Хотя могли, наверное. В любой момент.
Хено не мог узнать, получилось что-то путное или нет, а потом, когда увидел дым, тоже не мог понять, правильный это дым или больше, чем надо, или меньше, чем надо, и что такое больше или меньше, и он просто измывался над своей душой, дрожа от нетерпения, пока не расстрелял весь запас. Тогда он опустился на дно и обхватил колени руками, сжавшись, как мог. Всю эту корзину ветер пронизывал насквозь, но ему не было холодно.
Ничто не загорелось за все это время, хотя могло, сколь ни обрабатывали против этого корзину и его самого, но что не сгорел — его не удивляло. Он был один, и теперь он тоже был не нужен, как все те люди, что сделали этого дракона и подняли его, но одиночество хено не было страшно, и даже не было занимательно или больно; и Модра не хотел того, что он сделал, но и это его теперь не волновало. Что-то он вынул из своей души, и что-то вошло туда. Он больше не знал, что такое кощунство. Это было только слово, и он был маленький хено, и он не понимал слов. Он сделал то, ради чего его сюда послали. Нет, он сделал то, чего хотел сам. Нет, он сделал то, что через него пришло в мир, и он не смог удержать это за границей.
Корзина стояла, покачиваясь, и уже понемногу вскоре должна была начать опускаться, потому что воздух остывал и просачивался. Хено этого не знал. Он ничего не соображал в воздухоплавании.
Наверное, он вправду был только маленький хено. Он не понимал, что теперь будет. И как теперь вернуться на землю, он тоже не понимал, и будет ли куда возвращаться. Ничего он не понимал и не хотел понимать. Его сотрясали рыдания, а больше ему не было ни до чего дела.
Исполинские крылья реяли в воздухе, но никто не смотрел на них — из северян, понятно, — потому что все были заняты. Одни тушили. Другие чуть не разрывали себе внутренности, отталкивая «Остроглазую» от загоревшейся «Зеленовласки». (Бедолага, невезучая «Зеленовласка»…) Ваки бежал.
Метоб продрался к лестнице в ключной башне. Сколтис (которого незаметно и упорно оттесняло прочь, как чужеродное) добрался до стены только сейчас. Дейди Лесовоз — а вместе с ним и Дьялвер, с которым Дейди каким-то невобразимым чудом все еще ухитрялся держаться рядом, хотя не понимал давно уж как, — оказались в первых рядах сражающихся, и похоже, до них скоро должна была дойти очередь, потому что спереди отряд защитников напирал так, что чуть не потеснил пиратов к югу.
Все были заняты. Ваки взлетел на склон над Длинными Источниками, и перед ним открылась долина, на которой было почему-то до удивления безлюдно. Одно или два темных пятна на дне долины, между совсем потемневших ям источников, и все. И еще его очень поразили выгнутые змеи, двумя пятнами кишащие на земле — прямо перед ним и направо, далеко напротив, через долину. Сначала это было похоже на змей, а потом он разглядел, что это сложенные на землю луки. Ну просто до невозможности странно, что ж здесь происходит? Со стены ему был слышен шум битвы, и видна словно бы темная полоса вдоль подножия стены этой самой, но хоть кто-нибудь из капитанов в долине должен был остаться. Должен был или нет? Прах их всех побери, и со стены из штурмующих никто не уйдет. Или уйдут? В любом случае Ваки уже несло вниз. Просто его ногам и душе невозможно было остановиться.
Дейди, сына Рунейра, в конце концов все-таки отнесло от Дьялвера в сторону — это было как в молотилку попасть, только Дейди не видел никогда молотилки с деревянными кулаками. Теперь их разделяли не свои. Какое-то время они держались наравне, но поскольку здесь никто не наносил одному противнику больше, чем один или два удара, это «какое-то время» вышло очень коротким. Точно видение, Дейди краем глаза разглядел, как алый султан, резко дернувшись, проваливается вниз. В это мгновение шипастая булава отшвырнула и его тоже, ломая кость ниже правого плеча и вместе подводя под удар другой булавы, уже падающей сверху, в голову. Дейди увидел только лицо монаха, поразившее его своим спокойствием, а точнее, губы и подбородок. Дейди увидел их одновременно с проваливающимся султаном Дьялвера и потому запомнил на всю жизнь.
Он нырнул вперед под замах, вложив все, что можно вложить, в удар кромкой щита под подбородок; булава — не шипами, так граненой тяжелой частью, идущей ниже, все-таки оглоушила его по затылку — все засветилось; Дейди падал, пытаясь упасть так, чтобы можно было сразу вскочить, и одновременно швырнул через себя свой щит вправо, где в просвет между людьми ему вдруг открылось тело Дьялвера. Он швырнул так, чтобы прикрыть от новых ударов, хотя бы на мгновение, и одновременно, пока рука делала это, понимал, что бесполезно и поздно, и тут вдруг сзади на них нахлынула еще, перепрыгивая, новая волна, что накрыла сразу это место стены. Дейди вскочил-таки, но, пробираясь к Дьялверу, ему пришлось расталкивать уже своих. Это невероятно, но он действительно растолкал их и, отшвырнув свой разбитый щит в сторону, поволок Дьялвера, пятясь. Тот был очень тяжелый. Дейди, похоже, совсем отупел, потому что просто тащил его, как муравей. Перед глазами у него — у Дейди — оказалось небо. И вот только он, один из всех, и увидел то, что было в этом темно-сером небе, рвущемся полосами. И не удивился. Каната он не заметил. Ему показалось, что все именно так и должно быть.
Величайший из демонов ветра пришел взглянуть, как уходит его капитан.
Он дотащил Дьялвера до пролома и спустил его тело вниз, и слез сам, и сел, привалившись к стене, рядом. Этот пролом, который был таким гибельным столько времени, теперь стал, сколь ни странно, довольно безопасным местом. Стрелы с храма сюда не попадали. Обгорелые, а среди них и обгорелые тела, сверху частью не мертвые еще, лежали здесь в слишком большом количестве. Денди положил на них Дьялвера и сел сам, ничего не почувствовав. Части лица у Дьялвера справа не было. Это передний шип в булаве, самый длинный.
Вокруг было очень шумно, но Дейди ничего не слышал. Закопченные стены пролома шатались широкими взмахами, как от морской качки. И одновременно их почему-то вело по кругу. А еще они почему-то темнели неровными пятнами. Это Дейди тоже не удивляло. Ему хотелось сказать что-нибудь, просто горло этого хотело, но из всех слов мира у него были только те слова, к которым он привык.
— Вот я и остался у тебя в долгу, — сказал он. — Теперь уж — навсегда.
И своего голоса он тоже не услышал. Потом он попытался встать и удивился, что не выходит, а особенно удивился тому, что правая рука не поднимается; потом мир совсем потемнел, и Дейди упал лицом вниз.
Ваки подбежал к крайним и рявкнул кому-то, уже поставившему ногу на лестницу:
— Корабли горят!
От злости — непонятно на кого — его вслед за этим понесло на лестницу тоже.
Однако тот, на кого он заорал, обернулся — кто-нибудь когда-нибудь видел Метоба, который оборачивается, уже поставив ногу на лестницу? — и сказал:
— Что? — А потом повернулся и заорал вверх, почти с тою же интонацией, что и Ваки: — Корабли горят!
Его тоже охватила злость, непонятно на кого. Так этот слух покатился дальше. Вроде как кипящий котел, в который вылили кружку холодной воды. Ничего в общем-то не изменилось. Они продолжали рубиться, потому что уже ничего другого делать им не оставалось.
Однако стали происходить невероятные вещи: у Ваки спросили (еще кто-то, обернувшись), какие именно горят.
Он рявкнул в ответ что-то, сам даже же не разобрав что. До Хилса, например, это добежало так, что горит «Остроглазая» и «еще», и дальше перечислялись остальные. Почему горит, сильно ли горит, давно ли горит — такие вещи, конечно, не передавались, потому что некогда. Но Хилс услышал, наверное, только, что горит «Остроглазая», и когда услышал, повернулся и попросту полез обратно. А ведь он рубился уже иа подступах к самой той башне. Вот только представьте себе: могучий и почти невредимый Хилс, который казался пылающим сам и огромным, как дом в пожаре, вдруг разворачивается, не заботясь о том, ударят ему в спину или нет, и швыряет всех у себя на дороге, как полоумный. И почти все его люди, кто был жив (не сказать, чтоб цел), тоже ушли. Правда, не так необъяснимо, но какую неразбериху они при этом на стене устроили, просто удивительно. И Кормайс сделал именно то, чего от него можно было ожидать. Он заорал: «Ястреб! Ястреб! Да где вы все, прах побей вас!» — и еще более удивительно — но опять-таки вряд ли можно было что другое ожидать, — что его услышали, даже сквозь все, что творилось там, в битве, и его люди стали к нему собираться. И из этого тоже происходила неразбериха, которая для них сейчас была хуже погибели. Тот всемогущий и неразумный, который объединял их всех, исчез; ему, право слово, не следовало приходить, но раз уж он пришел — ему не следовало уходить раньше времени, и особенно уходить сейчас.
Устали все уже тогда, как молотильщики. Ведь второй час бились — нет, уже третий, потому что начинался полуденный час. Даже просто простоять столько времени в доспехах и с полным оружием в руках — испытание не для слабого. Эх, где вы, воины из старинных скел, витязи Айзраша Завоевателя? Тогда, кажется, не из плоти были люди, а кованы из меди, сделаны из выдубленных бычьих шкур; но ведь и медь, уставая, ломается, и выдубленная кожа лопается, расходясь жадными трещинами, в конце концов.
«Еще немного, и мы спечемся», — подумал Сколтис. Воистину удивительно в его положении, что он подумал «мы», — к нему-то это не относилось. Нашлось бы и кроме него сколько-то люден, по-прежнему способных (и чувствовавших себя так) управиться с тремя южанами в любую погоду, но сколько их было? Сколько в нынешних войсках на сотню мечников приходится солдат с двуручником-мечом? Два-три, не больше.
Если быне «метб»! Тогда у них все еще была б их ярость — гнев, копившийся столько времени, — гнев, который не замечает, полдневный час или вечерний. Но «метб», порожденный этим гневом, изничтожил его собой — так молнии убивают грозу. Они могли бы, очнувшись и увидев своих мертвых и свои потери, остервенеть на монахов за то, что те так упорно защищались, — но и для этой ярости не осталось уже места у них в крови, оттого что вперед нее, скорая и злая, проскользнула совсем другая ярость, которая звала совсем в другую сторону, не вперед, а назад, в Королевскую Стоянку, и по невозможности только уйти обращалась на дело, таким вот манером: эх, если б можно было так споро покончить тут, чтоб еще успеть — если б бывали в проклятом этом мире чудеса! — прежде чем пропала совсем твоя «Зеленовласка», или «Щеголиха», или «Черная Голова»… «Конь, приносящий золото».
Что об этом думал Сколтис, он никому потом не рассказывал. Но в то же самое время — так передают — Сколтен, его брат, с которым они — так опять же передают — всегда думал одинаково (а Сколтен был тогда по правую руку от пролома, гдеони укрепились перед башней), потемнел вдруг и выпрямился, а потом сказал:
— Сгорит так сгорит.
Потом он оглянулся; он был за навесом — тем, поваленным — большой машиной; может быть, он надеялся обнаружить рядом кого из своих, но никого из них не увидел, а увидел одного из людей Хилса, пробирающегося к пролому, чтобы спуститься вниз, и крикнул ему:
— Ты куда?!
— Корабли же! — рявкнул тот в ответ с яростью собаки, кусающейся спросонья; Сколтен заступил было ему дорогу, а точнее — двинулся было сделать это, но тут дружинник, стоявший неподалеку (человека через четыре от них), закричал:
— Да вы поглядите, что их капитан делает!!! — И все туда оглянулись.
Приглашение «поглядеть» было без всякого смысла, потому что все одно Хилса было оттуда не видать. А закричал он это потому, что рядом с ним (то есть еще на несколько человек к северу) еще кто-то воскликнул:
— Это не Хилс, это Сволли какой-то? — Ну а история про Сволли и про то, как тот помчался вытаскивать из фьорда свою корову, всем известна.
И рядом со Сколтеном кто-то сказал:
— Хилс по головешке побежал. — И были это недобрые и несправедливые слова, но упрекать за них было уже некогда. И тот дружинник Хилса не стал этого делать, а просто поглядел на Сколтена, не останавливаясь, и Сколтен уступил дорогу, потому что тот был прав и ему, пожалуй, еще и надлежало, не только позволительно было, следовать за своим капитаном, раз уж тот покидает битву. Сколтен только сказал ему:
— Оружие оставь! — потому что и щит, и топор у этого человека были хорошие и почти испорченные, а для того, чтобы иметь дело с огнем, они без надобности.
И странное дело — зависть была у Сколтена в голосе. Самая настоящая зависть, все так и вспоминали, а не упрек.
А еще более странно — что тот человек (звали его Винахи, и он был с «Жаринки», Рахтовой однодеревки) на такое дикое предложение оглянулся, словно бы смутившись, и точно — сунул оружие кому-то по дороге, впрочем мимоходом, он, Винахи этот, наверное, даже и не заметил своего поступка. Правда, и топор, и щит у него были не его собственные, за время «метба» все множество раз подбирали чужое оружие, когда свое приходило в негодность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Хено не мог узнать, получилось что-то путное или нет, а потом, когда увидел дым, тоже не мог понять, правильный это дым или больше, чем надо, или меньше, чем надо, и что такое больше или меньше, и он просто измывался над своей душой, дрожа от нетерпения, пока не расстрелял весь запас. Тогда он опустился на дно и обхватил колени руками, сжавшись, как мог. Всю эту корзину ветер пронизывал насквозь, но ему не было холодно.
Ничто не загорелось за все это время, хотя могло, сколь ни обрабатывали против этого корзину и его самого, но что не сгорел — его не удивляло. Он был один, и теперь он тоже был не нужен, как все те люди, что сделали этого дракона и подняли его, но одиночество хено не было страшно, и даже не было занимательно или больно; и Модра не хотел того, что он сделал, но и это его теперь не волновало. Что-то он вынул из своей души, и что-то вошло туда. Он больше не знал, что такое кощунство. Это было только слово, и он был маленький хено, и он не понимал слов. Он сделал то, ради чего его сюда послали. Нет, он сделал то, чего хотел сам. Нет, он сделал то, что через него пришло в мир, и он не смог удержать это за границей.
Корзина стояла, покачиваясь, и уже понемногу вскоре должна была начать опускаться, потому что воздух остывал и просачивался. Хено этого не знал. Он ничего не соображал в воздухоплавании.
Наверное, он вправду был только маленький хено. Он не понимал, что теперь будет. И как теперь вернуться на землю, он тоже не понимал, и будет ли куда возвращаться. Ничего он не понимал и не хотел понимать. Его сотрясали рыдания, а больше ему не было ни до чего дела.
Исполинские крылья реяли в воздухе, но никто не смотрел на них — из северян, понятно, — потому что все были заняты. Одни тушили. Другие чуть не разрывали себе внутренности, отталкивая «Остроглазую» от загоревшейся «Зеленовласки». (Бедолага, невезучая «Зеленовласка»…) Ваки бежал.
Метоб продрался к лестнице в ключной башне. Сколтис (которого незаметно и упорно оттесняло прочь, как чужеродное) добрался до стены только сейчас. Дейди Лесовоз — а вместе с ним и Дьялвер, с которым Дейди каким-то невобразимым чудом все еще ухитрялся держаться рядом, хотя не понимал давно уж как, — оказались в первых рядах сражающихся, и похоже, до них скоро должна была дойти очередь, потому что спереди отряд защитников напирал так, что чуть не потеснил пиратов к югу.
Все были заняты. Ваки взлетел на склон над Длинными Источниками, и перед ним открылась долина, на которой было почему-то до удивления безлюдно. Одно или два темных пятна на дне долины, между совсем потемневших ям источников, и все. И еще его очень поразили выгнутые змеи, двумя пятнами кишащие на земле — прямо перед ним и направо, далеко напротив, через долину. Сначала это было похоже на змей, а потом он разглядел, что это сложенные на землю луки. Ну просто до невозможности странно, что ж здесь происходит? Со стены ему был слышен шум битвы, и видна словно бы темная полоса вдоль подножия стены этой самой, но хоть кто-нибудь из капитанов в долине должен был остаться. Должен был или нет? Прах их всех побери, и со стены из штурмующих никто не уйдет. Или уйдут? В любом случае Ваки уже несло вниз. Просто его ногам и душе невозможно было остановиться.
Дейди, сына Рунейра, в конце концов все-таки отнесло от Дьялвера в сторону — это было как в молотилку попасть, только Дейди не видел никогда молотилки с деревянными кулаками. Теперь их разделяли не свои. Какое-то время они держались наравне, но поскольку здесь никто не наносил одному противнику больше, чем один или два удара, это «какое-то время» вышло очень коротким. Точно видение, Дейди краем глаза разглядел, как алый султан, резко дернувшись, проваливается вниз. В это мгновение шипастая булава отшвырнула и его тоже, ломая кость ниже правого плеча и вместе подводя под удар другой булавы, уже падающей сверху, в голову. Дейди увидел только лицо монаха, поразившее его своим спокойствием, а точнее, губы и подбородок. Дейди увидел их одновременно с проваливающимся султаном Дьялвера и потому запомнил на всю жизнь.
Он нырнул вперед под замах, вложив все, что можно вложить, в удар кромкой щита под подбородок; булава — не шипами, так граненой тяжелой частью, идущей ниже, все-таки оглоушила его по затылку — все засветилось; Дейди падал, пытаясь упасть так, чтобы можно было сразу вскочить, и одновременно швырнул через себя свой щит вправо, где в просвет между людьми ему вдруг открылось тело Дьялвера. Он швырнул так, чтобы прикрыть от новых ударов, хотя бы на мгновение, и одновременно, пока рука делала это, понимал, что бесполезно и поздно, и тут вдруг сзади на них нахлынула еще, перепрыгивая, новая волна, что накрыла сразу это место стены. Дейди вскочил-таки, но, пробираясь к Дьялверу, ему пришлось расталкивать уже своих. Это невероятно, но он действительно растолкал их и, отшвырнув свой разбитый щит в сторону, поволок Дьялвера, пятясь. Тот был очень тяжелый. Дейди, похоже, совсем отупел, потому что просто тащил его, как муравей. Перед глазами у него — у Дейди — оказалось небо. И вот только он, один из всех, и увидел то, что было в этом темно-сером небе, рвущемся полосами. И не удивился. Каната он не заметил. Ему показалось, что все именно так и должно быть.
Величайший из демонов ветра пришел взглянуть, как уходит его капитан.
Он дотащил Дьялвера до пролома и спустил его тело вниз, и слез сам, и сел, привалившись к стене, рядом. Этот пролом, который был таким гибельным столько времени, теперь стал, сколь ни странно, довольно безопасным местом. Стрелы с храма сюда не попадали. Обгорелые, а среди них и обгорелые тела, сверху частью не мертвые еще, лежали здесь в слишком большом количестве. Денди положил на них Дьялвера и сел сам, ничего не почувствовав. Части лица у Дьялвера справа не было. Это передний шип в булаве, самый длинный.
Вокруг было очень шумно, но Дейди ничего не слышал. Закопченные стены пролома шатались широкими взмахами, как от морской качки. И одновременно их почему-то вело по кругу. А еще они почему-то темнели неровными пятнами. Это Дейди тоже не удивляло. Ему хотелось сказать что-нибудь, просто горло этого хотело, но из всех слов мира у него были только те слова, к которым он привык.
— Вот я и остался у тебя в долгу, — сказал он. — Теперь уж — навсегда.
И своего голоса он тоже не услышал. Потом он попытался встать и удивился, что не выходит, а особенно удивился тому, что правая рука не поднимается; потом мир совсем потемнел, и Дейди упал лицом вниз.
Ваки подбежал к крайним и рявкнул кому-то, уже поставившему ногу на лестницу:
— Корабли горят!
От злости — непонятно на кого — его вслед за этим понесло на лестницу тоже.
Однако тот, на кого он заорал, обернулся — кто-нибудь когда-нибудь видел Метоба, который оборачивается, уже поставив ногу на лестницу? — и сказал:
— Что? — А потом повернулся и заорал вверх, почти с тою же интонацией, что и Ваки: — Корабли горят!
Его тоже охватила злость, непонятно на кого. Так этот слух покатился дальше. Вроде как кипящий котел, в который вылили кружку холодной воды. Ничего в общем-то не изменилось. Они продолжали рубиться, потому что уже ничего другого делать им не оставалось.
Однако стали происходить невероятные вещи: у Ваки спросили (еще кто-то, обернувшись), какие именно горят.
Он рявкнул в ответ что-то, сам даже же не разобрав что. До Хилса, например, это добежало так, что горит «Остроглазая» и «еще», и дальше перечислялись остальные. Почему горит, сильно ли горит, давно ли горит — такие вещи, конечно, не передавались, потому что некогда. Но Хилс услышал, наверное, только, что горит «Остроглазая», и когда услышал, повернулся и попросту полез обратно. А ведь он рубился уже иа подступах к самой той башне. Вот только представьте себе: могучий и почти невредимый Хилс, который казался пылающим сам и огромным, как дом в пожаре, вдруг разворачивается, не заботясь о том, ударят ему в спину или нет, и швыряет всех у себя на дороге, как полоумный. И почти все его люди, кто был жив (не сказать, чтоб цел), тоже ушли. Правда, не так необъяснимо, но какую неразбериху они при этом на стене устроили, просто удивительно. И Кормайс сделал именно то, чего от него можно было ожидать. Он заорал: «Ястреб! Ястреб! Да где вы все, прах побей вас!» — и еще более удивительно — но опять-таки вряд ли можно было что другое ожидать, — что его услышали, даже сквозь все, что творилось там, в битве, и его люди стали к нему собираться. И из этого тоже происходила неразбериха, которая для них сейчас была хуже погибели. Тот всемогущий и неразумный, который объединял их всех, исчез; ему, право слово, не следовало приходить, но раз уж он пришел — ему не следовало уходить раньше времени, и особенно уходить сейчас.
Устали все уже тогда, как молотильщики. Ведь второй час бились — нет, уже третий, потому что начинался полуденный час. Даже просто простоять столько времени в доспехах и с полным оружием в руках — испытание не для слабого. Эх, где вы, воины из старинных скел, витязи Айзраша Завоевателя? Тогда, кажется, не из плоти были люди, а кованы из меди, сделаны из выдубленных бычьих шкур; но ведь и медь, уставая, ломается, и выдубленная кожа лопается, расходясь жадными трещинами, в конце концов.
«Еще немного, и мы спечемся», — подумал Сколтис. Воистину удивительно в его положении, что он подумал «мы», — к нему-то это не относилось. Нашлось бы и кроме него сколько-то люден, по-прежнему способных (и чувствовавших себя так) управиться с тремя южанами в любую погоду, но сколько их было? Сколько в нынешних войсках на сотню мечников приходится солдат с двуручником-мечом? Два-три, не больше.
Если быне «метб»! Тогда у них все еще была б их ярость — гнев, копившийся столько времени, — гнев, который не замечает, полдневный час или вечерний. Но «метб», порожденный этим гневом, изничтожил его собой — так молнии убивают грозу. Они могли бы, очнувшись и увидев своих мертвых и свои потери, остервенеть на монахов за то, что те так упорно защищались, — но и для этой ярости не осталось уже места у них в крови, оттого что вперед нее, скорая и злая, проскользнула совсем другая ярость, которая звала совсем в другую сторону, не вперед, а назад, в Королевскую Стоянку, и по невозможности только уйти обращалась на дело, таким вот манером: эх, если б можно было так споро покончить тут, чтоб еще успеть — если б бывали в проклятом этом мире чудеса! — прежде чем пропала совсем твоя «Зеленовласка», или «Щеголиха», или «Черная Голова»… «Конь, приносящий золото».
Что об этом думал Сколтис, он никому потом не рассказывал. Но в то же самое время — так передают — Сколтен, его брат, с которым они — так опять же передают — всегда думал одинаково (а Сколтен был тогда по правую руку от пролома, гдеони укрепились перед башней), потемнел вдруг и выпрямился, а потом сказал:
— Сгорит так сгорит.
Потом он оглянулся; он был за навесом — тем, поваленным — большой машиной; может быть, он надеялся обнаружить рядом кого из своих, но никого из них не увидел, а увидел одного из людей Хилса, пробирающегося к пролому, чтобы спуститься вниз, и крикнул ему:
— Ты куда?!
— Корабли же! — рявкнул тот в ответ с яростью собаки, кусающейся спросонья; Сколтен заступил было ему дорогу, а точнее — двинулся было сделать это, но тут дружинник, стоявший неподалеку (человека через четыре от них), закричал:
— Да вы поглядите, что их капитан делает!!! — И все туда оглянулись.
Приглашение «поглядеть» было без всякого смысла, потому что все одно Хилса было оттуда не видать. А закричал он это потому, что рядом с ним (то есть еще на несколько человек к северу) еще кто-то воскликнул:
— Это не Хилс, это Сволли какой-то? — Ну а история про Сволли и про то, как тот помчался вытаскивать из фьорда свою корову, всем известна.
И рядом со Сколтеном кто-то сказал:
— Хилс по головешке побежал. — И были это недобрые и несправедливые слова, но упрекать за них было уже некогда. И тот дружинник Хилса не стал этого делать, а просто поглядел на Сколтена, не останавливаясь, и Сколтен уступил дорогу, потому что тот был прав и ему, пожалуй, еще и надлежало, не только позволительно было, следовать за своим капитаном, раз уж тот покидает битву. Сколтен только сказал ему:
— Оружие оставь! — потому что и щит, и топор у этого человека были хорошие и почти испорченные, а для того, чтобы иметь дело с огнем, они без надобности.
И странное дело — зависть была у Сколтена в голосе. Самая настоящая зависть, все так и вспоминали, а не упрек.
А еще более странно — что тот человек (звали его Винахи, и он был с «Жаринки», Рахтовой однодеревки) на такое дикое предложение оглянулся, словно бы смутившись, и точно — сунул оружие кому-то по дороге, впрочем мимоходом, он, Винахи этот, наверное, даже и не заметил своего поступка. Правда, и топор, и щит у него были не его собственные, за время «метба» все множество раз подбирали чужое оружие, когда свое приходило в негодность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82