Впрочем, с «Лося» его приметили тоже. Крохотное суденышко бежало впереди них. Для спасения от пиратов есть только два способа: отправлять торговые корабли хорошо охраняемыми караванами или наоборот — перевозить грузы и пассажиров понемногу, россыпью крох с быстрыми треугольными парусами, надеясь, что на все эти фандуки, дарды и кангии северных «змей» попросту не хватит. Какая-то часть проскочит, а какая-то — что ж поделать — нет.
«Дубовый Борт» и «Лось» сразу стали расходиться в разные стороны, захватывая кангий в клещи.
Точнее сказать, они попросту показали, что деваться ему некуда — при желании его запрут с легкостью. Кормщик на кангий не поверил и попытался свернуть к берегу, но тут же «Дубовый Борт» встал ему поперек курса. Это была игра лисицы с мышью. Все это понимали. Правда, на «Дубовом Борте» «старший носа» получил приказ держать своих людей наготове, но эти доспехи и щиты были так — для устрашения.
Корабельщики на кангии обреченно спустили парус. После чего, уж как водится, начались переговоры. Гэвину не понравилось то, что мышь пыталась удрать, а с другой стороны, ему это понравилось, — возможно, мышь была богата.
— Что у вас? — крикнул он. — И смотри, кормщик, не ври, — все равно ведь я твою утку перепотрошу до последней досочки.
— Ничего у меня нет, — сказал тот. — Путника везем. Путники у меня люди богатые, они вам заплатят. — Потом он вдруг сплюнул и рявкнул: — А, забирайте хоть и меня с душой вместе! Говорила тамошняя колдунья — не выходи, под Балли-Кри чужие корабли вечор видали! Ах ты ж… — и дальше следовала ругань, понятная даже тому, кого не обучали «языку корабельщиков» при помощи недлинного, простенького южного заклинания, которое северянам, правда, в то время все равно не нравилось, — после него полчаса в голове шумит, как будто мысли всех людей вокруг подцепил.
Путник и вправду был богатый. Достойный плантатор и ликтор возвращался к себе на Кайяну, домой.
Он перешел на «Дубовый борт» внешне так же спокойно, как если бы это было еще одно судно, подрядившееся довезти его. Из его свиты Гэвин взял только одного человека. Этот человек стоял возле плантатора и ликтора так прочно, как будто бы имел к плантаторовой фигуре отношение такое же, как дорожный плащ или шляпа — довольно странная шляпа, что-то вроде берета с наушниками на меху. Чего только не носят эти люди на юге!
Стоящий на корме кангия плантатор (достойный путник вышел туда, когда подходила лодка с «Дубового Борта») поглядел на Гэвина, на «Дубовый Борт», на «Лося», виднеющегося в отдалении, на кормщика, а потом сказал:
— Возможно, я был неправ, когда побуждал вас торопиться с выходом в нынешнее утро, но теперь уже ничего не поделаешь.
«Я выжму из него четыреста сотен серебром», — подумал Гэвин.
Вероятно, все это было именно так. А может быть, и не так.
Во всяком случае, так это должно было быть у Гэвина-с-Доброй-Удачей, и он уж постарался не отступить в сторону ни на шаг.
Насмешливые стихи — это в то время для северян было очень серьезно.
Конечно, составлять их не перестали. Однако в открытую… Либо для совсем уж врага, либо лучше после этого сразу засесть у себя в доме, сложить поближе все оружие, какое под рукой есть, и созвать туда с собою друзей и родичей.
Обычно же изобретали какие-нибудь обходные способы. Самым простым было, конечно, не назваться. Вот насчет той пряди в восемь строк, которую рассказывали остроумные люди о схватке на Плоском Мысу, где погиб дед Хилса Йолмурфара, и которая в нашей повести сказана тоже, — так и не нашли автора, хотя рассказывали ее все охотно.
Подумывали в свое время сразу на трех разных любителей такие стихи прилаживать; каждый из них был шутник либо злоречивец, однако все трое отговаривались и утверждали убедительно, что в первый раз сами услышали от того-то и того-то, а затем дальше передавали, отчего бы нет; словом, так это дело и не выяснилось. Будь что-нибудь, кроме подозрений, Хилс, сын Моди, так бы это не оставил, да и кроме его отца в той схватке погибли либо побывали некоторые состоятельные люди, отчего назваться никто не посмел. Одни из обходных способов изобрел сам Йиррин: эти вот восхвалительные с насмешкой песни-споры, где автор делает вид, что с восхвалнтелем он во всем заодно, а насчет хулителей удивляется: откуда только могут браться на свете напраслинники и злоречивцы? — да и то, не мирволь к нему так Гэвин, а побольше досадуй, да поменьше смейся Кетиль, котopoй выпала сомнительная честь стать героиней первой «йирринэзалт» на свете, — сыну Ранзи это тоже бы так просто не сошло.
Ну а способ подревней и в то время почаще применяемый, тем более что подходил и для совсем коротких стихов, но и почитался как требующий искусства, — это сложить стихи так, чтоб можно было их истолковать на обе стороны: и на восхвалительиую, и на хулительную. Вот те стихи, которые в начале нынешнего лета заказал сложить певцу в своей дружине — не Палли Каше, а другому — насчет Йиррина Сколтиг, сын Сколтиса, были именно из таких:
Будь у Гэвина
«Змей» и побольше,
Ему ведь для каждой из них
Легко отыскать
Князя волн, что б смог
Почитать себя
Уж наверняка
Первым из
Своего рода.
Здесь восхваление нарочито велико, а пышное «князь волн» — одна из замен слов «морской князь», как зовут капитанов порой, — как бы прикрывает, а на деле подчеркивает то, что певец Йиррина не называет ни «имовалгтан», ни, напротив, «валгтан».
Сколтиг некоторое время охотно повторял эти стихи и приятели его тоже. Возможно, он считал, что ему, раз он сын Сколтиса Широкий Пир, не говоря уж о его братьях, ничего не посмеет сделать ни Гэвин, который был там назван по имени, ни Йиррин, который не назван. Что же до Гэвина, то он или предпочел истолковать их как хвалу, или одна Чьянвена у него тогда была на уме, или он полагал, что Йиррину не нужно напоминать, как на такое отвечают, — или все это вместе. А Йиррин, уж конечно, не затруднился бы подыскать слова для подобных же стихов в ответ, ибо искусства унего на это хватало, — но именно в то время он полагал, что теперь должен отвечать на такие вещи не как певец, а как капитан.
И что единственный ответ — это добиться как можно скорее того, чтобы ни у кого раздумий не возникало, как его называть, капитаном или как бы капитаном.
Возможно, он считал бы иначе потом, когда сделался бы более зрелым человеком. Очень может быть.
А мы, пожалуй, вернемся к словам о том, чем были для тогдашних люден насмешливые стихи.
Кроме повода для войны, и распрь, и убийств, они бывали еще и весной, проращивающей травы и дающей овцам руно и скоту приплод. На весенних плясках, на праздниках компания парней и компания девушек обменивались в веселой перебранке такими четверостишиями, что иные из них, скажи их не на праздник и не в стихах, а просто так, были б прямо возмутительны; но это ведь вы можете услышать в любой деревне в это время и до сих пор. Попробуйте-ка, встаньте против них! Чего только не наговорят вам веселые девчонки: и лысый, и хромой, и дурак, и не ходи к нам на круг, все одно не дадим тебе ни одной, самой неказистой, не про вас такие, как мы, красавицы, а подайте нам молодого да кудрявого! И если вы такой же молодой и кудрявый, каким был Йиррин, когда ему говорили все это две тысячи лет назад, то отвечайте смело:
Красавицам ведь
Краса не на век,
Пожелтеете, как брюква,
Да раскаетесь!..
А если нет, тогда, конечно, лучше не ходить туда… А еще они бывали преступлением.
Кялгья, хулительная песня, сделанная в надлежащем размере и правильно исполненная, — за это можно было судить на сходе, но обычно до схода не дотягивали, а разбирались по-свойски, но при этом и побаивались — в таких песнях есть что-то, похожее на колдовство и на Темное колдовство.
Насмешливые же стихи, написанные в любом размере и хоть в две строки, но о людях, живущих в одном доме (не одни лишь родичи), если никто из них не проезжий гость, — это тоже ужебыло преступление. Так, можно, хотя это и дурно, обрюхатить троюродную сестру, — но не родную.
Это было не для схода. По закону это было подсудно домохозяину, кроме всей прочей власти над домочадцами, что у него есть, а в его воле было поступить как угодно — до смертоубийства самому или кому он повелит. Община-округа отдавала это дело ему, а дальше не вмешивалась. Возможно, потому, что это считалось не самым важным преступлением, а возможно, потому, что слишком междустенным, внутренним, своим.
Не знаю уж, право, — так ли часто это бывало, но наши предки любили в законах все предусмотреть, — так вот, не знаю, в скольких краях всего, но и в Хюдагбо, и в Эльясебо был закон, где говорилось, что после ни наказанному, ни его родне не полагается требовать и брать виры ни за смерть, ни за увечья.
Чтоб подтвердить это, нужно было только присягнуть с двумя (в Эльясебо с четырьмя) соприсяжниками при четырех домохозяевах-соседях, что все именно так и случилось, а стихи можно было и не приводить. Но присягали, конечно, еще реже. Только если родичи работника, или дружинника, жившего в кормлении, или мужа, если он жил (иль живет) у жениной родни, учиняли шум и домогательства, и пытались подать в суд за «незаконное нападение»… и так далее, и надобно было им заткнуть рот. У Йиррина не было родственников. Во всяком случае, родственников, которые стали бы учинять шум.
ПОВЕСТЬ О СИДАЛАНЕ
По утрам бани Эзехез работал у себя дома: Рият знала это и торопилась, чтобы застать главу могущественной семьи Претави, заправляющей Малым Советом (увы, не всею Кайяной), прежде чем он отправится куда-нибудь по делам или для встреч. Паланкин Прибрежной Колдуньи приостановился на выстуженной ветром-горняком улице, в то время как один из двух ее скороходов изъяснялся в арке ворот с незримым во тьме окошка привратником, прося гостеприимства и доступа в первый двор для паланкинщиков и свиты своей госпожи и сообщения почтенному казначею Малого Совета (одному из двух казначеев) о том, что Рият, кустодитор побережий, желала бы разговора с ним.
Возможно, — подумала Рият, — лучше было бы обойтись без слова «кустодитор» и привкуса, который оно придает ее посещению. С другой стороны, она приехала именно как кустодитор. Она волновалась, и любая мелочь в предстоящем разговоре казалась ей способной все решить. Тем более что на свете есть слова, которые нельзя считать мелочью.
В последние три года со словами стали обращаться очень осторожно, если эти слова (и должности, что ими звались) пришли из Хиджары. Кустодитора, если ж требовала служба, многие нынче предпочитали звать Прибрежной Колдуньей. Сама-то Рият была чужестранкой здесь, для нее оба слова были одинаково чужими, но, поживши в столичном Сидалане, начинаешь понимать привкус слов. Бани Эзехез был в своей зимней «комнате бдений» и не вставал с возвышения, на котором уютно сидел, скрестив ноги и закутавшись в теплый халат; но зато его писец (человек ловкий, знающий и часто незаменимый), отложивши ради этого доску и прибор для туши, почтительно ввел Рият через плотные мягкие занавеси, постелил для нее покрывало на возвышении и придвинул вторую жаровню так, чтобы к ней шло тепло, — покуда почтенный хозяин и гостья обменивались первыми словами.
— Как пламенеют твои щеки, — поприветствовал бани Эзехез колдунью модным комплиментом. — У тебя столь здоровый вид, что они ярки, как две свечи.
— Колдуньи всегда хорошо выглядят, — отклонила комплимент Рият, как это положено по правилам учтивости, — но достойно удивления то, как свеж и бодр ты, обремененный столь многими заботами. Дела не портят цвета твоих щек, бани Эзехез.
Бесшумно ступая, писец уже ушел, и за ним сомкнулись теплые занавеси.
— Какое там, — отвечал бани Эзехез, — они иссушили меня, и лицом я стал желт, как цвет шафрана. Это свет от жаровни льстит мне. А дело, с которым ты пришла, должно быть, сроднит мое лицо с шафраном еще больше.
— Некоторое число дней назад, — проговорила Рият, — ты просил меня проследить за поездкой человека из семьи Кайнуви, отправляющегося на острова Кайнум, что носят с его семьей одно имя.
Такая просьба не обрадовала ее. «Он хиджарез, — сказала она тогда, — он совершено явный хиджарез, но этих его воззрений на то ведь только и хватает, чтобы купить себе должность ликтора». Эта чужеродная и непонятная, скопированная некогда без никакой к тому надобности вещь превратилась на Кайяне в почетную ненужность, которую исполняли, не выезжая из своих поместий; а потом вот сделалась поводом для выражения политических симпатий.
— Весь его характер можно уложить в два слова: «высокомерная лень»; лень не даст ему участвовать в чем-нибудь, а высокомерие — позволить, чтобы его деньгами или именем воспользовался кто-то другой. И мне было бы очень горько, если бы человек столь почтенного родства, не обиженный деньгами и умом, оказался замешай в чем-то недобром. Он безопасен — это кажется очевидным. Однако, — значительно проговорил бани Эзехез, — я могу ошибаться, как ошибается всякий человек, пытаясь оценить другого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
«Дубовый Борт» и «Лось» сразу стали расходиться в разные стороны, захватывая кангий в клещи.
Точнее сказать, они попросту показали, что деваться ему некуда — при желании его запрут с легкостью. Кормщик на кангий не поверил и попытался свернуть к берегу, но тут же «Дубовый Борт» встал ему поперек курса. Это была игра лисицы с мышью. Все это понимали. Правда, на «Дубовом Борте» «старший носа» получил приказ держать своих людей наготове, но эти доспехи и щиты были так — для устрашения.
Корабельщики на кангии обреченно спустили парус. После чего, уж как водится, начались переговоры. Гэвину не понравилось то, что мышь пыталась удрать, а с другой стороны, ему это понравилось, — возможно, мышь была богата.
— Что у вас? — крикнул он. — И смотри, кормщик, не ври, — все равно ведь я твою утку перепотрошу до последней досочки.
— Ничего у меня нет, — сказал тот. — Путника везем. Путники у меня люди богатые, они вам заплатят. — Потом он вдруг сплюнул и рявкнул: — А, забирайте хоть и меня с душой вместе! Говорила тамошняя колдунья — не выходи, под Балли-Кри чужие корабли вечор видали! Ах ты ж… — и дальше следовала ругань, понятная даже тому, кого не обучали «языку корабельщиков» при помощи недлинного, простенького южного заклинания, которое северянам, правда, в то время все равно не нравилось, — после него полчаса в голове шумит, как будто мысли всех людей вокруг подцепил.
Путник и вправду был богатый. Достойный плантатор и ликтор возвращался к себе на Кайяну, домой.
Он перешел на «Дубовый борт» внешне так же спокойно, как если бы это было еще одно судно, подрядившееся довезти его. Из его свиты Гэвин взял только одного человека. Этот человек стоял возле плантатора и ликтора так прочно, как будто бы имел к плантаторовой фигуре отношение такое же, как дорожный плащ или шляпа — довольно странная шляпа, что-то вроде берета с наушниками на меху. Чего только не носят эти люди на юге!
Стоящий на корме кангия плантатор (достойный путник вышел туда, когда подходила лодка с «Дубового Борта») поглядел на Гэвина, на «Дубовый Борт», на «Лося», виднеющегося в отдалении, на кормщика, а потом сказал:
— Возможно, я был неправ, когда побуждал вас торопиться с выходом в нынешнее утро, но теперь уже ничего не поделаешь.
«Я выжму из него четыреста сотен серебром», — подумал Гэвин.
Вероятно, все это было именно так. А может быть, и не так.
Во всяком случае, так это должно было быть у Гэвина-с-Доброй-Удачей, и он уж постарался не отступить в сторону ни на шаг.
Насмешливые стихи — это в то время для северян было очень серьезно.
Конечно, составлять их не перестали. Однако в открытую… Либо для совсем уж врага, либо лучше после этого сразу засесть у себя в доме, сложить поближе все оружие, какое под рукой есть, и созвать туда с собою друзей и родичей.
Обычно же изобретали какие-нибудь обходные способы. Самым простым было, конечно, не назваться. Вот насчет той пряди в восемь строк, которую рассказывали остроумные люди о схватке на Плоском Мысу, где погиб дед Хилса Йолмурфара, и которая в нашей повести сказана тоже, — так и не нашли автора, хотя рассказывали ее все охотно.
Подумывали в свое время сразу на трех разных любителей такие стихи прилаживать; каждый из них был шутник либо злоречивец, однако все трое отговаривались и утверждали убедительно, что в первый раз сами услышали от того-то и того-то, а затем дальше передавали, отчего бы нет; словом, так это дело и не выяснилось. Будь что-нибудь, кроме подозрений, Хилс, сын Моди, так бы это не оставил, да и кроме его отца в той схватке погибли либо побывали некоторые состоятельные люди, отчего назваться никто не посмел. Одни из обходных способов изобрел сам Йиррин: эти вот восхвалительные с насмешкой песни-споры, где автор делает вид, что с восхвалнтелем он во всем заодно, а насчет хулителей удивляется: откуда только могут браться на свете напраслинники и злоречивцы? — да и то, не мирволь к нему так Гэвин, а побольше досадуй, да поменьше смейся Кетиль, котopoй выпала сомнительная честь стать героиней первой «йирринэзалт» на свете, — сыну Ранзи это тоже бы так просто не сошло.
Ну а способ подревней и в то время почаще применяемый, тем более что подходил и для совсем коротких стихов, но и почитался как требующий искусства, — это сложить стихи так, чтоб можно было их истолковать на обе стороны: и на восхвалительиую, и на хулительную. Вот те стихи, которые в начале нынешнего лета заказал сложить певцу в своей дружине — не Палли Каше, а другому — насчет Йиррина Сколтиг, сын Сколтиса, были именно из таких:
Будь у Гэвина
«Змей» и побольше,
Ему ведь для каждой из них
Легко отыскать
Князя волн, что б смог
Почитать себя
Уж наверняка
Первым из
Своего рода.
Здесь восхваление нарочито велико, а пышное «князь волн» — одна из замен слов «морской князь», как зовут капитанов порой, — как бы прикрывает, а на деле подчеркивает то, что певец Йиррина не называет ни «имовалгтан», ни, напротив, «валгтан».
Сколтиг некоторое время охотно повторял эти стихи и приятели его тоже. Возможно, он считал, что ему, раз он сын Сколтиса Широкий Пир, не говоря уж о его братьях, ничего не посмеет сделать ни Гэвин, который был там назван по имени, ни Йиррин, который не назван. Что же до Гэвина, то он или предпочел истолковать их как хвалу, или одна Чьянвена у него тогда была на уме, или он полагал, что Йиррину не нужно напоминать, как на такое отвечают, — или все это вместе. А Йиррин, уж конечно, не затруднился бы подыскать слова для подобных же стихов в ответ, ибо искусства унего на это хватало, — но именно в то время он полагал, что теперь должен отвечать на такие вещи не как певец, а как капитан.
И что единственный ответ — это добиться как можно скорее того, чтобы ни у кого раздумий не возникало, как его называть, капитаном или как бы капитаном.
Возможно, он считал бы иначе потом, когда сделался бы более зрелым человеком. Очень может быть.
А мы, пожалуй, вернемся к словам о том, чем были для тогдашних люден насмешливые стихи.
Кроме повода для войны, и распрь, и убийств, они бывали еще и весной, проращивающей травы и дающей овцам руно и скоту приплод. На весенних плясках, на праздниках компания парней и компания девушек обменивались в веселой перебранке такими четверостишиями, что иные из них, скажи их не на праздник и не в стихах, а просто так, были б прямо возмутительны; но это ведь вы можете услышать в любой деревне в это время и до сих пор. Попробуйте-ка, встаньте против них! Чего только не наговорят вам веселые девчонки: и лысый, и хромой, и дурак, и не ходи к нам на круг, все одно не дадим тебе ни одной, самой неказистой, не про вас такие, как мы, красавицы, а подайте нам молодого да кудрявого! И если вы такой же молодой и кудрявый, каким был Йиррин, когда ему говорили все это две тысячи лет назад, то отвечайте смело:
Красавицам ведь
Краса не на век,
Пожелтеете, как брюква,
Да раскаетесь!..
А если нет, тогда, конечно, лучше не ходить туда… А еще они бывали преступлением.
Кялгья, хулительная песня, сделанная в надлежащем размере и правильно исполненная, — за это можно было судить на сходе, но обычно до схода не дотягивали, а разбирались по-свойски, но при этом и побаивались — в таких песнях есть что-то, похожее на колдовство и на Темное колдовство.
Насмешливые же стихи, написанные в любом размере и хоть в две строки, но о людях, живущих в одном доме (не одни лишь родичи), если никто из них не проезжий гость, — это тоже ужебыло преступление. Так, можно, хотя это и дурно, обрюхатить троюродную сестру, — но не родную.
Это было не для схода. По закону это было подсудно домохозяину, кроме всей прочей власти над домочадцами, что у него есть, а в его воле было поступить как угодно — до смертоубийства самому или кому он повелит. Община-округа отдавала это дело ему, а дальше не вмешивалась. Возможно, потому, что это считалось не самым важным преступлением, а возможно, потому, что слишком междустенным, внутренним, своим.
Не знаю уж, право, — так ли часто это бывало, но наши предки любили в законах все предусмотреть, — так вот, не знаю, в скольких краях всего, но и в Хюдагбо, и в Эльясебо был закон, где говорилось, что после ни наказанному, ни его родне не полагается требовать и брать виры ни за смерть, ни за увечья.
Чтоб подтвердить это, нужно было только присягнуть с двумя (в Эльясебо с четырьмя) соприсяжниками при четырех домохозяевах-соседях, что все именно так и случилось, а стихи можно было и не приводить. Но присягали, конечно, еще реже. Только если родичи работника, или дружинника, жившего в кормлении, или мужа, если он жил (иль живет) у жениной родни, учиняли шум и домогательства, и пытались подать в суд за «незаконное нападение»… и так далее, и надобно было им заткнуть рот. У Йиррина не было родственников. Во всяком случае, родственников, которые стали бы учинять шум.
ПОВЕСТЬ О СИДАЛАНЕ
По утрам бани Эзехез работал у себя дома: Рият знала это и торопилась, чтобы застать главу могущественной семьи Претави, заправляющей Малым Советом (увы, не всею Кайяной), прежде чем он отправится куда-нибудь по делам или для встреч. Паланкин Прибрежной Колдуньи приостановился на выстуженной ветром-горняком улице, в то время как один из двух ее скороходов изъяснялся в арке ворот с незримым во тьме окошка привратником, прося гостеприимства и доступа в первый двор для паланкинщиков и свиты своей госпожи и сообщения почтенному казначею Малого Совета (одному из двух казначеев) о том, что Рият, кустодитор побережий, желала бы разговора с ним.
Возможно, — подумала Рият, — лучше было бы обойтись без слова «кустодитор» и привкуса, который оно придает ее посещению. С другой стороны, она приехала именно как кустодитор. Она волновалась, и любая мелочь в предстоящем разговоре казалась ей способной все решить. Тем более что на свете есть слова, которые нельзя считать мелочью.
В последние три года со словами стали обращаться очень осторожно, если эти слова (и должности, что ими звались) пришли из Хиджары. Кустодитора, если ж требовала служба, многие нынче предпочитали звать Прибрежной Колдуньей. Сама-то Рият была чужестранкой здесь, для нее оба слова были одинаково чужими, но, поживши в столичном Сидалане, начинаешь понимать привкус слов. Бани Эзехез был в своей зимней «комнате бдений» и не вставал с возвышения, на котором уютно сидел, скрестив ноги и закутавшись в теплый халат; но зато его писец (человек ловкий, знающий и часто незаменимый), отложивши ради этого доску и прибор для туши, почтительно ввел Рият через плотные мягкие занавеси, постелил для нее покрывало на возвышении и придвинул вторую жаровню так, чтобы к ней шло тепло, — покуда почтенный хозяин и гостья обменивались первыми словами.
— Как пламенеют твои щеки, — поприветствовал бани Эзехез колдунью модным комплиментом. — У тебя столь здоровый вид, что они ярки, как две свечи.
— Колдуньи всегда хорошо выглядят, — отклонила комплимент Рият, как это положено по правилам учтивости, — но достойно удивления то, как свеж и бодр ты, обремененный столь многими заботами. Дела не портят цвета твоих щек, бани Эзехез.
Бесшумно ступая, писец уже ушел, и за ним сомкнулись теплые занавеси.
— Какое там, — отвечал бани Эзехез, — они иссушили меня, и лицом я стал желт, как цвет шафрана. Это свет от жаровни льстит мне. А дело, с которым ты пришла, должно быть, сроднит мое лицо с шафраном еще больше.
— Некоторое число дней назад, — проговорила Рият, — ты просил меня проследить за поездкой человека из семьи Кайнуви, отправляющегося на острова Кайнум, что носят с его семьей одно имя.
Такая просьба не обрадовала ее. «Он хиджарез, — сказала она тогда, — он совершено явный хиджарез, но этих его воззрений на то ведь только и хватает, чтобы купить себе должность ликтора». Эта чужеродная и непонятная, скопированная некогда без никакой к тому надобности вещь превратилась на Кайяне в почетную ненужность, которую исполняли, не выезжая из своих поместий; а потом вот сделалась поводом для выражения политических симпатий.
— Весь его характер можно уложить в два слова: «высокомерная лень»; лень не даст ему участвовать в чем-нибудь, а высокомерие — позволить, чтобы его деньгами или именем воспользовался кто-то другой. И мне было бы очень горько, если бы человек столь почтенного родства, не обиженный деньгами и умом, оказался замешай в чем-то недобром. Он безопасен — это кажется очевидным. Однако, — значительно проговорил бани Эзехез, — я могу ошибаться, как ошибается всякий человек, пытаясь оценить другого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82