Мать, услышь это, несомненно, была бы шокирована, но Анна в тот миг и не вспоминала о матери.
Картину перекосило. Выглядело это так, словно полотно разбил немалых размеров флюс, исказив и смазав все перспективы. Левый дом выпятился, искривился, как на известной картине Дали, став чуть ли не в полтора раза крупнее своего дойника. И он играл красками – непередаваемыми оттенками серого в черно-белом телевизоре. Близнец же остался как есть – на фоне вздувшегося напарника скучный и убого-мышиного цвета.
Анна встряхнула головой, потом еще раз, чтобы удостовериться, что ей это не сниться.
Посмотрела на полотно, потом на Кэрролла на стене. Тот взирал утомленно – в картине он не сомневался, а вот в Анне вовсю.
– Что происходит? – спросила та, – что с моими руками?!
Так, подумаем логично – сама картина измениться не могла, так ведь? Значит это Анна вчера, своими руками, доводя до симметрии, тем не менее умудрилась ошибиться в пропорциях.
Правильно было бы спросить – что с моим восприятием?
Но неудачливого автора перекошенного полотна волновало сейчас вовсе не это.
Анна думала о том, что она предъявит к концу недели – не эту же мазню, что на стенах.
А если она не представит что-то удобоваримое, то прости прощай, честолюбивые мечты!
А холст был основательно загублен.
Горькие слезы покатились из глаз художницы и закапали на покрывало, расплываясь бесцветными розами с тысячей лепестков. Потом из горестного, выражение ее лица стало свирепым.
– Аня, ты куда?! – окрикнула мать любимое чадо, когда та пронеслась мимо двери в кухню, волоча за собой мольберт.
Хлопнула дверь.
– Не понимаю, – сказал мать растерянно, и замолчала, подумав вдруг, что ей не понимать уже давно не в первой.
Белой краской по холсту – вот так, убрать эту гадость, искривленные пропорции. Прочьпрочь.
Сверху сыпался вялый позднезимний снежок, падал на холст и смешивался с белой краской. Позади холста падал на дом и не таял, покрывая серые плиты седой изморозью.
На небе свинец – как будто растянули свинцовый лист. И не скажешь, что весна скоро.
Едва дождавшись, пока просохнет, начала рисовать, и делал это со столь зверским выражением лица, что прохожие, ранее косившиеся снисходительно теперь стали посматривать с опаской.
Она рисовала, махала кистью как мечом, вырубая прочь неугодную диспропорцию. Шмякшмяк-шмяк – дом вставал как живой. Как фотография, и странно было видеть, как из этих судорожных, резких и полных угрозы движений происходит созидание.
Кисть вдруг оторвалась и каштановой безобразной копенкой расплылась по свежей краске.
Анна замерла – с удивлением глянула на сломанную ручку кисти и выронила ее в снег.
Почти половина полотна была создана – угрюмое зеркало глядело на нее с холста – ровное, симметричное.
Сколько же прошло времени?
Ответ дало солнце, висящее над крышами и красящее их в нежный персиковый цвет.
Вечер. Четыре часа работала, не меньше.
– Зато картина почти готова, – сказала Анна, и вернулась домой.
Перед сном, она аккуратным автоматическим движением закрыла холст белым, в пятнах краски покрывалом. Так то лучше, чем смотреть. Анна на миг замерла перед покрывалом.
«Зачем ты это сделала» – спросила она сама себя, – «Уж не для того ли, что бы она ни изменилась там без тебя?…»
– Да ну бред какой, – оборвала художница глупые мысли, – это ты ее нарисовала, не так ли?
А закрытый холст стоял в том углу, куда его отодвинули – молчаливый и загадочный в густом полумраке. Глядя на него, Анне вовсе не казалось, что промасленная ткань скрывает ее творение. Она убеждала себя, что это глупо, вот сейчас можно подойти сдернуть ткань и тогда…
Но в тот вечер она так и не решилась обнажить холст, а ночью плохо спала и наутро встала с головной болью.
Следующий день ознаменовал собой окончание выходных, и все утро Анна провела в институте – бледная, с кругами под глазами, она на все вопросы отвечала невпопад, и никак не могла вникнуть в суть лекции.
Вместо этого ей вдруг пришло в голову, как можно закончить картину. Просто полотно вдруг встало перед глазами как наяву и оно было… гениальным! Ослепительным! Внешне простые линии и грани, но это только если смотреть на них не больше секунды. Скромное очарование, серая красота.
– Я смогу… – сказал Анна.
Дома она сразу двинулась в свою комнату и остановилась перед завешенным мольбертом.
Серый дневной свет падал на него из окна, и в этом рассеянном освещении мольберт выглядел буднично и немного уныло, так что одного взгляда на него было достаточно, чтобы устыдиться во всех вечерних страхах.
– «Господи, да чего я боюсь!» – воскликнула художница про себя, – «Собственную картину! Ну-ка, что там у нас?!»
И она резким движением сдернула покров, честно ожидая увидеть свое вчерашнее незаконченное полотно.
И, в ужасе подалась назад, лишь усилием воли задушив панический крик. Покрывало выпало у нее из руки и распласталось на полу. Анна смотрела, смотрела, и не могла поверить. Черный, панический ужас восставал откуда-то из трясин подсознания, стремясь затопить сознание и заставить ее бежать прочь, скорее, как можно дальше.
Она не побежала. Она, в сущности, была куда храбрее, чем думала.
Если вчерашний перекос напоминал небольшой флюс, то сегодняшний процесс зашел куда дальше – так бы могла выглядеть зубная инфекция, если ее запустить недели на две.
Кошмарная, уродливая пародия на дом заняла всю левую сторону картины, нависая над своим двойником, который теперь казался маленьким и съежившимся от страха. Выглядело это так, словно холстина вдруг стала резиновым воздушным шариком, а теперь какой вселенский шутник надувал его изнутри, жутко деформируя рисунок на поверхности.
Дом сиял серыми оттенками, лоснился и поблескивал окнами домов. Он напоминал жирную отъевшуюся крысу, вольготно расположившуюся посреди кучи отбросов – огромную, разжиревшую, довольную жизнью, раскинувшуюся во всей свой неприкрытой отвратности.
Сердце Анны тяжело билось, в голове звенело. Один момент ей казалось, что она сейчас отключится и растянется на полу, подле этого ужасного творения.
Но она удержалось. И в этом Анне помогла мысль о матери – та, не должна это видеть, ни в коем случае. Если, предыдущие картины были просто бессмысленными то эта… эта была еще исполнена какого-то жуткого смысла.
Весь остаток дня художница провела в темном ступоре, не способная рассуждать, думать, захлестываемая каким-то темным атавистическим страхом, когда кругом тьма и не знаешь чего бояться.
И что, пожалуй, пугало ее больше всего – с навязчивым желанием снова взяться за кисть и исправить картину.
– Нет, – сказала она себе, – нет, все, хватит.
– Я больше не буду заниматься рисованием, – сказала она час спустя.
– Все поддается логике, – сказала она еще через час, – отец говорил, что осмыслению и логическому объяснению поддаются даже самые невероятные вещи.
Стрелка часов сделал очередной шестидесятиминутный интервал и Анна понял, что стоит перед картиной и сжимает в руках кисть. Художница тут же отшвырнула от себя орудие созидания, и поспешно отошла от холста.
– Что же происходит?
«Почему бы не перерисовать снова?» – подумалось ей вечером, – «А что, хорошая идея».
Точку во внутренней дискуссии поставила потрепанная книжка в мягкой обложке, которая попалась на глаза ближе к ночи.
«Снохождение: что есть реальность?»
– «А ведь и вправду, что есть реальность?»
– Это реальность? – громко спросила художница Анна у своей комнаты.
И тут, словно в доказательство явилось правильное, удобное, логичное объяснение, чарующее разумное – она рисовала во сне. Ночью вставала и искажала свою картину. Вот так – лунатизм, просто лунатизм.
Нет, ничего хорошо в таких симптомах, безусловно, не было, но по мнения испуганной, дрожащей девушки Ани, это было, по меньшей мере, в десять тысяч раз лучше, чем осознавать, что картина изменилась сама.
Странно, после этой мысли Анна полностью успокоилась, и пообещала завтра же закончить полотно. Руки уже чесались и тянулись к кисточке.
Утром робко подняла край покрывала и тут поспешно вернула его обратно. То еще зрелище скрывалось под ним.
Почему растет дом? Что за выверт сознания заставляет ее рисовать строение таким?
Учеба длилась мучительно, картина стояла в пустой комнате и ждала.
Метроном начал свой отсчет последних дней зимы. Все когда ни будь кончается – но зима этого еще не чувствовала и морозила вовсю. За одну ночь температура упала на десять градусов, снег захрустел, стекла подернулись инеем, а небо приобрело особую прозрачную голубизну, что возникает лишь при сильных морозах.
Краски вязли на холоде, кисть деревенела, деревенели и руки, но они, в отличие от остальных части тела вполне радовались тому, что дорвались до любимой работы.
– Любимой? – спросила Анна, но ответа не дождалась, и продолжила свой труд.
Временами ей приходил в голову логичный вопрос: что она делает на улице сейчас, в такую холодрыгу, но она поспешно отметала его – всякая логика сейчас была не к месту.
А вот картина – это было главное. Необходимо ее закончить, и как можно скорее. Кто ее закончит, тот получит счастье и процветание.
Еще одна мерзкая логичная мыслишка болталась на задворках ее сознания, билась в ворота мозговой деятельность – такой маленький зачуханный фактик: картина становилась все реальней.
Разве она так рисовала раньше? Разве не было на ее рисунках грубых мазков, несоответствия цвета, общей корявости, из-за которой она так и не нарисовала ни одного портрета? Была? Анна не помнила – эта картина получалась совсем другой. Больше того, художница стала замечать, что может накладывать мазки как угодно грубо – результат все равно будет идеальным, фотографичным.
– Здравствуйте… – раздалось за спиной.
Анна вздрогнула, обернулась, и тогда стоящий сзади тоже недоуменно попятился – видно выражение лица у нее было еще то.
Впрочем, она тотчас узнала подошедшего – один из собачников, живет в том же доме, что и она. И собака с ним! Большая овчарка – ее звали Альма, а вот имени хозяина Анна припомнить никак не могла.
– Рисуете? – спросил собачник.
– Да, – сказала Анна, – Да, рисую.
– А я и не знал, что художники делают зарисовки с натуры в такой мороз.
– Все зависит от их желания зарисовать.
– Но ведь есть же фотографии и к тому же… – сказал сосед, но его псина оборвала, она подобралась к картине и осторожно понюхала край мольберта. Верхняя губа Альмы задралась, обнажила немалых размеров клыки, она глухо и низко рыкнула. Анна могла поклясться, что в этом рыке слышно крайнее отвращение.
– Ну что, Альма, что? – спросил собачник. Красноцветов его звали – вспомнила, наконец Анна, Алексей Сергеевич.
Красноцветов наклонился над картиной, вгляделся, нахмурился:
– А вот этот дом, он вроде такой же должен быть?
Анна поспешно развернулась к мольберту и узрела результат своих трудов. Всего за последние пол часа дом вырос процентов на десять и успел слегка нависнуть над заснеженным двориком. Отвлеклась, задумалась, перестала сохранять пропорции.
– О, да! – воскликнула художница, и обернулась к Красноцветову с очень милой и любезной улыбкой, – надо же… исказилось… а ведь очень важно сохранять пропорции!
– Да-да, – пробормотал собачник вполголоса, видно Анина милая улыбка вполне походила сейчас на таковую же Альмину, задайся та повторить этот мимический трюк.
– Мне надо закончить картину, – сказала Анна, – и важно сохранить пропорции до конца.
Красноцветов кивнул и поспешно пошел прочь. Анна знала, что он, как и все собачники считает ее слегка полоумной. Ну и пусть! Да что они понимают в искусстве. Вот взять ее нынешнее полотно…
Тут она опомнилась и принялась за работу с новой силой. Следовало все исправить.
Краски, которые по идее, должны были густеть и ложиться на морозе комкали, падали на холст легко и изящно.
К вечеру картина была готова. Полностью. Перед тем, как идти домой она остановилась и тщательно вгляделась в картину. Ровненько-ровненько-ровнехонько. Симметрия. Два дома абсолютно одинаковы. РОВНЫ! И никакого перекоса она не сделала, важно это запомнить.
На обратном пути она увидела давешнее письмо, торчащее наполовину из снега, как диковинный пожелтевший флаг. Так никто и не подобрал. Ну что ж, значит не судьба.
Дома поставила мольберт в угол и привычно накрыла полотном. На кухне мать глянула на Анну как-то странно – новым взглядом, в котором, Анна могла поклясться, была тревога.
Вот уж не ожидала!
– Аня, – спросила мать, – ты себя хорошо чувствуешь?
– Замечательно мам, – произнесла та в ответ, почувствовав вдруг неясное душевное тепло по отношению к своей стареющей родительнице, тоже давно забытое ощущение, – я соблюла симметрию, а это самое главное.
Мать смотрела на нее – и ведь точно, встревожено.
Со странным чувством обладательница самой симметричной картины на свете легла спать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
Картину перекосило. Выглядело это так, словно полотно разбил немалых размеров флюс, исказив и смазав все перспективы. Левый дом выпятился, искривился, как на известной картине Дали, став чуть ли не в полтора раза крупнее своего дойника. И он играл красками – непередаваемыми оттенками серого в черно-белом телевизоре. Близнец же остался как есть – на фоне вздувшегося напарника скучный и убого-мышиного цвета.
Анна встряхнула головой, потом еще раз, чтобы удостовериться, что ей это не сниться.
Посмотрела на полотно, потом на Кэрролла на стене. Тот взирал утомленно – в картине он не сомневался, а вот в Анне вовсю.
– Что происходит? – спросила та, – что с моими руками?!
Так, подумаем логично – сама картина измениться не могла, так ведь? Значит это Анна вчера, своими руками, доводя до симметрии, тем не менее умудрилась ошибиться в пропорциях.
Правильно было бы спросить – что с моим восприятием?
Но неудачливого автора перекошенного полотна волновало сейчас вовсе не это.
Анна думала о том, что она предъявит к концу недели – не эту же мазню, что на стенах.
А если она не представит что-то удобоваримое, то прости прощай, честолюбивые мечты!
А холст был основательно загублен.
Горькие слезы покатились из глаз художницы и закапали на покрывало, расплываясь бесцветными розами с тысячей лепестков. Потом из горестного, выражение ее лица стало свирепым.
– Аня, ты куда?! – окрикнула мать любимое чадо, когда та пронеслась мимо двери в кухню, волоча за собой мольберт.
Хлопнула дверь.
– Не понимаю, – сказал мать растерянно, и замолчала, подумав вдруг, что ей не понимать уже давно не в первой.
Белой краской по холсту – вот так, убрать эту гадость, искривленные пропорции. Прочьпрочь.
Сверху сыпался вялый позднезимний снежок, падал на холст и смешивался с белой краской. Позади холста падал на дом и не таял, покрывая серые плиты седой изморозью.
На небе свинец – как будто растянули свинцовый лист. И не скажешь, что весна скоро.
Едва дождавшись, пока просохнет, начала рисовать, и делал это со столь зверским выражением лица, что прохожие, ранее косившиеся снисходительно теперь стали посматривать с опаской.
Она рисовала, махала кистью как мечом, вырубая прочь неугодную диспропорцию. Шмякшмяк-шмяк – дом вставал как живой. Как фотография, и странно было видеть, как из этих судорожных, резких и полных угрозы движений происходит созидание.
Кисть вдруг оторвалась и каштановой безобразной копенкой расплылась по свежей краске.
Анна замерла – с удивлением глянула на сломанную ручку кисти и выронила ее в снег.
Почти половина полотна была создана – угрюмое зеркало глядело на нее с холста – ровное, симметричное.
Сколько же прошло времени?
Ответ дало солнце, висящее над крышами и красящее их в нежный персиковый цвет.
Вечер. Четыре часа работала, не меньше.
– Зато картина почти готова, – сказала Анна, и вернулась домой.
Перед сном, она аккуратным автоматическим движением закрыла холст белым, в пятнах краски покрывалом. Так то лучше, чем смотреть. Анна на миг замерла перед покрывалом.
«Зачем ты это сделала» – спросила она сама себя, – «Уж не для того ли, что бы она ни изменилась там без тебя?…»
– Да ну бред какой, – оборвала художница глупые мысли, – это ты ее нарисовала, не так ли?
А закрытый холст стоял в том углу, куда его отодвинули – молчаливый и загадочный в густом полумраке. Глядя на него, Анне вовсе не казалось, что промасленная ткань скрывает ее творение. Она убеждала себя, что это глупо, вот сейчас можно подойти сдернуть ткань и тогда…
Но в тот вечер она так и не решилась обнажить холст, а ночью плохо спала и наутро встала с головной болью.
Следующий день ознаменовал собой окончание выходных, и все утро Анна провела в институте – бледная, с кругами под глазами, она на все вопросы отвечала невпопад, и никак не могла вникнуть в суть лекции.
Вместо этого ей вдруг пришло в голову, как можно закончить картину. Просто полотно вдруг встало перед глазами как наяву и оно было… гениальным! Ослепительным! Внешне простые линии и грани, но это только если смотреть на них не больше секунды. Скромное очарование, серая красота.
– Я смогу… – сказал Анна.
Дома она сразу двинулась в свою комнату и остановилась перед завешенным мольбертом.
Серый дневной свет падал на него из окна, и в этом рассеянном освещении мольберт выглядел буднично и немного уныло, так что одного взгляда на него было достаточно, чтобы устыдиться во всех вечерних страхах.
– «Господи, да чего я боюсь!» – воскликнула художница про себя, – «Собственную картину! Ну-ка, что там у нас?!»
И она резким движением сдернула покров, честно ожидая увидеть свое вчерашнее незаконченное полотно.
И, в ужасе подалась назад, лишь усилием воли задушив панический крик. Покрывало выпало у нее из руки и распласталось на полу. Анна смотрела, смотрела, и не могла поверить. Черный, панический ужас восставал откуда-то из трясин подсознания, стремясь затопить сознание и заставить ее бежать прочь, скорее, как можно дальше.
Она не побежала. Она, в сущности, была куда храбрее, чем думала.
Если вчерашний перекос напоминал небольшой флюс, то сегодняшний процесс зашел куда дальше – так бы могла выглядеть зубная инфекция, если ее запустить недели на две.
Кошмарная, уродливая пародия на дом заняла всю левую сторону картины, нависая над своим двойником, который теперь казался маленьким и съежившимся от страха. Выглядело это так, словно холстина вдруг стала резиновым воздушным шариком, а теперь какой вселенский шутник надувал его изнутри, жутко деформируя рисунок на поверхности.
Дом сиял серыми оттенками, лоснился и поблескивал окнами домов. Он напоминал жирную отъевшуюся крысу, вольготно расположившуюся посреди кучи отбросов – огромную, разжиревшую, довольную жизнью, раскинувшуюся во всей свой неприкрытой отвратности.
Сердце Анны тяжело билось, в голове звенело. Один момент ей казалось, что она сейчас отключится и растянется на полу, подле этого ужасного творения.
Но она удержалось. И в этом Анне помогла мысль о матери – та, не должна это видеть, ни в коем случае. Если, предыдущие картины были просто бессмысленными то эта… эта была еще исполнена какого-то жуткого смысла.
Весь остаток дня художница провела в темном ступоре, не способная рассуждать, думать, захлестываемая каким-то темным атавистическим страхом, когда кругом тьма и не знаешь чего бояться.
И что, пожалуй, пугало ее больше всего – с навязчивым желанием снова взяться за кисть и исправить картину.
– Нет, – сказала она себе, – нет, все, хватит.
– Я больше не буду заниматься рисованием, – сказала она час спустя.
– Все поддается логике, – сказала она еще через час, – отец говорил, что осмыслению и логическому объяснению поддаются даже самые невероятные вещи.
Стрелка часов сделал очередной шестидесятиминутный интервал и Анна понял, что стоит перед картиной и сжимает в руках кисть. Художница тут же отшвырнула от себя орудие созидания, и поспешно отошла от холста.
– Что же происходит?
«Почему бы не перерисовать снова?» – подумалось ей вечером, – «А что, хорошая идея».
Точку во внутренней дискуссии поставила потрепанная книжка в мягкой обложке, которая попалась на глаза ближе к ночи.
«Снохождение: что есть реальность?»
– «А ведь и вправду, что есть реальность?»
– Это реальность? – громко спросила художница Анна у своей комнаты.
И тут, словно в доказательство явилось правильное, удобное, логичное объяснение, чарующее разумное – она рисовала во сне. Ночью вставала и искажала свою картину. Вот так – лунатизм, просто лунатизм.
Нет, ничего хорошо в таких симптомах, безусловно, не было, но по мнения испуганной, дрожащей девушки Ани, это было, по меньшей мере, в десять тысяч раз лучше, чем осознавать, что картина изменилась сама.
Странно, после этой мысли Анна полностью успокоилась, и пообещала завтра же закончить полотно. Руки уже чесались и тянулись к кисточке.
Утром робко подняла край покрывала и тут поспешно вернула его обратно. То еще зрелище скрывалось под ним.
Почему растет дом? Что за выверт сознания заставляет ее рисовать строение таким?
Учеба длилась мучительно, картина стояла в пустой комнате и ждала.
Метроном начал свой отсчет последних дней зимы. Все когда ни будь кончается – но зима этого еще не чувствовала и морозила вовсю. За одну ночь температура упала на десять градусов, снег захрустел, стекла подернулись инеем, а небо приобрело особую прозрачную голубизну, что возникает лишь при сильных морозах.
Краски вязли на холоде, кисть деревенела, деревенели и руки, но они, в отличие от остальных части тела вполне радовались тому, что дорвались до любимой работы.
– Любимой? – спросила Анна, но ответа не дождалась, и продолжила свой труд.
Временами ей приходил в голову логичный вопрос: что она делает на улице сейчас, в такую холодрыгу, но она поспешно отметала его – всякая логика сейчас была не к месту.
А вот картина – это было главное. Необходимо ее закончить, и как можно скорее. Кто ее закончит, тот получит счастье и процветание.
Еще одна мерзкая логичная мыслишка болталась на задворках ее сознания, билась в ворота мозговой деятельность – такой маленький зачуханный фактик: картина становилась все реальней.
Разве она так рисовала раньше? Разве не было на ее рисунках грубых мазков, несоответствия цвета, общей корявости, из-за которой она так и не нарисовала ни одного портрета? Была? Анна не помнила – эта картина получалась совсем другой. Больше того, художница стала замечать, что может накладывать мазки как угодно грубо – результат все равно будет идеальным, фотографичным.
– Здравствуйте… – раздалось за спиной.
Анна вздрогнула, обернулась, и тогда стоящий сзади тоже недоуменно попятился – видно выражение лица у нее было еще то.
Впрочем, она тотчас узнала подошедшего – один из собачников, живет в том же доме, что и она. И собака с ним! Большая овчарка – ее звали Альма, а вот имени хозяина Анна припомнить никак не могла.
– Рисуете? – спросил собачник.
– Да, – сказала Анна, – Да, рисую.
– А я и не знал, что художники делают зарисовки с натуры в такой мороз.
– Все зависит от их желания зарисовать.
– Но ведь есть же фотографии и к тому же… – сказал сосед, но его псина оборвала, она подобралась к картине и осторожно понюхала край мольберта. Верхняя губа Альмы задралась, обнажила немалых размеров клыки, она глухо и низко рыкнула. Анна могла поклясться, что в этом рыке слышно крайнее отвращение.
– Ну что, Альма, что? – спросил собачник. Красноцветов его звали – вспомнила, наконец Анна, Алексей Сергеевич.
Красноцветов наклонился над картиной, вгляделся, нахмурился:
– А вот этот дом, он вроде такой же должен быть?
Анна поспешно развернулась к мольберту и узрела результат своих трудов. Всего за последние пол часа дом вырос процентов на десять и успел слегка нависнуть над заснеженным двориком. Отвлеклась, задумалась, перестала сохранять пропорции.
– О, да! – воскликнула художница, и обернулась к Красноцветову с очень милой и любезной улыбкой, – надо же… исказилось… а ведь очень важно сохранять пропорции!
– Да-да, – пробормотал собачник вполголоса, видно Анина милая улыбка вполне походила сейчас на таковую же Альмину, задайся та повторить этот мимический трюк.
– Мне надо закончить картину, – сказала Анна, – и важно сохранить пропорции до конца.
Красноцветов кивнул и поспешно пошел прочь. Анна знала, что он, как и все собачники считает ее слегка полоумной. Ну и пусть! Да что они понимают в искусстве. Вот взять ее нынешнее полотно…
Тут она опомнилась и принялась за работу с новой силой. Следовало все исправить.
Краски, которые по идее, должны были густеть и ложиться на морозе комкали, падали на холст легко и изящно.
К вечеру картина была готова. Полностью. Перед тем, как идти домой она остановилась и тщательно вгляделась в картину. Ровненько-ровненько-ровнехонько. Симметрия. Два дома абсолютно одинаковы. РОВНЫ! И никакого перекоса она не сделала, важно это запомнить.
На обратном пути она увидела давешнее письмо, торчащее наполовину из снега, как диковинный пожелтевший флаг. Так никто и не подобрал. Ну что ж, значит не судьба.
Дома поставила мольберт в угол и привычно накрыла полотном. На кухне мать глянула на Анну как-то странно – новым взглядом, в котором, Анна могла поклясться, была тревога.
Вот уж не ожидала!
– Аня, – спросила мать, – ты себя хорошо чувствуешь?
– Замечательно мам, – произнесла та в ответ, почувствовав вдруг неясное душевное тепло по отношению к своей стареющей родительнице, тоже давно забытое ощущение, – я соблюла симметрию, а это самое главное.
Мать смотрела на нее – и ведь точно, встревожено.
Со странным чувством обладательница самой симметричной картины на свете легла спать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86