И вы думаете, он это сделал потому, что узнал Дейди хотя бы чуть-чуть? Какое там. Просто Дейди уже вставал, а стало быть — способен был биться дальше.
Но этот случай на Дейди Лесовоза так подействовал, что он увязался за Дьялвером опять, как приблудная собачонка. В душе увязался, конечно, — на самом деле они почти с места не тронулись, потому что любое место стены — в этом Метоб уже убедился — было одинаково хорошо и одинаково плохо, и здесь не из чего было особенно выбирать. Но должно было пройти еще какое-то время, пока Метоб опять распознал бы чужое и попытался бы вновь подчинить его, а потом начал бы опять оттеснять прочь. И за это время успело произойти сДейди, сыном Рунейра, еще сколько-то удивительных вещей.
Прежде всего это время получилось очень долгим, оттого что тело Дейди, как уже сказано, научилось подлаживаться к ритму происходящего вокруг, и он словно бы непрерывно сигналил окружавшим: «Я свой!», «Я свой!», двигаясь самыми простыми способами.
Честно говоря, он ведь и так это умел. Это как раз было то, чему учить Ганайга придет время лет через шесть, а может быть, и никогда, ибо ум (в этом определенном смысле) к человеку либо приходит, либо нет.
Во-вторых, через некоторое время их понесло прочь от стены (то есть Дьялвера понесло, а Дейди за ним), в то время как к кирпичам пробирались другие, и это было хорошо, но непонятно. Во всяком случае Дейди не мог этого понять.
Похоже было на то, как будто бы Метоб переставляет силы, готовя какой-то особенно мощный отряд на одно определенное место.
В-третьих, ему с каждым мгновением становилось все хуже. Это было такое непостижимое чувство, что Дейди даже ощутил его через все творившееся кругом. Такое чувство, как будто бы ему чего-то не хватает. Словно в нем самом была какая-то пустота или утрата.
А ведь не хватало ему всего, казалось, пустяка. Но эти пустяки были уже привычны, и Дейди чем дальше, тем больше казалось непостижимым, что вот Дьялвер есть, а всего этого, привычного, нет.
Нет того, чтобы на тебя оглядывались, если возможно, а если нету возможности, то оглядывались бы все равно, только мгновенно и цепко; потому что нужно же капитану знать, кто как из его людей держался, чтобы подарки его потом были не как попало, а по делам, и чтоб хвалить по заслугам. Этот взгляд все чувствуют, не только «люди капитана», непонятно как и чувствуют — затылком, что ли? А может, и затылком. Чувствуют, и все.
Нет взаимопонимания, которое так полезно всякому телохранителю, — когда тот, кто под его охраной, сознает, что работа у него и без того трудная, и не осложняет ее неправильными движениями, да и неправильными поступками тоже.
Лэйрд фарн Мерис, молодой человек из наших бранданов, мне проговорился как-то, что им со мной намного легче, скажем, на охоте, — много легче, нежели, например, с одной моей родственницей, которая если не сунется в азарте под каждое вырвавшееся у загонщиков турье стадо, так просто, кажется, умрет на месте.
Ну да, я благоразумный человек. И я, в конце концов, не капитан, а они мне недружина.
Они меня уважают, и им со мной легче. А в кузину Внллаи с ее безрассудством — влюблена по уши добрая половина из них. Хотя при чем тут это. Вот это как раз совершенно тут ни при чем.
Стало бы кому-то недоставать меня во мне? Ты мне это скажешь, фарн Мерис?
Стало бы кому-то меня недоставать так, как недоставало Дейди — Дьялвера в Дьялвере?!
Вот оно, оказывается, как. Оказывается, все это лето у него был капитан. У него был его капитан все это злосчастное лето. У олуха такого. А до него это дошло только сейчас и только потому, что капитана как раз и не было там — в знакомом плаще и доспехе, и в знакомом алом шлеме с султаном из конского хвоста, крашенного тоже в алый цвет. У него же был его капитан, будь он, Дейди, трижды проклят!
Дейди не стал об этом думать, иначе он бы сошел с ума. От таких открытий у людей сердца переворачиваются.
А ему сейчас было совершенно некогда сходить с ума.
Метоб пошел на приступ.
По сравнению с этим то, что дальше произошло, было уже просто мелочью.
Когда Дейди подставил щит (это уж был давно другой) и тяжелая арбалетная стрела, скользнув, пролетела в землю, вдруг трусливая мысль мелькнула у него (мгновения слабости бывают хоть у какого героя), что может быть — это уже все, хватит. В самом деле, никого нельзя спасать в такой битве бесконечно и не угробиться при этом самому.
Но в тот же миг оказалось, что и Дейди тоже, представьте, оглядывался на мгновение, и тогда, когда возможно, и тогда, когда нельзя, и кого он при этом искал глазами, он узнал только сейчас, когда увидел еще один знакомый доспех и человека в этом доспехе, падающего очень с большой высоты и поэтому долго, с лестницы шагах в двадцати вправо и вперед от них; и по тому, как он падал, Дейди узнал безошибочно: стрела, и тоже из арбалета.
Больше ему некого будет учить держать в руках меч и секиру, и не оказываться одному против пятерых. И мстить за вчерашнее то же — некому.
Прости меня, Дьялвер.
Метоб пошел на приступ.
Преемник Баори стоял у алтаря, но он, вероятно, не уходил далеко, и поэтому голос не голос, но то, что можно перевести в голос и слова (прозвучавшие без предупреждения), он услышал сразу.
«Все бесполезно, — прозвучало, точно вдруг прорвавшись из дали, но распахнувшейся совсем рядом. — Я не знаю, что у вас было задумано, но, похоже, их теперь ничто не остановит. Они безумны. Они все безумны. Я смотрел на одного: он продолжал разваливать кладку в проломе, когда горел. Я не буду тебе этого показывать».
Молчание. Не потому, что говорящий ожидал ответ.
«Не знаю, что ты будешь с ним делать, но таково мое мнение. Это то самое — „приходят в ярость и неистовствуют, позабыв, что есть жизнь и смерть". Мелиссу следовало быть более подробным в описаниях. Они в „метбе". Мы их не остановим. Их ничто не остановит. У вас есть не больше получаса».
Даль стала тишиной. По-видимому, разговор должен был считаться оконченным.
Какой у него был спокойный голос. Какой спокойный. В этом что-то должно было крыться, право.
— Что ты там делаешь? — спросил настоятель.
Такой же спокойный пришел ответ:
— Убиваю.
Некоторое время настоятель молчал, глядя перед собой, а потом перевел взгляд на огонь.
Пламя было шипучим, горячим и грязно-розовым, и с ним нельзя было разговаривать.
Так вот, оказывается, как видят мир еретики. Мир для них мертв и пуст, и стремится к разрушению, и не знает надежды.
Огонь на алтаре был мертв и пуст и не знал надежды. Это был такой же огонь, как тот, что осквернился сегодня смертями мореглазого Отродья Тьмы.
— Они не должны были, — сказал настоятель вслух.
Потом он сказал:
— Что мы сделали не так?
Откуда ему было знать о рыжеволосой красавице колдунье, которая мечтала о шестидесяти тысячах хелков?! И об острове Кажвела?!
И откуда ему было знать, что самая обыкновенная, заурядная дымовая война для кого-то — подлость, возможная только на юге?
Он был ограниченный-таки человек, этот настоятель. К н е м у Хозяин Горы наверняка не пришел бы поговорить.
Но сейчас — впервые если не за всю жизнь, то за много, много лет — он попытался проникнуть в чужую душу — понять, когда же и почему случилось то, что разбудило в этих ярость, к которой они сами не очень-то любят прибегать, если верить Мелиссу Историографу.
А почему бы нет? Разве теперь он сам — не еретик? Разве огонь не мертв и пуст для него? Так почему бы он не мог представить себе то, как чувствуют эти — отверженные? Но, впрочем, — что проку в том, что б ы л о? По какой бы причине ни была разбужена саламандра, когда она проснулась — она саламандра.
Что они чувствуют с е й ч а с?
Он был ограниченный-такп человек, этот настоятель. В нем не было всеобъемлющей благости, и размаха, и ужаса стихий, и безмерной равнодушной высоты звезд, где-то в душе для него все еще что-то значили простые слова справедливости, обычной людской справедливости, облаченной в синие одежды, и он был всего лишь человеком.
Он был всего лишь человеком, и мореглазые тоже были всего лишь людьми.
Он перебирал — мысленно — все, что знал о них. Он знал очень много. Но там были все только даты, имена, походы, события и поступки, а о чувствах там было очень немного. Чувства надо было извлекать самому из имен, дат, событий, поступков и слов.
Не то чтобы настоятель был ленив. Но его удивило, точно он заметил впервые — почему так мало о том, что единственное по-настоящему важно. «Войнолюбивы»… «неистовы»… «строптивы как союзники»… «весьма жадны, однако легко льстятся на нестоящее, лишь бы было покрасивей»… Не то! Все не то!
Что может сохранить значение для человека, позабывшего, что такое жизнь и смерть?
Что?
«Хранящий, — позвал он вдруг. — Напомни мне то место, где в переговорах с королем обсуждался срок передачи выкупа».
Тот ответил. Очевидно, он повторял наизусть. Тогда, пятьдесят два года назад, была уж осень, и тогдашний настоятель предложил основную сумму выкупа передать после того, как у монастыря смогут объявиться деньги — после продажи урожая. «Однако король воспротивился этому. В дни зимних штормов, сказал он, им невозможно будет плыть к себе на север, и придется зимовать здесь, а это не годится. „Дикий гусь летит весной в страну своих гнезд, и человеку тоже нужна дорога домой". Так как эти слова звучат на языке варваров, они зовутся у них стихами».
«Хватит», — сказал настоятель.
Все, как он помнил. Незачем было отвлекать хрониста.
«Ты мне не мешаешь».
Настоятель не знал, сомневается он или нет. У него не было дома.
У монаха нет дома. У монаха есть монастырь. А это не место, где живут.
Но за это лето — из-за того, что пришлось так защищать его, — с монастырем словно что-то случилось. Ом стал дорог уже просто потому, что он есть.
Как дом дорог просто потому, что он есть. Каким бы он ни был, этот дом, даже дурным и исполненным нечистоты.
А где он, их дом? Королевство? Далекие неведомые Внешние острова? Или море, из которого (по суеверию простонародья) они вышли? Или корабли, на которых они живут, как крысы, почти круглый год?
Корабли. Частичка дома, которую они взяли с собой, когда приплыли сюда. Дорога домой, которая в Королевской Стоянке почти не покачивается у берега на невысокой волне
«Так как эти слова звучат на языке варваров, они зовутся у них стихами».
Наверное, именно это настоятеля и убедило. У н и х только о важных вещах говорят в стихах.
Дикий гусь летит
По весне к гнезду,
И человеку нужен путь
К своему дому.
Это — если перевести на нынешний язык — прядь в четыре строки, что упоминается в соответствующем месте «Скелы о Дьялваше Южных Морей».
На кузнечном дворе настоятель наткнулся на давешнего хено и даже удивился.
Не сбежал. Не струсил. Странно.
Собственно говоря, именно хено и полагалось здесь быть. Но в этот час, когда мир, когда все его представления о жизни предавали его, когда сам он предавал всю предыдущую свою жизнь и то, во что он верил, — ему казалось странным, что на людей можно положиться.
— Метко ли ты стреляешь, прислужник? — спросил он.
Не спросил, «стреляешь ли». В монастыре стрельбой из лука занимались с первых же дней поступления.
Хено, перепуганный вопросом, вдруг понял, что отвечать надо правду, а не скромничать.
— Да, — сказал он.
Лицо у него было очень маленькое. Настоятелю так и запомнилось — маленькое лицо, наверное, от страха.
— Запомни — не сжечь, — сказал он. — Поджечь.
Хено кивнул. Потом он кивнул еще раз. Это был лишний раз.
Кузнечный двор теперь оказался слишком далеко к тогу.
Пришлось перетаскивать. И все видели. Уже ничего нельзя было с этим поделать. Ратники из отряда, что собирался за цистерной, тоже видели. Видели, казалось, даже козы в загоне. Свистульки цеплять не стали. «А может, оно вовсе и не полетит», — подумал внезапно хено. Но оно полетело.
Ветер сразу поволок его, закрутил на веревке, которую вытравляли понемногу, и хено затошнило, и потому он не успел испугаться того, что оно летит.
Внутренности все еще проваливались. Он подполз к стенке корзины и встал на колени, а потом приподнялся и выглянул наружу. Все строения стояли наискось; Ветер взмахивал навесами наискось. У людей были только головы. И от этого опять потянуло на тошноту. Потом корзина повернулась, и перед ним оказался Храм. Он тоже стоял наискось. Ну и ну. Хено шагнул назад, и корзина выровнялась наконец.
Стены (северные) были прямо под ним. Они были очень широкие. Хено никогда не видел их сверху. Потом они стали делаться уже. Вдруг внизу побежала тень по домам поселка. Чуть заметная, еле-еле серая на белом, распластавшая крылья. Он не понял чья. Монастырь расстилался внизу, расширяясь. Хено никогда не видел его сверху. Хено стало так страшно, что он даже перестал бояться. На западной стене (и у ее подножия) было темно от людей. И головы у них были темные, потому что они не смотрели вверх.
Вдруг ветер заговорил, залопотал, затрещал ровно, беспрестанно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82