Наткнулся на комнатную девушку, – низко присев перед ним, она пропищала:
– Пани княгиня, пани Малаховская и пан Тыклинский поехали кататься, сказали, чтобы до вечера их не ждали…
Василий вернулся наверх и до сумерек сидел у окна, глядел на дорогу. Додумался даже до того – стал сочинять покаянное письмо Петру Алексеевичу. Но бумаги, пера не нашлось.
Потом оказалось – Санька давно вернулась и отдыхала в спальне у пани Августы. После ужина готовился на пруду карнавал и фейерверк. Василий сходил в каретник, приказал Антипу потихоньку приготовить лошадей и кое-что из коробьев отнести в возок. Мрачно возвращался в замок. По карнизам зажигали плошки, – ветер перебегал по огонькам. Снежные тучи разнесло, ночь – голубая, луна срезана сбочку.
Около садовой постройки с каменными бабами, занесенными снегом, Волков услышал хриплые вскрики, частое дыханье, звяканье клинков. Прошел бы мимо, – не любопытно. За углом (у подножья купидона со стрелой) стояла женщина, держа у самой шеи накинутую шубку, завалилась белым париком. Вгляделся – Александра. Подбежал. Тут же за углом на лунном свете рубились саблями пан Владислав с паном Малаховским. Прыгали раскорячкой, наскакивали, притоптывая, бешено выхаркивали воздух, полосовали саблей по сабле.
Санька рванулась к Василию, обхватила, прильнула, закинув голову, зажмурясь, – сквозь зубы:
– Увези, увези…
Усатый Малаховский громко вскрикнул, увидя Волкова. Пан Владислав, налетая на него: «Не твоя, не позволим». Через парк подбегали шляхтичи с голыми саблями – разнимать панов.
Василий успокоился, когда отъехали верст с полсотни от пана Малаховского. Саньке он ни слова не поминал, ни о чем не спрашивал, но был строг. Она сидела в возке, не раскрывая глаз, затихшая. Богатые поместья объезжали стороной.
Однажды проводник, сидевший на облучке, засунув застуженные пальцы в узкие рукава тулупчика, завертелся, указывая с пригорка на черепичную кровлю часовни у дороги. Антип просунул голову в возок:
– Василий Васильевич, нам тут не миновать остановки.
Оказалось – часовня эта (в честь святого Яна Непомука) построена знаменитым паном Борейко, – о тучности его, обжорстве и хлебосольстве сложились поговорки. Дом пана был далеко от дороги, за темным леском. Чтобы без труда зазывать собутыльников, он поставил часовню на самом шляху, – в одной пристройке – кухня и погреб, в другой – трапезная. Здесь постоянно жил капуцин, толстяк и весельчак. Правил службы, в скучные часы играл с паном в карты, вдвоем подкарауливали проезжих.
Кто бы ни ехал, – важный ли пан, беззаботный шляхтич, пропивший последнюю шапку, или мещанин-торговец из местечка, – холопы протягивали канат поперек дороги, пан Борейко, переваливаясь и свистя горлом, подносил ему чашу вина (холопы живо распрягали лошадей), оробевшего человека затаскивали в часовню, капуцин читал молитву, – приступали к пиршеству. Злого пан Борейко людям не чинил, но трезвых не отпускал, иного без сознания относил в сани, иной, не приходя в себя, отдавал богу душу под глухую исповедь капуцина…
– Что же делать-то будем, Василий Васильевич? – спросил Антип.
– Поворачивай, гони что есть духу полем.
Видимо, у панов одно было на уме – веселье; казалось, вся Ржечь Посполитая беззаботно пировала. В местечках и городках что ни важный дом – ворота настежь, на крыльце горланит хмельная шляхта. Зато на городских улицах было чисто, много хороших лавок и торговых рядов. Над лавками и цирюльнями, над цеховыми заведеньями – поперек улицы – намалеванные вывески: то дама в бостроге, то кавалер на коне, то медный таз над цирюльней. В дверях приветливо улыбается немец с фарфоровой трубкой, или еврей в хорошей шубе не нахально просит прохожего и проезжего зайти, взглянуть. Не то что в Москве купчишка тащит покупателя за полу в худую лавчонку, где одно гнилье – втридорога, – здесь войти в любую лавку – глаза разбегутся. Денег нет – отпустят в долг.
Чем ближе к лифляндской границе – городки попадались чаще. На пригорках мельницы вертели крыльями. В деревнях уже вывозили навоз. Пахло весной в пасмурном небе. У Саньки опять стали блестеть глаза. Подъезжали к Крейцбургу. Но здесь случилось, чего не ждали.
На постоялом дворе, за перегородкой, отдыхал стольник Петр Андреевич Толстой. (Возвращался в Москву из-за границы.) Услышав русские голоса, вышел в накинутом тулупчике, лысая голова повязана шелковым фуляром.
– Простите старика, – учтиво поклонялся Александре Ивановне. – Весьма обрадован приятной встречей…
Пристально и ласково поглядывал из-под черных, как горностаевые хвосты, бровей на раздевающуюся Саньку. Было ему лет под пятьдесят, – худощавый и низенький, но весь жиловатый. В Москве Толстого не любили, царь не мог простить ему прошлого, когда он с Хованским поднимал стрельцов за Софью. Но Толстой умел ждать. Брался за трудные поручения за границей, выполнял их отлично. Знал языки, изящную словесность, умел сходно купить живописную картину (во дворец Меньшикову), полезную книгу, нанять на службу дельного человека. Вперед не вылезал. Многие его начинали побаиваться.
– Не в Ригу ли путь держите? – спросил он Александру Ивановну. Калмычка стягивала с нее валеночки. Санька ответила скучливо:
– В Париж торопимся.
Толстой пошарил роговую табакерку, постучал по ней середним пальцем, сунул в табак большой нос.
– Хлопот не оберетесь, лучше поезжайте через Варшаву. (Волков, потирая обветренное лицо, спросил: «Почему?») В Ливонии война, Василий Васильевич. Рига в осаде.
Санька схватилась за щеки. Волков испуганно заморгал:
– Началась. Как же так? Август один, что ли…
И поперхнулся, – так холодно-предостерегающе уколол его глазами Петр Андреевич. Поднял нос, испачканный табаком. Чихнул, – концы фулярного платка взметнулись, как уши.
– Советую вам, любезный Василий Васильевич, свернуть сейчас на Митаву. Там король Август. Он будет рад видеть вас и особливо супругу вашу – столь шармант и симпатик…
Толстой кое-что сообщил о начавшейся войне. Еще с осени саксонские батальоны короля Августа начали подтягиваться к лифляндской границе – в Янишки и Митаву. Рижский губернатор Дальберг (три года тому назад бесчестивший великое московское посольство с Петром Алексеевичем) ничего не хотел видеть, не то пренебрегал этой диверсией. Ригу можно было взять с налету. Но венусовым весельем и безрассудным легкомыслием потеряли неоцененное время: саксонский главнокомандующий, молодой генерал Флеминг, влюбился в племянницу пана Сапеги, – всю зиму пропировал у него в замке. Солдаты пьянствовали своим порядком, грабили курляндские деревни, – мужики стали убегать в Лифляндию, и в Риге наконец спохватились. Губернатор укрепил город.
– С прибытием к войску генерала Карловича военные действия, слава богу, получили начало, – рассказывал Петр Андреевич, морща бритые губы, облюбовывая слова. – Но Венус и Бахус, увы, неглиже на свист пулек: генерал Флеминг ищет битв более жарких. Вместо подступов к шведам храбро подступает к фортеции прекрасной польки, – уже увез ее в Дрезден, и там скоро свадьба…
Из всего рассказа Волков понял, что дела у короля Августа идут худо. Рассудил: чтобы миновать какой-нибудь оплошности, – не отвечать потом Петру Алексеевичу, – нужно свернуть в Митаву.
– Где ваши рыцари, сударь? Где ваши десять тысяч кирас? Ваши клятвы, сударь? Вы солгали королю.
Август резко поставил зажженный канделябр перед зеркалом среди пуховок, перчаток, флаконов с духами, – одна свеча упала и погасла. Зашагал по серебристому ковру спальни. Обтянутые сильные икры его вздрагивали гневно. Иоганн Паткуль стоял перед ним, бледный, мрачный, стискивая шляпу.
Он сделал все, что было в человеческих силах: всю зиму писал возбудительные письма, тайно рассылал их рыцарям по лифляндским поместьям и в Ригу. Пренебрегая угрозой шведского закона, переодетый купцом, переехал границу и побывал в замках у фон Бенкендорфа, фон Сиверса, фон Палена. Рыцари читали его письма и плакали, вспоминая былое могущество ордена, жаловались на хлебные пошлины, а те, кто по редукции лишился части земель, клялись не пощадить жизни. Но когда наконец саксонское войско вторглось в Лифляндию с манифестами Августа о свержении шведской неволи, из рыцарей никто не осмелился сесть на коня, и – хуже того – многие вместе с бюргерами стали укреплять и оборонять Ригу от королевских наемников, жаждущих дорваться до грабежа.
Сегодня Паткуль привез в Митаву эти неутешительные вести. Король прервал обед, схватил со стола канделябр, схватил Паткуля за руку, устремился в спальню…
– Вы толкнули меня в эту войну, сударь, – вы!.. Я обнажил шпагу, опираясь на ваши клятвенные обещания. И вы осмеливаетесь заявить, что лифляндское рыцарство – эти пьяницы и пожиратели ливерной колбасы – еще колеблется.
Август, огромный и великолепный, в белом военном кафтане, подступал к Паткулю, стиснув кулаки, яростно тряс кружевными манжетами, в раздражении выкрикивал много лишнего.
– Где датское вспомогательное войско? Вы обещали мне его. Где пятьдесят солдатских полков царя Петра? Где ваши двести тысяч червонцев? Поляки, черт возьми, ждут этих денег. Поляки ждут моего успеха, чтобы взяться за сабли, или моего провала, – начать неслыханную междоусобицу…
Пена текла с его полных, резко вырезанных губ, холеное лицо тряслось… Паткуль, отведя глаза, сдерживая бешенство, подпиравшее к горлу, ответил:
– Государь, рыцари хотели бы получить гарантию того, что, свергнув шведское господство, не подвергнутся нашествию московских варваров. В этом, думается мне, причина колебания…
– Вздор! Пустые страхи… Царь Петр клялся на распятии не идти дальше Ямбурга, – русским нужна Ингрия и Корелия. Они не посягнут даже на Нарву.
– Государь, я опасаюсь вероломства. Мне известно, – из Москвы посланы лазутчики в Нарву и Ревель будто бы для закупки товаров – им приказано снять планы с этих крепостей.
Август отступил. Большая, с, подкрашенными ногтями рука его упала на эфес шпаги, круглый подбородок выпятился надменно.
– Господин фон Паткуль, даю вам королевское слово: ни Нарва, ни Ревель, ни – тем паче – Рига не увидят русских. Что бы ни случилось, я вырву эти города из когтей царя Петра…
Король отчаянно скучал в Митаве, в герцогском дворце. Его пребывание вблизи войска не ускоряло событий. Удалось только взять крепостцу Кобершанц. Два раза бомбардировали Ригу, но безуспешно. Лифляндские рыцари все еще раздумывали – садиться ли на коней. Польские магнаты настороженно выжидали, готовя, по-видимому, на предстоящем сейме запрос королю: с какими целями он втягивал Польшу в эту опасную войну.
Погода в Митаве была скверная. Денег мало. Курляндские помещики неотесаны, жены их более похожи на стельных коров, чем на соблазнительный пол. Молодой курляндский герцог, Фридрих-Вильгельм, чванный пьяница, нагонял непереносимую скуку. Если бы не усилия нового друга – Аталии Десмонт, покинувшей вместе с королем веселую Варшаву, пылкому нраву Августа грозила меланхолия.
Аталия Десмонт затевала балы и охоты, выписала из Варшавы итальянских актеров, разбрасывала деньги с такой непонятной щедростью, – даже Август иной раз сопел носом, отдавая распоряжение министру двора – изыскать для графини столько-то золотых дублонов. От сурового климата итальянские актеры чихали и кашляли. На изящно задуманных балах местное дворянство, незнакомое с утонченными наслаждениями, только таращилось на роскошь, подсчитывало в уме, во что это обошлось королю.
Однажды король обедал. По обычаю он ел один, спиной к огню камина, за небольшим столом. Дамы сидели перед ним полукругом на золоченых стульчиках. На короле был небольшой галантный парик, легкий кафтан с цветочками, батистовая рубашка падала кружевами до низа живота. Кравчий, пергаментный старик с крашеными усами, подливал гретое вино. Сегодня присутствовало на приеме шесть местных баронесс со свекольными щеками, шесть дородных баронов напряженно стояли за их обсыпанными мукой париками. Два стульчика были не заняты.
Август, жуя фаршированного зайца, мутно поглядывал на дам. Потрескивали дрова. Бароны и баронессы не шевелились, очевидно, опасаясь неприличных звуков в виде сопения. Молчание слишком затянулось. Август, облокотясь, вытер губы, уронил на стол салфетку.
– Медам и месье, я не устану повторять о том высоком удовлетворении, которое испытываю, будучи гостем вашего прекрасного города. (Подтвердил это легким движением кисти руки.) Нужно ставить в пример высокие нравственные качества курляндского дворянства: с благородным образом мыслей оно счастливо соединяет трезвую практичность…
Бароны достойно наклонили парики из конского волоса, баронессы, помедлив несколько (так как плохо понимали французскую речь), приподняли пышные зады, присели.
– Медам и месье, увы, в наш практический век даже короли, заботясь о высшем благе своих подданных, принуждены иногда спускаться на землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
– Пани княгиня, пани Малаховская и пан Тыклинский поехали кататься, сказали, чтобы до вечера их не ждали…
Василий вернулся наверх и до сумерек сидел у окна, глядел на дорогу. Додумался даже до того – стал сочинять покаянное письмо Петру Алексеевичу. Но бумаги, пера не нашлось.
Потом оказалось – Санька давно вернулась и отдыхала в спальне у пани Августы. После ужина готовился на пруду карнавал и фейерверк. Василий сходил в каретник, приказал Антипу потихоньку приготовить лошадей и кое-что из коробьев отнести в возок. Мрачно возвращался в замок. По карнизам зажигали плошки, – ветер перебегал по огонькам. Снежные тучи разнесло, ночь – голубая, луна срезана сбочку.
Около садовой постройки с каменными бабами, занесенными снегом, Волков услышал хриплые вскрики, частое дыханье, звяканье клинков. Прошел бы мимо, – не любопытно. За углом (у подножья купидона со стрелой) стояла женщина, держа у самой шеи накинутую шубку, завалилась белым париком. Вгляделся – Александра. Подбежал. Тут же за углом на лунном свете рубились саблями пан Владислав с паном Малаховским. Прыгали раскорячкой, наскакивали, притоптывая, бешено выхаркивали воздух, полосовали саблей по сабле.
Санька рванулась к Василию, обхватила, прильнула, закинув голову, зажмурясь, – сквозь зубы:
– Увези, увези…
Усатый Малаховский громко вскрикнул, увидя Волкова. Пан Владислав, налетая на него: «Не твоя, не позволим». Через парк подбегали шляхтичи с голыми саблями – разнимать панов.
Василий успокоился, когда отъехали верст с полсотни от пана Малаховского. Саньке он ни слова не поминал, ни о чем не спрашивал, но был строг. Она сидела в возке, не раскрывая глаз, затихшая. Богатые поместья объезжали стороной.
Однажды проводник, сидевший на облучке, засунув застуженные пальцы в узкие рукава тулупчика, завертелся, указывая с пригорка на черепичную кровлю часовни у дороги. Антип просунул голову в возок:
– Василий Васильевич, нам тут не миновать остановки.
Оказалось – часовня эта (в честь святого Яна Непомука) построена знаменитым паном Борейко, – о тучности его, обжорстве и хлебосольстве сложились поговорки. Дом пана был далеко от дороги, за темным леском. Чтобы без труда зазывать собутыльников, он поставил часовню на самом шляху, – в одной пристройке – кухня и погреб, в другой – трапезная. Здесь постоянно жил капуцин, толстяк и весельчак. Правил службы, в скучные часы играл с паном в карты, вдвоем подкарауливали проезжих.
Кто бы ни ехал, – важный ли пан, беззаботный шляхтич, пропивший последнюю шапку, или мещанин-торговец из местечка, – холопы протягивали канат поперек дороги, пан Борейко, переваливаясь и свистя горлом, подносил ему чашу вина (холопы живо распрягали лошадей), оробевшего человека затаскивали в часовню, капуцин читал молитву, – приступали к пиршеству. Злого пан Борейко людям не чинил, но трезвых не отпускал, иного без сознания относил в сани, иной, не приходя в себя, отдавал богу душу под глухую исповедь капуцина…
– Что же делать-то будем, Василий Васильевич? – спросил Антип.
– Поворачивай, гони что есть духу полем.
Видимо, у панов одно было на уме – веселье; казалось, вся Ржечь Посполитая беззаботно пировала. В местечках и городках что ни важный дом – ворота настежь, на крыльце горланит хмельная шляхта. Зато на городских улицах было чисто, много хороших лавок и торговых рядов. Над лавками и цирюльнями, над цеховыми заведеньями – поперек улицы – намалеванные вывески: то дама в бостроге, то кавалер на коне, то медный таз над цирюльней. В дверях приветливо улыбается немец с фарфоровой трубкой, или еврей в хорошей шубе не нахально просит прохожего и проезжего зайти, взглянуть. Не то что в Москве купчишка тащит покупателя за полу в худую лавчонку, где одно гнилье – втридорога, – здесь войти в любую лавку – глаза разбегутся. Денег нет – отпустят в долг.
Чем ближе к лифляндской границе – городки попадались чаще. На пригорках мельницы вертели крыльями. В деревнях уже вывозили навоз. Пахло весной в пасмурном небе. У Саньки опять стали блестеть глаза. Подъезжали к Крейцбургу. Но здесь случилось, чего не ждали.
На постоялом дворе, за перегородкой, отдыхал стольник Петр Андреевич Толстой. (Возвращался в Москву из-за границы.) Услышав русские голоса, вышел в накинутом тулупчике, лысая голова повязана шелковым фуляром.
– Простите старика, – учтиво поклонялся Александре Ивановне. – Весьма обрадован приятной встречей…
Пристально и ласково поглядывал из-под черных, как горностаевые хвосты, бровей на раздевающуюся Саньку. Было ему лет под пятьдесят, – худощавый и низенький, но весь жиловатый. В Москве Толстого не любили, царь не мог простить ему прошлого, когда он с Хованским поднимал стрельцов за Софью. Но Толстой умел ждать. Брался за трудные поручения за границей, выполнял их отлично. Знал языки, изящную словесность, умел сходно купить живописную картину (во дворец Меньшикову), полезную книгу, нанять на службу дельного человека. Вперед не вылезал. Многие его начинали побаиваться.
– Не в Ригу ли путь держите? – спросил он Александру Ивановну. Калмычка стягивала с нее валеночки. Санька ответила скучливо:
– В Париж торопимся.
Толстой пошарил роговую табакерку, постучал по ней середним пальцем, сунул в табак большой нос.
– Хлопот не оберетесь, лучше поезжайте через Варшаву. (Волков, потирая обветренное лицо, спросил: «Почему?») В Ливонии война, Василий Васильевич. Рига в осаде.
Санька схватилась за щеки. Волков испуганно заморгал:
– Началась. Как же так? Август один, что ли…
И поперхнулся, – так холодно-предостерегающе уколол его глазами Петр Андреевич. Поднял нос, испачканный табаком. Чихнул, – концы фулярного платка взметнулись, как уши.
– Советую вам, любезный Василий Васильевич, свернуть сейчас на Митаву. Там король Август. Он будет рад видеть вас и особливо супругу вашу – столь шармант и симпатик…
Толстой кое-что сообщил о начавшейся войне. Еще с осени саксонские батальоны короля Августа начали подтягиваться к лифляндской границе – в Янишки и Митаву. Рижский губернатор Дальберг (три года тому назад бесчестивший великое московское посольство с Петром Алексеевичем) ничего не хотел видеть, не то пренебрегал этой диверсией. Ригу можно было взять с налету. Но венусовым весельем и безрассудным легкомыслием потеряли неоцененное время: саксонский главнокомандующий, молодой генерал Флеминг, влюбился в племянницу пана Сапеги, – всю зиму пропировал у него в замке. Солдаты пьянствовали своим порядком, грабили курляндские деревни, – мужики стали убегать в Лифляндию, и в Риге наконец спохватились. Губернатор укрепил город.
– С прибытием к войску генерала Карловича военные действия, слава богу, получили начало, – рассказывал Петр Андреевич, морща бритые губы, облюбовывая слова. – Но Венус и Бахус, увы, неглиже на свист пулек: генерал Флеминг ищет битв более жарких. Вместо подступов к шведам храбро подступает к фортеции прекрасной польки, – уже увез ее в Дрезден, и там скоро свадьба…
Из всего рассказа Волков понял, что дела у короля Августа идут худо. Рассудил: чтобы миновать какой-нибудь оплошности, – не отвечать потом Петру Алексеевичу, – нужно свернуть в Митаву.
– Где ваши рыцари, сударь? Где ваши десять тысяч кирас? Ваши клятвы, сударь? Вы солгали королю.
Август резко поставил зажженный канделябр перед зеркалом среди пуховок, перчаток, флаконов с духами, – одна свеча упала и погасла. Зашагал по серебристому ковру спальни. Обтянутые сильные икры его вздрагивали гневно. Иоганн Паткуль стоял перед ним, бледный, мрачный, стискивая шляпу.
Он сделал все, что было в человеческих силах: всю зиму писал возбудительные письма, тайно рассылал их рыцарям по лифляндским поместьям и в Ригу. Пренебрегая угрозой шведского закона, переодетый купцом, переехал границу и побывал в замках у фон Бенкендорфа, фон Сиверса, фон Палена. Рыцари читали его письма и плакали, вспоминая былое могущество ордена, жаловались на хлебные пошлины, а те, кто по редукции лишился части земель, клялись не пощадить жизни. Но когда наконец саксонское войско вторглось в Лифляндию с манифестами Августа о свержении шведской неволи, из рыцарей никто не осмелился сесть на коня, и – хуже того – многие вместе с бюргерами стали укреплять и оборонять Ригу от королевских наемников, жаждущих дорваться до грабежа.
Сегодня Паткуль привез в Митаву эти неутешительные вести. Король прервал обед, схватил со стола канделябр, схватил Паткуля за руку, устремился в спальню…
– Вы толкнули меня в эту войну, сударь, – вы!.. Я обнажил шпагу, опираясь на ваши клятвенные обещания. И вы осмеливаетесь заявить, что лифляндское рыцарство – эти пьяницы и пожиратели ливерной колбасы – еще колеблется.
Август, огромный и великолепный, в белом военном кафтане, подступал к Паткулю, стиснув кулаки, яростно тряс кружевными манжетами, в раздражении выкрикивал много лишнего.
– Где датское вспомогательное войско? Вы обещали мне его. Где пятьдесят солдатских полков царя Петра? Где ваши двести тысяч червонцев? Поляки, черт возьми, ждут этих денег. Поляки ждут моего успеха, чтобы взяться за сабли, или моего провала, – начать неслыханную междоусобицу…
Пена текла с его полных, резко вырезанных губ, холеное лицо тряслось… Паткуль, отведя глаза, сдерживая бешенство, подпиравшее к горлу, ответил:
– Государь, рыцари хотели бы получить гарантию того, что, свергнув шведское господство, не подвергнутся нашествию московских варваров. В этом, думается мне, причина колебания…
– Вздор! Пустые страхи… Царь Петр клялся на распятии не идти дальше Ямбурга, – русским нужна Ингрия и Корелия. Они не посягнут даже на Нарву.
– Государь, я опасаюсь вероломства. Мне известно, – из Москвы посланы лазутчики в Нарву и Ревель будто бы для закупки товаров – им приказано снять планы с этих крепостей.
Август отступил. Большая, с, подкрашенными ногтями рука его упала на эфес шпаги, круглый подбородок выпятился надменно.
– Господин фон Паткуль, даю вам королевское слово: ни Нарва, ни Ревель, ни – тем паче – Рига не увидят русских. Что бы ни случилось, я вырву эти города из когтей царя Петра…
Король отчаянно скучал в Митаве, в герцогском дворце. Его пребывание вблизи войска не ускоряло событий. Удалось только взять крепостцу Кобершанц. Два раза бомбардировали Ригу, но безуспешно. Лифляндские рыцари все еще раздумывали – садиться ли на коней. Польские магнаты настороженно выжидали, готовя, по-видимому, на предстоящем сейме запрос королю: с какими целями он втягивал Польшу в эту опасную войну.
Погода в Митаве была скверная. Денег мало. Курляндские помещики неотесаны, жены их более похожи на стельных коров, чем на соблазнительный пол. Молодой курляндский герцог, Фридрих-Вильгельм, чванный пьяница, нагонял непереносимую скуку. Если бы не усилия нового друга – Аталии Десмонт, покинувшей вместе с королем веселую Варшаву, пылкому нраву Августа грозила меланхолия.
Аталия Десмонт затевала балы и охоты, выписала из Варшавы итальянских актеров, разбрасывала деньги с такой непонятной щедростью, – даже Август иной раз сопел носом, отдавая распоряжение министру двора – изыскать для графини столько-то золотых дублонов. От сурового климата итальянские актеры чихали и кашляли. На изящно задуманных балах местное дворянство, незнакомое с утонченными наслаждениями, только таращилось на роскошь, подсчитывало в уме, во что это обошлось королю.
Однажды король обедал. По обычаю он ел один, спиной к огню камина, за небольшим столом. Дамы сидели перед ним полукругом на золоченых стульчиках. На короле был небольшой галантный парик, легкий кафтан с цветочками, батистовая рубашка падала кружевами до низа живота. Кравчий, пергаментный старик с крашеными усами, подливал гретое вино. Сегодня присутствовало на приеме шесть местных баронесс со свекольными щеками, шесть дородных баронов напряженно стояли за их обсыпанными мукой париками. Два стульчика были не заняты.
Август, жуя фаршированного зайца, мутно поглядывал на дам. Потрескивали дрова. Бароны и баронессы не шевелились, очевидно, опасаясь неприличных звуков в виде сопения. Молчание слишком затянулось. Август, облокотясь, вытер губы, уронил на стол салфетку.
– Медам и месье, я не устану повторять о том высоком удовлетворении, которое испытываю, будучи гостем вашего прекрасного города. (Подтвердил это легким движением кисти руки.) Нужно ставить в пример высокие нравственные качества курляндского дворянства: с благородным образом мыслей оно счастливо соединяет трезвую практичность…
Бароны достойно наклонили парики из конского волоса, баронессы, помедлив несколько (так как плохо понимали французскую речь), приподняли пышные зады, присели.
– Медам и месье, увы, в наш практический век даже короли, заботясь о высшем благе своих подданных, принуждены иногда спускаться на землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117