на стенах лозунгах и в пролитой на улицах крови, столбы и шесты украшают отрубленные головы. Правоверные евреи по всему земному шару не оставили надежд однажды поселиться на земле Сиона, но… трижды надежды евреев терпели крах. В 586-м до Эры Христа, в 70-м и, со свирепой окончательностью, в 1948-м. Далее правоверным трудно сохранять надежды с учетом этой отрезвляющей реальности. Ландсман вытащил бумажник, сложил двадцатку и засунул ее в подставленную ему коробочку пушке.
– Удачи, – сопроводил он исчезнувшую в щели купюру пожеланием.
Старичок двинулся с места, потянул за собой тележку с чемоданом. Ландсман вытянул вперед руку, остановил Илию, придерживая за рукав. В сознании его складывался детский вопрос о желании его народа обрести дом свой. Илия повернулся к нему с видом привычно усталым. Да уж, от этого Ландсмана всего ждать можно. Хлопот потом не оберешься. Ландсман почувствовал, что вопрос растворился, исчез, как никотин, вымываемый кровью.
– Что у вас в чемодане, дедуля? Тяжелый.
– Книга.
– Всего одна?
– Очень большая.
– Долгая история?
– Очень долгая.
– О чем?
– О Мессии. А теперь отпусти меня.
Ландсман убрал руку. Старик выпрямился, вскинул голову. Глаза снова сверкнули, выглядел он гневным, недовольным и вовсе не старым.
– Мессия грядет! – провозгласил он. Не скажешь, что угроза, но теплоты в этом предупреждении об искуплении тоже не наблюдалось.
– Самое время, – ухмыльнулся Ландсман, ткнув большим пальцем за спину, в сторону отеля. – Там как раз одно место освободилось.
Илия оскорбленно нахмурился, открыл коробочку, вынул сложенную двадцатку и вернул ее Ландсману. Не говоря более ни слова, подхватил тележку, надвинул шляпу поглубже и зашаркал прочь, в дождь и ветер.
Ландсман сунул смятую ассигнацию в карман, расплющил каблуком окурок и вернулся в отель.
– Кто этот дед? – спрашивает Нетски.
– Его кличут Илией. Совершенно безвреден, – отзывается Тененбойм из-за стальной сетки окошечка регистрации. – Все время бормочет о Мессии. Постоянно слоняется по городу. – Тененбойм постучал золоченой зубочисткой по зубам и продолжил: – Послушайте, детектив, этого я вам, возможно, не должен говорить… Но могу и сказать, подписки не давал. Администрация завтра отправляет письмо…
– Ну-ну…
– Гостиницу собираются продать сети отелей из Канзас-Сити.
– А нас всех выкинут?
– Не знаю. Все возможно. Никто ничего не знает. Но и это не исключено.
– Об этом тоже говорится в письме?
– Там сплошная канцелярщина, аж зубы сводит.
С соответствующими наставлениями помалкивать и посматривать Ландсман поставил Нетски у входа.
Криминалист «кладбищенской» смены Менаше Шпрингер ворвался в отель и одной рукой сразу принялся отряхивать свою меховую шапку. В другой руке Шпрингер сжимал фонтанирующий зонтик, с которого лились на пол потоки уличного дождя, в третьей – хромированную двухколесную тележку, к которой прилепились примотанные клейкой лентой виниловая коробка с инструментарием, пластиковая авоська с выполненной крупными, четкими буквами совершенно нечитаемой надписью и пластиковая же корзина. На последней тоже крупные, четкие буквы, но надпись вполне можно разобрать почти не глядя: «EVIDENCE». Вещдоки.
Шпрингер изящен, как пожарный гидрант, ноги его грациозно изогнуты коромыслами; вместе с руками примерно такой же длины и исполненными такой же грации они крепятся к голове без помощи отсутствующих туловища и шеи. Голова представлена могучими челюстями и лбом глубокой вспашки, выпуклостью напоминающим ульи – символ тогдашней тяжелой индустрии на средневековых гравюрах.
– Уезжаешь? – вопрошает Шпрингер вместо приветствия. Собственно, в последнее время этот вопрос превратился в весьма популярное приветствие, вполне логичное. В последние годы население бежит из города, бежит, куда может. Туда, где не хватает населения, не хватает кадров. В местечки, жителям которых надоело слышать об этих самых «pogroms» из лживых уст средств массовой информации, представителям которых хотелось бы поближе узнать, что это за штука такая. Ландсман отнекивается, разъясняет, что, насколько ему известно, он никуда не уезжает. Большинство мест и местечек, принимающих евреев на постоянное проживание, требуют, чтобы за них поручился какой-нибудь уже осевший там близкий родственник. Вся родня Ландсмана – покойники либо жители той же Ситки.
– Тогда – пожмем друг другу руки – и, прощай, мой друг, прощай! Завтра в это же время меня согреет солнце саскачеванского заката.
– Саскатун? – гадает Ландсман.
– У них сегодня тридцать ниже нуля, – кивает Шпрингер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– Знаете, Кон говорит… – начинает Тененбойм, замолкает и тут же заводит снова: – Кон говорит, что в доме гуляет привидение. И гадит не хуже домового. Кон полагает, что это призрак профессора Заменгофа.
– Если б эту драную дыру назвали моим именем, я бы тоже бузил здесь в виде призрака.
– Кто знает, – вздыхает Тененбойм. – Особенно сейчас.
Сейчас никто ничего не знает. Вон у Поворотны кот огулял крольчиху. Пусики котокрольчики украсили первую полосу «Ситка тог». В прошлом феврале пять сотен свидетелей клялись, что две ночи кряду наблюдали северное сияние в виде лика мужеского пола при бороде и пейсах. Вспыхнули жаркие дискуссии о принадлежности небесного лика, о выражении физиономии мудреца в пейсах. Иные истолковали его гримасу как улыбку, исполненную печали мягкой, другим казалось, что небесный старец нюхнул чего-то… необычного. И вообще, что бы это знамение могло означать? А не далее как на прошлой неделе ощипанный кур в кошерной мясохладобойне на Житловски-авеню обратился главою к занесшему ритуальный нож шохету и на картавом арамейском возгласил непременное пришествие Мессии. Если верить «Тогу», чудодейная курица выдала еще некоторое количество поразительных предсказаний, напоследок впав, однако, в молчание, подобно Б-гу Самому, и упустив упоминание о супе, в коем закончит земной путь свой. Обратив даже самое поверхностное внимание на все эти события, думает Ландсман, можно заключить, что странное дело нынче быть не только евреем, но, пожалуй, и курицей тоже.
3
Ветер снаружи небрежно стряхивает дождичек со своего развевающегося плаща. Ландсман притулился в тамбуре гостиницы. Снаружи двое борются с непогодой, стремятся ко входу в «Жемчужину Манилы». Одного оседлал футляр виолончели, другой прячет от дождя скрипку, не то альт. Городская филармония находится в десятке кварталов от этого конца Макс-Нордау-стрит и вообще в ином измерении, но нет в мире силы, которая бы смогла удержать еврея от желания причаститься к свиной отбивной, хорошо прожаренной, но сочной, смачной, желанной, как нежная возлюбленная. И уж конечно, не справиться с этим желанием какой-то там темной ночи и жалким порывам ледяного ветра с залива. Сам Ландсман тоже героически борется – с призывами комнаты номер пятьсот пять и находящейся в ней бутылки сливовицы, рядом с сувенирной рюмашкой-стопариком Всемирной выставки.
В качестве стратегического контрманевра Ландсман раскуривает папиросу. Десять лет не курил, но вот года три назад снова схватился за соску. Жена его тогдашняя носила во чреве своем – в каком-то смысле долгожданная беременность. Первая. Но не запланированная. Как и в случае многих беременностей, о которых слишком долго рассуждают, в отношении отца наметилась некоторая двойственность, амбивалентность. Через семнадцать недель и один день – в этот день Ландсман купил первую за десять лет пачку «Бродвея» – их ошарашили неблагоприятным прогнозом. Многие – хотя и не все – клетки, составлявшие плод, уже носивший кодовое наименование Джанго, выявили в двадцатой паре лишнюю хромосому. Это обозначалось термином «мозаицизм» и могло повлечь тяжелые отклонения в развитии. А могло и вообще никак не проявиться. В литературе по данному вопросу оптимист мог найти основания для надежды, а маловер – для отчаяния. Точка зрения Ландсмана, не просто маловера, а ни во что не верующего, возобладала, и какой-то врач с полудюжиной ламинарных расширителей разорвал нить жизни Джанго Ландсмана. Через три месяца Ландсман со своими сигаретами покинул дом на острове Черновиц, в котором жил с Биной в течение почти всех пятнадцати лет после свадьбы. Нельзя сказать, что его изгнало оттуда чувство вины. Но чувство вины плюс Бина… слишком много, не вынести.
По направлению ко входу в «Заменгоф», прямо на Ландсмана, целеустремленно пыхтит старик. Коротышка, не выше пяти футов. Волочет за собой здоровенный чемодан на ручной двухколесной тележке. Длинное белое пальто нараспашку, под ним белый костюм-тройка, на голове белая же широкополая шляпа, нахлобученная по самые уши. Борода и пейсы тоже белые, густые, но в то же время пушисто-дымчатые. Чемодан – какое-то музейное чудище из потертой парчи и чуть не до дыр протертой кожи. Правая часть тела деда сжалась под тяжестью чемодана-монстра, наполненного, похоже, исключительно свинцовыми отливками. Старик останавливается и поднимает палец, как будто обращаясь к Ландсману с вопросом. Ветер играет его бакенбардами и полями шляпы. С бороды, подмышек, рта, костюма ветер срывает запахи табака, пота и человека, живущего на улице. Ландсман отмечает цвет ботинок старика: желтоватой слоновой кости, как и борода. По бокам ботинок взбираются вверх и исчезают под штанинами кнопки.
Знакомое явление. Это Ландсман тоже отмечает. Знакомое по тем временам, когда он еще задерживал Тененбойма за мелкие кражи, незаконное приобретение и хранение… Дед этот тогда не был моложе – да и сейчас не постарел. Народ величал его Илиею, поскольку имел он обыкновение появляться в самых неожиданных местах со своей коробкою-пушке и с видом, что он вот-вот разразится чем-то весьма информативным.
– Дорогуша, – обращается дед к Ландсману. – Это, что ль, постоялый двор «Заменгоф»?
Идиш его звучал несколько экзотически, с налетом голландского, как показалось Ландсману. Старец согбенный, хлипкий, однако лицо его, если отвлечься от лучиков морщин, исходящих от глаз, чуть ли не юношеское, морщин как будто и вовсе никаких. Глаза, как принято выражаться, горят молодым задором, что сильно озадачило Ландсмана. Вряд ли задор этот могла вызвать перспектива провести ночь в отеле «Заменгоф».
– Совершенно верно, – подтверждает Ландсман и протягивает Илие-Пророку пачку «Бродвея». Тот вытаскивает две папиросы, одну отправляет в реликварий нагрудного кармана пиджака. – С горячей водой. И холодной. Лицензированный шамес на страже безопасности постояльцев.
– А ты, милок, значит, приказчиком будешь?
Ландсман улыбается, отступает в сторону, показывает внутрь.
– Нет, администратор там, в холле.
Но кроха-старик стоит, не желает покидать уютный дождь, борода его развевается, как белый флаг перемирия. Он озирает безликий фасад «Заменгофа», его слепые окна, серые в уличном освещении, окна-щели, прорезанные в грязном белом кирпиче. Всего три-четыре квартала от кричащей, пестрой Монастир-стрит. Неоновая вывеска «Заменгофа» мигает ночным кошмаром постояльцев «Блэкпула».
– Заменгоф, – повторяет старик, косясь на беснующиеся буквы вывески. – Не Заменгоф… Заменгоф…
По улице поспешает латке, нахальный салага по фамилии Нетски, придерживает рукой широкополую форменную шляпу.
– Детектив, – пытается доложиться латке, теряет дыхание, кивает деду. – Привет, дедуля. Детектив, извините, срочный вызов, задержался на минутку. – От Нетски пахнет свежевыпитым кофе, на правой манжете его синей куртки белеет сахарная пудра. – Где покойник?
– В двести восьмом, – просвещает его Ландсман и еще на шаг отступает в сторону, поворачивается к деду. – Ну, как, дедуля, заходим?
– Нет, – отвечает Илия беззлобно, чуть ли не ласково. С сожалением? Или с мрачным удовлетворением человека, привыкшего испытывать разочарования? Рьяный блеск глаз скрылся за пеленою слез. – Я просто поинтересовался. Спасибо, офицер Ландсман.
– Детектив, – поправил Ландсман, удивленный памятью старика. – Вы меня помните, дедуля?
– Помню, все помню, дорогой. – Илия вытаскивает из кармана пушке – деревянную шкатулочку-гробик размером с портсигар. Коробка выкрашена в черный цвет, на ней надпись на иврите: «Л'ЭРЕЦ ИСРОЭЛЬ». В коробке узкая прорезь для монет или сложенных долларовых бумажек. – Скромное пожертвование?
Никогда еще Святая Земля не казалась евреям Ситки столь отдаленной и недосягаемой. Она затерялась где-то на другой стороне планеты, и управляют ей люди, объединенные решимостью не пускать туда никаких евреев, кроме горстки самых запуганных и мелких. Полстолетия арабские воротилы и мусульманские террористы, персы и египтяне, социалисты, националисты, монархисты, пан-арабисты и пан-исламисты, традиционалисты и партия Али вонзали зубы в Эрец Исроэль, окончательно обескровив ее. Иерусалим утопает в намалеванных на стенах лозунгах и в пролитой на улицах крови, столбы и шесты украшают отрубленные головы. Правоверные евреи по всему земному шару не оставили надежд однажды поселиться на земле Сиона, но… трижды надежды евреев терпели крах. В 586-м до Эры Христа, в 70-м и, со свирепой окончательностью, в 1948-м. Далее правоверным трудно сохранять надежды с учетом этой отрезвляющей реальности. Ландсман вытащил бумажник, сложил двадцатку и засунул ее в подставленную ему коробочку пушке.
– Удачи, – сопроводил он исчезнувшую в щели купюру пожеланием.
Старичок двинулся с места, потянул за собой тележку с чемоданом. Ландсман вытянул вперед руку, остановил Илию, придерживая за рукав. В сознании его складывался детский вопрос о желании его народа обрести дом свой. Илия повернулся к нему с видом привычно усталым. Да уж, от этого Ландсмана всего ждать можно. Хлопот потом не оберешься. Ландсман почувствовал, что вопрос растворился, исчез, как никотин, вымываемый кровью.
– Что у вас в чемодане, дедуля? Тяжелый.
– Книга.
– Всего одна?
– Очень большая.
– Долгая история?
– Очень долгая.
– О чем?
– О Мессии. А теперь отпусти меня.
Ландсман убрал руку. Старик выпрямился, вскинул голову. Глаза снова сверкнули, выглядел он гневным, недовольным и вовсе не старым.
– Мессия грядет! – провозгласил он. Не скажешь, что угроза, но теплоты в этом предупреждении об искуплении тоже не наблюдалось.
– Самое время, – ухмыльнулся Ландсман, ткнув большим пальцем за спину, в сторону отеля. – Там как раз одно место освободилось.
Илия оскорбленно нахмурился, открыл коробочку, вынул сложенную двадцатку и вернул ее Ландсману. Не говоря более ни слова, подхватил тележку, надвинул шляпу поглубже и зашаркал прочь, в дождь и ветер.
Ландсман сунул смятую ассигнацию в карман, расплющил каблуком окурок и вернулся в отель.
– Кто этот дед? – спрашивает Нетски.
– Его кличут Илией. Совершенно безвреден, – отзывается Тененбойм из-за стальной сетки окошечка регистрации. – Все время бормочет о Мессии. Постоянно слоняется по городу. – Тененбойм постучал золоченой зубочисткой по зубам и продолжил: – Послушайте, детектив, этого я вам, возможно, не должен говорить… Но могу и сказать, подписки не давал. Администрация завтра отправляет письмо…
– Ну-ну…
– Гостиницу собираются продать сети отелей из Канзас-Сити.
– А нас всех выкинут?
– Не знаю. Все возможно. Никто ничего не знает. Но и это не исключено.
– Об этом тоже говорится в письме?
– Там сплошная канцелярщина, аж зубы сводит.
С соответствующими наставлениями помалкивать и посматривать Ландсман поставил Нетски у входа.
Криминалист «кладбищенской» смены Менаше Шпрингер ворвался в отель и одной рукой сразу принялся отряхивать свою меховую шапку. В другой руке Шпрингер сжимал фонтанирующий зонтик, с которого лились на пол потоки уличного дождя, в третьей – хромированную двухколесную тележку, к которой прилепились примотанные клейкой лентой виниловая коробка с инструментарием, пластиковая авоська с выполненной крупными, четкими буквами совершенно нечитаемой надписью и пластиковая же корзина. На последней тоже крупные, четкие буквы, но надпись вполне можно разобрать почти не глядя: «EVIDENCE». Вещдоки.
Шпрингер изящен, как пожарный гидрант, ноги его грациозно изогнуты коромыслами; вместе с руками примерно такой же длины и исполненными такой же грации они крепятся к голове без помощи отсутствующих туловища и шеи. Голова представлена могучими челюстями и лбом глубокой вспашки, выпуклостью напоминающим ульи – символ тогдашней тяжелой индустрии на средневековых гравюрах.
– Уезжаешь? – вопрошает Шпрингер вместо приветствия. Собственно, в последнее время этот вопрос превратился в весьма популярное приветствие, вполне логичное. В последние годы население бежит из города, бежит, куда может. Туда, где не хватает населения, не хватает кадров. В местечки, жителям которых надоело слышать об этих самых «pogroms» из лживых уст средств массовой информации, представителям которых хотелось бы поближе узнать, что это за штука такая. Ландсман отнекивается, разъясняет, что, насколько ему известно, он никуда не уезжает. Большинство мест и местечек, принимающих евреев на постоянное проживание, требуют, чтобы за них поручился какой-нибудь уже осевший там близкий родственник. Вся родня Ландсмана – покойники либо жители той же Ситки.
– Тогда – пожмем друг другу руки – и, прощай, мой друг, прощай! Завтра в это же время меня согреет солнце саскачеванского заката.
– Саскатун? – гадает Ландсман.
– У них сегодня тридцать ниже нуля, – кивает Шпрингер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53