Цыган все черпал, надсаживался, облил портки. Овсей сказал:
– Добра в тебе мало, а зла много… Нет, чтобы со скотиной поласковей, – одно – глазом буравить… Не знаю, что ты за человек.
– Как умею, так могу…
Овсей недобро усмехнулся, – ну, ну!.. При себе велел задать коням корму, кинуть свежей подстилки. Цыган раз десять ходил в дальний конец двора к занесенным снегом ометам, где на развороченной мякине суетились воробьи. Наколол, натаскал дров. В синеве осветились солнцем снежные верхушки берез. Звонили в церквах. Овсей степенно перекрестился. На крыльцо выскочила круглолицая с голубыми глазами, как у галки, небольшая девчонка:
– Тятя, исть иди скорея…
Овсей обстукал валенки и шагнул в низенькую дверь, хлопнув ею хозяйски. Цыгана не звали. Он подождал, высморкался, долго вытирал нос полою рваного зипунишки и без зова пошел в теплый, темноватый полу подвал, где ели хозяева. У дверей боком присунулся на лавку. Пахло мясными щами. Овсей и брат его, Константин, тоже стрелец, не спеша хлебали из деревянной чашки. Подавала на стол высокая суровая старуха с мертвым взором…
Братья держали лавку в лубяном ряду, торговые бани на Балчуге и ветряную мельницу да снимали у князя Одоевского двенадцать десятин пахоты и покоса. Раньше работали сами (в крымский поход не ходили), а теперь от царя Петра не было отдыху: каждый день жди то наряда, то – в строй. Стрельцам стоять в лавках, в банях не ведено. На батраков поручиться нельзя. Работать приходится женам да сестрам, словом – бабам. А мужская сила идет на царскую потеху.
– Как летом будем с уборкой, ума не приложу, – говорил Овсей. Прижал к груди каравай, царапая им по холщовой рубахе, отрезал брату и себе. Вздохнули, откусили и опять, потряхивая мясо на ложках, принялись за щи.
– С батраками стало опасно, – сказал Константин, – новый указ… Беспременно выдавать гулящих, кто без поруки живет по слободам али в харчевнях, в банях, в кирпичных сараях…
– Как же, если он работает?
– Ну и отвечай за него, наравне, как за разбойника… Ты у Цыгана брал поручную запись? Кто он таков?
– Шут его знает… Молчит…
– Не отпустить ли его от греха?..
Когда вошел Цыган и, обтирая с бороды лед, буравил глазом братьев, Овсей сказал громко:
– Да он мне и сам надоел…
Помолчали. Хлебали. Цыгана знобило от духа хлеба и щей. Кинув сосульку под порог, проговорил хрипло:
– Про меня, значит, разговор?
– А хоть бы и про тебя. – Овсей положил ложку. – Седьмой месяц жрешь хлеб, а кто ты, черт тебя знает… Много вас, безымянных, шатается меж двор…
– Это как я безымянный… Я у тебя крал? – спросил Цыган.
– Ну, я еще не знаю…
– То-то не знаешь.
– А может, лучше бы ты и крал. А почему у меня две овцы сдохли? Почему коровы невеселы, молоко вонючее, в рот нельзя взять… Почему? – Овсей подался к краю стола, застучал кулаком. – Почему наши бабы всю осень животами валялись?.. Почему? Тут порча! Черный глаз буровит…
– Будет тебе сатаниться, Овсей, – проговорил Цыган устало, – а еще умный мужик.
– Константин, слыхал, меня лает? Сатаниться?.. – Овсей вылез из-за стола, заиграл пальцами, подгибая их в кулаки. Цыгану спорить не приходилось, – братья были здоровые, поевшие. Он осторожно поднялся.
– Не по-хорошему люб, а по-любу хорош… Поломал спину на твоем хозяйстве, Овсей, – спасибо… (Поклонился.) Поминай хошь лихом, мне все одно… Заплати только зажитые деньги…
– Это какие деньги? – Овсей обернулся к брату, к бабушке, глядевшей на ссору мертвым взором. – Он на береженье казну, что ли, нам отдавал? Али я брал у него?
– Овсей, бога побойся, по полтине в месяц, – две с полтиной моих, зажитых…
Тогда Овсей подскочил к нему, закричал неистово:
– Деньги тебе? А жив уйти хочешь? Б…и сын, шиш!
Ухватив у шеи за армяк, ударил в ухо, дико вскрикнул, и, не нагнись Цыган, – во второй раз – убил бы его до смерти. Константин, удерживая, взял брата за ходуном ходящие плечи, и Цыган вышел, шатаясь. Константин догнал его и в спину вытолкнул на улицу. Долго глядел Цыган единым глазом на ворота, – так бы и прожег их…
– Ну, погоди, погоди, – проговорил зловеще. Провел по щеке – кровь. Мимо шли люди, обернулись, засмеялись. Он задрал голову и побрел, топая лаптями, – куда-нибудь…
9
– Напирай, напирай, толкайся…
– Куда народ бежит?
– Глядеть: человека будут жечь…
– Казнь, что ли, какая?
– Не сам же захотел, – эка…
– Есть, которые сами сжигаются.
– Те – за веру, раскольники…
– А этот за что?
– Немец…
– Слава тебе, господи, и до них, значит, добрались…
– Давно бы пора – табашников проклятых… Зажирели с нашего поту.
– Гляди, уж дымится…
Пошел и Цыган к берегу, где на кучах золы толпились слобожане. Ему давно приглянулись двое – такие же, как и он, – бездомных. Он, стал держаться поближе к ним: может, что-нибудь и образуется насчет пищи. Мужички эти, видимо, были пытанные, мученные. У одного, рябого, подвязана щека тряпкой – прикрывал клеймо каленым железом. Звали его Иуда. Другой согнут в спине почти напополам, опирался на две короткие клюки, но ходил шибко, выставляя бородку. Глаза веселые. Поверх заплатанного армяка – рогожа. Зовут Овдоким. Он очень понравился Цыгану. И Овдоким скоро заметил, что около них трется черный кривой мужик с разбитой мордой, – приподнялся на клюках и сказал ласково:
– Поживиться круг нас, голубчик, нечему, сами воруем…
Иуда, скосоротясь, сквозь зубы проговорил в сторону:
– Терся эдак же один из тайной канцелярии, – в прорубь его и спустили…
«Эге, – подумал Цыган, – это люди смелые…» И еще сильней захотелось ему быть с ними…
– Смерть меня не берет, окаянная, – сказал он, моргая заиндевелыми ресницами, – жить, значит, как-нибудь надо… Вы бы, ребята, взяли меня в артель… Сообща-то легче…
Иуда опять сквозь зубы – Овдокиму:
– Не «темный ли глаз»? А?
– Нет, нет, очевидно, – пропел Овдоким и, своротив голову, снизу вверх взглянул в глаз Цыгану…
Больше они ничего не проговорили. Внизу, на льду, притоптывали сапогами, хлопали рукавицами продрогшие стрельцы; они окружили кое-как сбитый сруб, доверху заваленный дровами. Около торчал столб для площадной казни, и белым дымом курился костер, где калилось железо. Народ прозяб, ожидая…
– Везут, везут… Напирай, толкайся!
Со стороны города показались конные драгуны. Съехали на лед. За ними в простых санях, спинами к лошади, сидели немец и какая-то девка в мужичьей шапке. Далее – верхами – боярин, стольники, дьяк. Позади – громоздкий черной кожи возок.
Стрельцы расступились, пропуская поезд. Дьяк слез с коня. Возок, подъехав, повернул боком, но никто не вышел из него… Все глядели на этот возок – изумленный шепот пошел по народу…
Из-за сруба показался Емельян Свежев в красном колпаке, с кнутом на плече. Помощники его взяли из саней девку, пинками потащили к столбу, сорвали с нее шубейку и привязали руками в обнимку за столб. Дьяк громко читал по развернутому свитку, покачивая печатями. Но голос его на трескучем морозе едва был слышен, только и разобрали, что девка – Машка Селифонтова, а немец – Кулькин, не то еще как-то… Из саней виднелись вздернутые его плечи и лысый затылок.
Лошадиное лицо Емельяна неподвижно улыбалось. Не спеша подошел к столбу. Снял кнут. И только резкий свист услышали, красный, наискось, рубец увидели на голой спине девки… Кричала она по-поросячьи. Дали ей пять у даров, и те вполсилы. Отвязали от столба, шатающуюся подвели к костру, и Емельян, выхватив из углей железо, прижал ей к щеке. Завизжала, села, забилась. Подняли, одели, положили в сани и шагом повезли куда-то по Москве-реке, в монастырь.
Дьяк все читал грамоту. Взялись за немца. Он вылез из саней, низенький, плотный, и сам пошел к срубу. Вдруг сложил дрожащие ладони, поднял опухшее с отросшей темной щетиной лицо и, сукин сын, немец, – залопотал, залопотал, громко заплакал… Подхватили, поволокли на сруб. Там Емельян сорвал с него все, догола, повалил, на розовую жирную спину положил еретические книги и тетради и поданной снизу головней поджег их… Так было указано в грамоте: книги и тетради сжечь у него на спине…
С берега (где стоял Цыган) крикнули:
– Кулькин, погрейся…
Но на этого, – губастого парня, – зароптали:
– Замолчи, бесстыдник… Сам погрейся так-то…
Губастый тотчас скрылся. От подожженного с четырех концов сруба валил серый дым. Стрельцы стояли, опираясь на копья. Было тихо. Дым медленно уплывал в небо…
– Он наперед угорит, дрова-то сырые…
– Немец, немец, а тоже – гореть заживо… ох, господи…
– Грамоте учился, писал тетради, и вот – на тебе…
Из кожаного возка, – теперь все различали, – глядело сквозь окошечко на дым, на взлизывающие языки огня мертвенное лицо, будто сошедшее с древнеписанной иконы…
– Гляди, очами-то сверкает, – страх-то!..
– Не дело патриарху ездить на казни…
– Людей жгут за веру… Эх, пастыри!..
Это проговорил Овдоким, – звонко, бесстрашно… Все, кто стоял около него, отстранились, не отошли только Иуда и Цыган… Топоча клюками, он опять:
– Что же из того – еретик… Как умеет, так и верует… По-нашему ему не способно, – скажем… И за это гори… В муках живем, в пытках…
Огромный костер шумел и трещал, искры и дым завивало воронкой. Некоторые будто бы видели сквозь пламя, что немец еще шевелится. Возок отъехал на рысях. Народ медленно расходился. Иуда повторял:
– Идем, Овдоким…
– Нет, нет, ребятушки… (Глаза у него смеялись, но чистое, как из бани, красное лицо все плакало, тряслась козлиная борода.) Не ищите правды… Пастыри и начальники, мытари, гремящие златом, – все надели ризы свирепства своего… Беги, ребятушки, пытанные, жженые, на колесах ломаные, без памяти беги в леса дремучие…
Опосля только удалось увести Овдокима, – пошли втроем в переулок, в харчевню.
10
Наконец-то Цыган взял ложку, – рука дрожала, когда нес ко рту капающие на ломоть постные щи. Он очень боялся, что его не возьмут в харчевню, и по дороге жаловался на жизнь, вытирал глаза голицей. Овдоким, помалкивая, бежал на клюках, как таракан. У ворот вдруг спросил:
– Воровать умеешь?
– Да я – если артельно! – хоть в лес с кистенем…
– Ох, какой бойкий…
– Как ты нас понимаешь, кто мы? – спросил Иуда.
Цыган заробел: «Отделаться от меня хотят…» С тоской глядел на покосившиеся ворота, на сугроб во дворе, обледенелый от помоев, на обитую рогожей дверь, откуда шел такой сытый дух, что голова кружилась. Сказал тихо:
– Люди вы вполне справедливые… Что ж, если воруете, так ведь от горя, не по своей вине… Половина народа нынче в леса-то уходит… Дорогие мои, не гоните меня, покормите чем-нибудь…
– Мы, сударь, когда жалостливые, а когда – безжалостные, – сказал Овдоким. – Смотри-и! – и, взяв обе клюки в левую руку, погрозил ему: – Прибился к нам, – не пяться… Иуда, голубок, ты с добычей?
Иуда вытащил из кармана кисет, высыпал на ладонь медные деньги. Втроем сосчитали уворованное. Овдоким сказал весело:
– Птица не жнет, не сеет, а господь кормит. Многого нам не надо, – только на пропитание… Идем с нами, кривой…
В харчевне сели в дальнем углу, куда едва доходил свет от сальной свечи на прилавке. Народу было немало, – иные по пьяному делу шумели, расстегнув разопревшие полушубки, иные спали на лавках. Овдоким спросил полштофа и горшок щей. Когда подали, стукнул ложкой:
– Ешь, кривой, это божье…
Отпил из штофа, жевал часто, по-заячьи. Глаза светились смехом.
– Расскажу вам, ребятушки, притчу… Слушайте али нет? Жили двое, – один веселой, другой тоскливой… Этот-то веселой был бедный, что имел, – все у него отняли бояре, дьяки да судьи и мучили его за разные проделки, на дыбе спину сломали, – ходил он согнутый… Ну, хорошо… А тоскливой был боярский сын, богатый, – скареда… Дворовые с голоду от него разбежались, двор зарос лебедой… Си-идит день-деньской один на сундуке с золотом, серебром… Так они и жили, У веселого нет ничего, – росой умылся, на пень перехстился, есть захотел – украл али попросил Христа ради: которые, небогатые, всегда дают, – им понятно… И – ходит, балагурит, – день да ночь – сутки прочь. А тоскливой все думал, как бы денег не лишиться… И боялся он, ребятушки, умереть… Ох, страшно умирать богатым-то… И, чем больше у него казны, тем неохочее… Он и свечи пудовые ставил и оклады жертвовал в церковь, – все думал, что бог ему смертный час оттянет…
Овдоким засмеялся, елозя бородой по столу. Протянув длинную руку с ложкой, черпанул щец, пожевал по-заячьи и опять:
– А этот богатый был тот самый человек, кто мучил веселого, пустил его по миру… Вот раз веселой залез к нему воровать, взял с собой дубинку… Туда-сюда по палатам, – видит – спит богатый на лавке, а сундук под лавкой. Он сундук-то не заметил, схватил богатого за волосы: ты, говорит, тогда-то меня всего обобрал, давай теперь мне сколько-нибудь на пропитание… Богатому смерть страшна и денег жалко, отпирается – нет и нет… Вот веселой схватил дубинку да и зачал его возить и по бокам и по морде… (Иуда оскалил зубы, загыкал от удовольствия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117