В ожидании царского выхода купечество – постарше сидели на лавках, меньшие стояли. Понимали: нужны, значит, денежки надеже-государю, хочет поговорить по душам. Давно бы так, – по душам-то… Бывавшие здесь впервые не без страха поглядывали на раскрашенные львами и птицами двери сбоку тронного места (трона не было, остался один балдахин).
Петр вышел неожиданно из боковой дверцы, – был в голландском платье, – красный, видимо, выпивший. «Здорово, здорово», – повторял добродушно, здоровался за руку, иных похлопывал по спине, по голове. С ним – несколько человек: Митрофан Шорин и Алексей Свешников (в венгерских кафтанах); братья Осип и Федор Баженины – серьезные и видные, с закрученными усами, в иноземном суконном платье, узковатом в плечах; низенький и важный Иван Артемич Бровкин – скоробогатей – обрит наголо, караковый парик до пупа; суровый думный дьяк Любим Домнин и какой-то – по одеже простой посадский – неведомый никому человек, с цыганской бородой, с большим залысым лбом. Этот, видимо, сильно робел, шел позади всех.
Петр сел на лавку, оперся о раздвинутые колени. «Садитесь, садитесь», – сказал придвинувшемуся купечеству. Помялись. Он велел, дернул головой. Старшие сейчас же сели. Оставшийся стоять думный дьяк Любим Домнин вынул сзади из кармана грамоту, свернутую трубкой, пожевал сухими губами. Тотчас братья Осип и Федор Баженины вскочили, держа на животе аглицкие шляпы, важно потупились. Петр опять кивнул на них:
– Вот таких бы побольше у нас… Хочу при всей людности Осипа и Федора пожаловать… В Англии, в Голландии жалуют за добрые торговые дела, за добрые мануфактуры, и нам – ввести тот же обычай. Верно я говорю? (Обернулся направо, налево. Приподнял бровь.) Вы что мнетесь? Денег, боитесь, буду у вас просить? По-новому надо начинать жить, купцы, вот что я хочу…
Момонов, богатый суконщик, спросил, поклонясь:
– Это как – по-новому жить, государь?
– Отучаться жить особе… Бояре мои сидят по дворам, как барсуки. Вам нельзя, вы – люди торговые… Учиться надо торговать не в одиночку – кумпаниями. Ост-Индская кумпания в Голландии – милое дело: сообща строят корабли, сообща торгуют. Наживают великие прибыли… Нам у них учиться… В Европе – академии для сего. Желаете – биржу построим не хуже, чем в Амстердаме. Составляйте кумпании, заводите мануфактуры… А у вас одна наука: не обманешь – не продашь…
Молодой купчик, влюбленно глядевший на царя, вдруг ударил шапкой о руку:
– Это верно, у нас это так…
Его стали тянуть за полу в толпу. Он, – вертя головой, пожимая плечами:
– А что? Разве не правда? На обмане живем, один обман, – обвешиваем, обмериваем…
Петр засмеялся (невесело, баском, кругло раскрыв рот). Близстоящие также посмеялись вежливо. Он, оборвав смех, – строго:
– Двести лет торгуете, – не научились… Возле богатства ходите… Опять все то же убожество, нагота. Копейку наторговал и – в кабак. Так, что ли?
– Не все так, государь, – проговорил Момонов.
– Нет так! (Раздувая ноздри.) За границу поезжайте, поглядите на тех купцов – короли! Нам ждать недосуг, покуда сами научитесь… Иную свинью силой надо в корыто мордой совать… Почему мне иностранцы жить не дают? Отдай им то на откуп, отдай другое… Лес, руды, промыслы… Почему свои не могут? В Воронеж, черт те откуда, один человек приехал, такие развел тарара, такие прожекты! У вас, говорит, золотой край, только люди вы бедные… Отчего сие? Я смолчал… Спрашиваю, – или не те люди живут в нашем краю? Оглянул купцов вылезшими глазами.) Бог других не дал, С этими надо справляться, так, что ли? Мне русские люди иногда – поперек горла… Так уж поперек. (Ухо у него натянулось, шейная жила вот-вот дернется.)
Тогда Иван Артемич, сидевший рядом с ним, проговорил добро, нараспев:
– Русских били много, да били без толку, вот и уроды получились.
– Дурак! – крикнул Петр. – Дурак! – И локтем ткнул его в бок.
Иван Артемич – еще придурковатое:
– Ну, вот, а я-то что говорю…
Петр с минуту бешено глядел на лоснящееся, придурковато сощуренное, с дурацкой улыбкой лицо Бровкина. Ладонью щелкнул его по лбу:
– Ванька, шутом быть тебе еще не велено!
Но, видно, и сам понял, что пылить, сердиться при купечестве – не разумно. Купцы – не бояре: тем податься некуда, вотчину в кармане не унесешь. Купец, как улитка: чуть что – рожки спрятал и упятился с капиталом… Действительно, в палате стало тихо, отчужденно. Иван Артемич хитрой щелкой глаза повел на Петра.
– Читай, Любим, – сказал Петр дьяку.
Братья Баженины опять почтенно потупились. Любим Домнин высоким голосом сухо, медленно читал:
– «…дана сия милостивая жалованная грамота за усердное радение и к корабельному строению тщание… В прошлом году Осип и Федор Баженины в деревне Вовчуге построили с немецкого образца водяную пильную мельницу без заморских мастеров, сами собою, чтобы на той мельнице лес растирать на доски и продавать в Архангельске иноземцам и русским торговым людям. И они лес растирали, и к Архангельску привозили, и за море отпускали. И есть у них намерение у того своего заводу строить корабли и яхты для отпуска досок и иных русских товаров за море. И мы, великий государь, их пожаловали, – велели им в той их деревне строить корабли и яхты и, которые припасы к тому корабельному строению будут вывезены из-за моря, пошлин с них имать не велеть, и мастеров им, иноземных и русских, брать вольным наймом из своих пожитков. А как те корабли будут готовы, – держать им на них для опасения от воровских людей пушки и зелье против иных торговых иноземческих кораблей…»
Долго читал дьяк. Свернул в трубку грамоту с висящей печатью, положа на ладони, подал Осипу и Федору. Приняв, братья подошли к Петру и молча поклонились в ноги, – все чин чином, степенно. Он поднял их за плечи и обоих поцеловал, но уже не по царскому обычаю, – ликуясь щечкой, – а в рот, крепко.
– То дорого, что почин, – сказал он купечеству. Отыскал бегающими зрачками неизвестного никому посадского с цыганской бородой, залысым лбом. – Демидыч! (Тот, резко пхаясь, пролез сквозь толпу.) – Демидыч, поклонись купечеству… Никита Демидов Антуфьев – тульский кузнец. Пистолеты и ружья делает не хуже аглицких. Чугун льет, руды ищет. Да крылья у него коротки. Поговорите с ним, купцы, подумайте. А я ему друг. Надо – земли пожалуем и деревеньки. Демидыч, кланяйся, кланяйся, я за тебя поручусь…
9
– Ты кто? Тебе зачем? Кого здесь нужно?
Суровая широкоплечая баба недобрым взглядом осматривала Андрея Голикова (палехского иконописца). У него под коричневой, в дырах и клочьях, сермягой пупырчатая кожа мелко дрожала. Дул сырой мартовский ветер. Свистели голые кусты на обветшалой стене Белого города. Тревожно кричали вороны, взлетая, – косматые и голодные, – над кучами мусора. Неперелазные заборы купца Василия Ревякина тянулись вдоль сошедшихся углом московских стен. Место было угрюмое, переулки тесные, пустынные.
– От старца Авраамия, – прошептал Андрей, плотно приложил два перста ко лбу. За спиной бабы, на разъезженном колеями дворе, у покосившихся амбаров, вставали на дыбки на цепях поджарые кобели… Андрюшка весь обледенел, горячи были одни глаза. Баба, помедлив, пропустила его на двор, указала идти по брошенным в грязь доскам к высокому и длинному строению, без лестницы и крыльца. Под самой крышей хлопали ставни на слюдяных окошечках.
Спустились в темные сени, где пахло кадками. Баба толкнула Андрюшку.
– Ноги вытри о солому, не в хлеву, – и, подождав, – все так же недружелюбно: – Во имя отца и сына и святого духа.
Отворила низенькую дверь в подклеть. Здесь было жарко, углями из печи озарялись в углу темные доски икон. Андрей долго крестился на страшные глаза древних ликов. Робея, остался у двери. Баба села. За стеной глухо пели многие голоса.
– Зачем тебя старец послал?
– На подвиг.
– Какой?
– На три года к старцу Нектарию.
– К Нектарию, – протянула баба.
– Сюда послал, чтобы к нему дорогу указали. В мире жить не могу, – телу голодно, душе страшно. Боюсь. Ищу пустыни, райского жития… (Андрюшка потянул носом.) Смилуйся, матушка, не прогони.
– Старец Нектарий сотворит тебе пустыню, – проговорила баба загадкой. Видные от света углей глаза ее сузились.
Андрей стал рассказывать: вот уже более полугода он бродит меж двор, умирает голодною и озябает студеною смертью. Связывался со всякими людьми, подбивали его на воровские дела. «Не могу, душа ужасается». Рассказывал, как этой зимой в снежные вьюги ночевал под худыми крышами городских стен: «Соломки достану, рогожей укроюсь. Вьюга воет, снег крутит, мертвые стрельцы на веревках пляшут, о стену бьются. Взалкал в эти ночи тихого пристанища, безмолвного жития…»
Расспросив доточно про старца Авраамия, баба со вздохом поднялась: «Иди за мной». Повела Андрюшку опять через темные сени вниз по ступеням. Велев быть на нищем месте, впустила в подполье, где пели голоса. Горячо пахнуло воском и ладаном. Человек тридцать и более стояло на коленях на скобленом полу. За бархатным аналоем читал кривоплечий человек в черном подряснике и скуфье. Перелистывая ветхую страницу рукописного требника, поднимал клочкастую бороду к свечным огням. По всей стене, даже от пола, горели свечи перед большими и малыми иконами старого новогородского письма.
Служили по беспоповскому чину. Пели сумрачно, гнусовато. Направо от старца, впереди молящихся, на коленях стоял маленький козлинобородый Василий Ревякин. Перебирал лествицу, то вскидывал глаза на лики, то, чуть обернувшись, косился, – и под глазком его молящиеся истовее клали поклоны, даже до изъязвления лба.
Кривоплечий старец закрыл книгу, поднял ее над головой, повернулся: выдранная клочками борода, нестарое лицо с перешибленным носом. Вперясь расширенными зрачками будто в страшное видение, разинув рот с выбитыми зубами, возопил:
– Праведного Ипполита, папы римского, словеса помянем: «По пришествии времени антихристова церковь божия позападает и упразднится жертва бескровная. Прельщение содеется в градах и в селах, в монастырях и в пустынях. И никто не спасется, только малое число…»
Страшен был голос. Молящиеся упали на лица, содрогались плечами. Старец стоял со вздетой книгой, покуда плач не стал всеобщим.
– Братие, что я вам расскажу (окончив службу, говорил старец, схватясь за деревянный крест на груди). Была надо мной милость божия. Привел господь меня на Вол-озеро, в пустынь, к старцу Нектарию. Поклонился я старцу, и он спросил меня: «Что хочешь: душу спасти или плоть?» Я сказал: «Душу, душу!» И старец, сказал: «Благо тебе, чадо». И душу мою спасал, а плоть умерщвлял… Кушали мы в пустыне вместо хлеба траву папорть, и кислицу, и дубовые желуди, и с древес сосновых кору отымали и сушили и, со рыбою вместе истолокши, – то нам и брашно было. И не уморил нас господь. А како я терпел от начальника моего с первых дней: по дважды на всякий день бит был. И в светлое воскресенье дважды был бит. И того за два года сочтено у меня по два времени на всякий день – боев тысяча четыреста и тридесять. А сколько ран и ударов было на всякий день от рук его честных – того и не считаю. Пастырь плоть мою сокрушал: что ему в руках прилучилось – тем и жаловал меня, свою сиротку и малого птенца. Учил клюкою и пестом, чем в ступе толкут, и кочергою, и поварнями, в чем яству варят, и рогаткою, чем тесто творят… Того ради тело мое начальник изъязвлял, чтобы душа темная просветилась… Коромыслом, на чем ушаты с водою носят, тем древом из ноги моей икра выбита, чтобы ноги мои на послушание готовы были. И не только древом всяким, но и железом, и камением, и за власы рванием, а ино и кирпичом тело мое смирял. В то время персты рук моих из суставов выбиты, и ребра мои и кости переломаны. И господь не уморил меня. Ныне немощен телом, но духом светел… Братие, не разленитесь о душе своей.
– Не разленитесь о душе своей, – три раза провопил старец, немилосердно въедаясь глазами в оробевшую паству. Здесь были все родственники, свояки, крепостные люди Василия Ревякина; его приказчики, амбарные и лавочные сидельцы. Слушая, они сокрушенно вздыхали. Иные не вытерпливали исступленного взгляда старца. Андрей Голиков сгибался от рыданий, схватив себя за щеки, плакал, желтые лучи от огоньков свечей сквозь слезы колыхались по всей моленной, будто крылья архангелов.
Старец поясно поклонился пастве и отошел. На место его встал сам Василий Ревякин, низенький, седатый, вместо глаз – две морщины, где непойманно бегали зрачки. Перебирая лествицу, тихо, человечно заговорил:
– Дорогие мои, незабвенные… Страшно! Возлюбленные, страшно! Был светел день, нашла туча, все житие наше смрадом покрыла… (Оглянулся через правое, через левое плечо, будто не стоит ли кто за ним. Мягко в чесаных валеночках шагнул вперед.) Антихрист уж здесь. Слышите? Воссел на куполах церкви никонианской. Щепоть – печать его, щепотникам нет спасения: уж пожраны суть… И тем, кто пьет и ест со щепотниками, нет спасения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117