— Виноват, — извинился Гораций.
— Ладно уж. Знаю, я рассказываю долго, но с толком. Так вот, Фей, как я и думал, оказалась женщина достойная и порядочная. Знаешь, чего больше всего на свете боятся хозяйки тихих приличных борделей? К примеру, сбежит взбалмошная шалая бабенка от мужа и наймется в заведение. А муженек отыщет ее и затеет громкий скандал. В эту заварушку сует нос церковь, потом начинают визжать добродетельные дамы, и очень скоро этот бордель уже костерят на всех углах, и нам приходится его закрыть. Понимаешь?
— Все понял, — тихо сказал Гораций.
— Нет, ты вперед меня не забегай. Противно рассказывать, если человек уже сам догадался. Короче говоря, в воскресенье вечером Фей прислала мне записку. Что, мол, появилась у нее новая девочка, и она никак не может ее раскусить. Фей смущало, что девица эта вроде бы похожа на беглянку, но клиентов обслуживает, как опытная шлюха высшего разряда. Bce знает, все умеет. Ну, я сходил, поглядел на эту птичку. Она, как водится, наплела мне с три короба разной ерунды, но придраться ни к чему не могу. Совершеннолетняя, жалоб и заявлений насчет нее ко мне не поступало. — Он развел руками.
— Вот так. Что будем делать?
— А вы уверены, что это миссис Траск?
— Широко посаженные глаза, блондинка, шрам на лбу, к Фей пришла в воскресенье вечером.
Перед Горацием всплыло залитое слезами лицо Адама.
— Боже мой! Шериф, пусть ему кто-нибудь другой сообщает. Я не могу, лучше подам в отставку. Шериф уставился в пустоту.
— Ты говоришь, он не знал ни ее настоящего имени, ни откуда она. Ловко же она его околпачила, стерва!
— Ох он, бедолага! — вздохнул Гораций. — Он ведь ее любит, несчастный. Нет, ей-богу, я ему сказать не смогу — пусть кто-нибудь другой.
Шериф встал из кресла.
— Пойдем в «Деликатесы», выпьем по чашке кофе. Они шли по улице и молчали.
— Гораций, — наконец заговорил шериф, — я знаю много такого, что, если рассказать, весь этот чертов округ дерьмом захлебнется.
— Не сомневаюсь.
— Говоришь, у нее двойня родилась?
— Да. Два мальчика.
— Ну так слушай меня, Гораций. Про нее знают только три человека на свете — она сама, ты и я. С ней я поговорю и предупрежу, что, если она проболтается, я вышибу ее из округа в ту же минуту и дам такого пенделя, что у нее из задницы дым пойдет. И вот что, Гораций, если у тебя вдруг зачешется язык, ты прежде, чем сказать хоть слово кому угодно, даже собственной жене, хорошенько подумай, каково будет этим малышам, когда они узнают, что их мать — шлюха.
3
Адам сидел в кресле под большим дубом. Левая рука у него была умело закреплена повязкой, чтобы он не двигал плечом. С крыльца спустился с бельевой корзиной Ли. Поставил корзину возле Адама и ушел в дом.
Близнецы не спали, глаза их сосредоточенно и непонимающе смотрели вверх, туда, где ветер шевелил листья. Сухой дубовый лист слетел с ветки и, кружась, упал в корзину. Адам нагнулся и вынул его оттуда.
Он не слышал стука копыт и Самюэла увидел, только когда тот остановил лошадь прямо перед ним, но Ли заметил Самюэла еще издали. Он вынес ему стул, взял Акафиста под уздцы и повел к сараю.
Самюэл тихо сел; чтобы не беспокоить Адама, он не глядел в его сторону слишком часто, но и не отворачивался. Ветер, колыхавший верхушки дубов, посвежел и, задев крылом Самюэла, разворошил ему волосы.
— Я подумал, пора мне снова приниматься за ваши колодцы, — негромко сказал Самюэл.
— Не надо. — Адам отвык разговаривать, и голос у него скрипел. — Колодцы мне не нужны. Я заплачу вам сколько должен.
Самюэл нагнулся над корзиной, положил палец на ладошку одному из близнецов, и крохотные пальчики цепко сомкнулись.
— Давать советы у нас в крови, мы, думаю, никогда не избавимся от этой привычки, — сказал он.
— Я никаких советов не прошу.
— Их никто не просит. Совет — это подарок советчика. Вам надо войти в роль, Адам.
— Какая еще роль?
— Притворяйтесь, что вы живой, играйте, как актер в театре. Со временем, хотя и очень нескоро, вы действительно оживете. — Зачем это мне? Самюэл глядел на близнецов.
— Что бы вы ни делали, и даже если ничего не будете делать, вы все равно что-то после себя оставите, передадите дальше. Вы можете забыть о себе, уподобиться заброшенной земле, но и на этом пустыре что-нибудь да вырастет — хотя бы репей или полынь. Что-то вырастет обязательно,
Адам не отвечал, и Самюэл поднялся. — Я еще приеду, — сказал он. — Я буду приезжать к вам часто. Входите в роль, Адам.
За сараем его ждал Ли. Он придержал Акафиста, пока Самюэл влезал в седло.
— Вот и уплыла твоя книжная лавка, Ли.
— Ну, и ладно, — сказал китаец. — Может, я и сам не очень-то хотел.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
1
Освоение нового края осуществляется по своего рода шаблону. Первыми приходят открыватели — сильные, отважные и по-детски простоватые. Борьба с глушью и дичью им по плечу, а вот в борьбе житейской они наивны и беспомощны; потому, возможно, и уходили они с насиженных мест на Запад. Когда край уже пообжит, являются дельцы и юристы, чтоб упорядочить землевладение, что достигается у них обычно устранением соблазнов — себе в карман. И, наконец, приходит культура, то есть развлечение, отдых, передышка от горестей и болей жизни. А культура эта может быть — и бывает — самых различных уровней.
Церковь и бордель пришли на Дальний Запад одновременно; и обоих ужаснула бы та мысль, что они лишь разные грани одного явления. Ведь нацелены они на одно и то же: песнопенья, набожное рвение, поэзия церквей позволяют на время забыть унылость быта; и для того же назначены публичные дома. Церковные секты и вероучения являлись петушась — самоуверенно, размашисто и шумно. Знать не желая законов займа и уплаты, они возводили храмы, за которые и во сто лет не расплатиться. Они сражались со злом — не отрицаю, — однако и друг с другом они сражались весьма рьяно. За каждую букву доктрины шла драка. И каждое из этих учений радостно верило, что все остальные прямиком ведут в геенну. И в основе каждого, несмотря на весь их шум и спесь, лежало все то же Писание, на котором зиждется наша нравственность, ноше искусство, поэзия, наши взаимоотношения. Мудрец был тот, кто разбирался, в чем разница между этими сектами, но общее видел каждый. И они несли с собою музыку, пусть и не первосортную, но все же знакомили с ее формой и пробуждали чувство музыки. И с совестью знакомили — вернее, будили дремлющую совесть. Чистота в них содержалась лишь потенциально, как в заношенной белой рубашке. Но каждый мог в сердце своем отмыть ту рубашку добела. Пусть его преподобие проповедник Биллинг на поверку оказался вором, прелюбодеем, развратником и скотоложцем; но все же он преподал кое-что хорошее множеству восприимчивых людей, и от втого никуда не денешься. Биллинг сел в тюрьму, но добро, им посеянное, сажать под арест не пришлось. И не так уж важно, что мотивы Биллинга не были чисты. Семена он сеял добрые, и не все они погибли. Биллинга я взял в качестве крайнего примера. У честных проповедников были энергия и рвение. Они сражались с дьяволом свирепо, с применением всех приемов, вплоть до пинания каблуками и выдавливания глаз. Допустим, что они вопили об истине и красоте немного на манер того, как морской лев в цирке исполняет государственный гимн, поочередно сдавливая челюстями резиновые груши рожков, расположенных в ряд. Но что-то от истины и красоты все же оставалось, и мотив гимна можно было разобрать, И, сверх того, секты создали в долине Салинас-Валли структуру людского общения. Церковный пикник — это ведь дедушка загородных клубов, точно так же как чтения стихов по четвергам в подвальном помещении под ризницей породили любительский театр.
Церковь, несущая душе аромат благочестия, въезжала на сцену, точно лошадь с пивоварни, что везет бочки с весенним темным пивом, горделиво выступая и потрубливая задом; а в это время брат ее, несущий радость и облегчение телу, втирался втихомолку, нагнув голову, пряча лицо.
В кино вам, верно, приходилось видеть роскошные дворцы греха и знойных танцев — на мишурном Западе фильмов, — и, возможно, где-нибудь такие дворцы и существовали, но только не в долине Салинас-Валли, У нас бордели были тихие, приличные, чинные. Если бы, послушав экстатические вопли новообращенных грешниц-климактеричек под буханье мелодеона, вы потом постояли под окном борделя, внимая благопристойным и негромким голосам, то, пожалуй, перепутали бы, где чему происходит служение. Бордель, допущенный, но не признанный, был скромен.
Я расскажу вам о храмах любви в городе Салинасе. Они и в других городках были сходного пошиба, но именно салинасский Ряд причастен к нашему повествованию.
По Главной улице направимся на запад до поворота — до пересечения с Кастровилльской улицей. Ее теперь именуют Рыночной, бог знает почему. Раньше улицу называли по тому поселку или городу, куда она направлена. Так, Кастровилльская через девять миль приводила в Кастровилль, Алисальская вела в Алисаль — и так далее.
Дойдя до Кастровилльской, поворачиваем по ней направо. Двумя кварталами ниже ее косо, с севера на юг, пересекает линия Южной Тихоокеанской железной дороги, а с востока на запад — улица, названия которой, хоть убей, не помню. Если повернуть по этой улице налево, за линию, то окажемся в Китайском квартале. А повернем направо — и перед нами Ряд.
Глина улицы черна, из такой делают кирпич-сырец; зимой здесь грязь стояла глубокая, поблескивающая, а летом глина колеистой дороги твердела, как железо. Весной на обочинах росла высокая трава — овсюг, просвирник вперемежку с дикой горчицей. Ранними утрами на дороге шумели воробьи над конским навозом.
Помните воробьиный галдеж, старики? И помните, как восточный ветерок нес из Китайского квартала запах жареной свинины, гнильцы, черного табака и опиума? А помните удар большого гонга в китайской кумирне и как этот густо-блеющий звук долго-долго держался в воздухе?
А дома Ряда помните — неремонтированные, некрашеные? Они казались развалюшками, как бы стремились спрятаться за внешней обветшалостью, укрыться от улицы за одичало заросшим палисадником. Помните, как шторы были вечно спущены и лишь полоски желтого света пробивались по краям? И слышен был оттуда только глухой, легкий шум. Вот открылась передняя дверь, впустила деревенского парнягу, послышался смех и, скажем, тихий грустно-сладкий звук раскрытого рояля, где поперек струн лежит цепка от туалетного бачка, — и дверь захлопнулась, и опять все заглохло.
Послышатся потом конские копыта на дороге, подъедет Пет Булийн, местный извозчик, и высадит четверых-пятерых осанистых мужчин — богачей или видных чиновников — из правления банка или из суда. Пет завернет за угол дожидаться на козлах своих седоков. А спугнутые им коты струйчато скользнут через дорогу в высокую траву.
И еще — помните? — раздастся гудок паровоза, луч пробуравит мглу, и товарный поезд из Кинг-Сити прогромыхает мимо Кастровилльской улицы и дальше в город, и слышно, как будет отпыхиваться, вздыхать на станции. Помните?
В каждом городе есть свои знаменитые хозяйки борделей, увековеченные в сентиментальных преданиях. Есть что-то притягательное для мужчин в такой мадам. Она сочетает в себе сметку дельца, крепость боксера-профессионала, чуткость товарища, юмор трагедийного актера. Вокруг нее образуются легенды, но — как ни странно — легенды не сладострастные. Воспоминания о ней касаются всего, но только не постели. Старые клиенты помнят и живописуют ее как человеколюбицу, умелую лекарку и классную вышибалу, как поэтессу чувственных страстей, но отстраняющуюся от их телесности.
В Салинасе немало лет находили пристанище две такие драгоценные женщины: Дженни, именуемая иногда Пердуньей Дженни, и Негра, владевшая и правившая Луговинкой. Дженни была баба свойская, умела хранить тайны, у нее можно было и деньги тайно призанять. О Дженни существует в Салинасе множество рассказов.
Негра же была красивая, строгая негритянка со снежно-белыми волосами и устрашающим темным достоинством. Ее сумрачные карие глаза, глубоко сидящие в орбитах, смотрели с философской скорбью на мир, полный безобразии. Она вела свой дом, точно собор, где служат грустному, но тем не менее напрягшему свой лук Приапу. Если вам желалось смеха и веселого тычка под ребра, вы шли к Дженни и получали все это сполна; но если неизбывное ваше одиночество исходило вселенской слезной тоской, вы направлялись в Луговинку. И, выйдя оттуда, вы чувствовали, что пережили нечто суровое и важное. Это вам не в сене вдвоем поваляться. Не день и не два потом мерещились вам темные прекрасные глаза Негры.
Когда Фей, переселясь из Сакраменто, открыла здесь заведение, обе эти старожилки враждебно всполошились, тревожась за своих прихожан. Они объединились было, чтобы выжить Фей, но обнаружили, что она хлеб у них не отбивает.
Фей была пышногрудая, широкобедрая, от нее веяло материнским теплом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99