А давно ли косила сама и навоз возила. Так вот и в Париж вкатится без страха и еще королю наговорит разной чепухи… Ах, Саня, Саня, присмирела бы да забрюхатела, жить бы с тобой дома, тихо…
Санька читала, шевеля губами:
«…Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятия красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, – сами себе обесчещают и смех из самих себя творят…»
– Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился, зевнуть, – вздрогнул)… ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся…
– Это еще зачем?
– Приедешь в Париж – увидишь зачем…
– А ну тебя в самом деле! – Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку, пошел на двор – поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе – ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквенки.
К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, – будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской повернулся, – наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь – обречено.
Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, – вороной – заиндевелый коренник, рыжая – вторая и сивая злая кобылешка – угонная, – скакали, храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса…
Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, – с топорами, с кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой». Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.
Случилось все – не опомниться – в одно дыхание… Выручила выносная кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи». Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное – оттого, что удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, – понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони».
Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза, раздутые ноздри.
– Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола. Эх ты, дура стоеросовая. Курья голова… Что же мы без кучера-то будем делать. Да как жалко-то, – мужик хороший… И все через твою дурость бабью, чертовка…
Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь – не дрема да скука…
7
Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для регулярного войска, – иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести грамоты о наборе охотников в прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоуправителем, а то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно сгонялось до тысячи душ.
Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы сурово приказывали раздеться донага Человек робел, разматывая онучи, оголяясь, – прикрыв горстью срам, – шел в палату. Между горящими свечами сидели в поярковых шляпах длинноволосые офицеры, как ястреба, глядели на вошедшего: «Имя? Прозвище? Какой год от роду?» А кто ты таков, – хоть беглый или вор, – не спрашивали. Меряли рост, задирали губы, приказывали показать срам. «Годен. В такой-то полк».
За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито народу. При каждой – начальником – младший унтер-офицер с тростью. Новоприбывшим он говорил: «Слушать меня, как бога, два раза повторять не стану, спущу шкуру. Я вам и бог, и царь, и отец». Кормили сытно, но воли не давали – не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!.. Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по черте. Первое учили – разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной мужик сроду и не задумывался – какие у него такие руки. Память вгоняли тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто – сполупьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки, лапти, валеные, бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по-иноземному. Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало-помалу начинали понимать «Марширен» – иди. «Хальт» – остановись. «Швейна» или «русиш швейна» – значит, ругает… После завтрака – опять на поле. Пообедали – в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу, дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами. Виновных тут же перед строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.
Трудны были воинские артикулы: «Мушкет к заряду!» Помнить надо было по порядку: «Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон. Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки. Прикладывайся…» Стреляли плутонгами, – один ряд с колена заряжал, другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме одного, поочередно падали ничком.
Военным обучением руководил цезарец – бригадир Адам Иванович Вейде. Ему, генералу Артамону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.
8
Поручик Алексей Бровкин набрал на Севере душ пятьсот годных в полки людей и сдал их – где воеводам, где ландратам (по-старому – губным головам) – для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную глушь. Там – рассказывали – по скитам таилось много беглых и праздных. Знающие люди отговаривали его забираться далеко:
«По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас – десятеро на трех санях. Пропадете безвестно».
Народ в этом краю был суровый – охотники, лесовики. Жили в кондовых огромных избах, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села звались погостами. От жилья до жилья – дни пути по лесному бездорожью. Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда Петру Алексеевичу станешь докладывать, что-де добрался до Севера да забоялся, – взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором, дернет плечом, – отвернется: это – страх, и – конец твоему счастью, хоть лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как пришел когда-то в Москву с денежкой за щекой, – белый офицерский шарф выдрал у судьбы зубами.
В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал покрученником у купцов Ревякиных, – бил чернобурую лисицу, куницу, белку, в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах. Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался да шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой, пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи оказалось, что не только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего долгу. Он разругался, пропился, Алексей Бровкин поднял его у кабака на снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в санях под облучком – известно ему – лежал штоф с вином.
Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие лесом. Выезжали на берег пустынного озера, – глазам было больно от снежной глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на отвод саней:
– Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, – один я знаю, как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.
На ночь сворачивали в зимовище или на починок, на берег речонки, где под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки, втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из щели под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню, – широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые, лесные: сам – чистый леший, – начинал рассказы:
– Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь. Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят. Любому раскольнику заикнись о нем, – замолчит, и – хоть ты режь. А для вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две молодцов… Ох, сила…
– Кто ж он у них, – спросил Алексей, – патриарх, что ли, вроде?
– Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью благословил… Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили кладовые, – всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по-своему. Мужиков с ним было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со стрельцами. «Сдавайтесь!» Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под рождество, зажглись. Нектарий все-таки ушел оттуда, и с ним некоторая часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожеском погосте тысячи полторы душ. Совсем недавно около Волозера в лесах опять была гарь. Говорят – он. Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, – быть скоро большой гари… Поверьте. Народ к нему так и валит.
Алексей и солдаты, слушая, дивились. «Добровольно сжечь себя? Откуда такие люди берутся?»
– Очень просто, – говорил Яким. – Бегут к нему оброчные, пашенные, кабальные, покидают дворы и животы: из-под Новгорода и Твери, и московские, и вологодские. Здесь человечьих костей по лесам, – боже мой… Соберутся в пустыни тысячи, – где их прокормить? Хлеба здесь своего нет. Они начинают стонать, шататься. Чем так-то им зря грешить, Нектарий их и отправляет прямым ходом в рай.
– Ну, уж врешь.
– Алексей Иваныч, никогда не вру. Люди живые в гроб ложатся, – вот есть такие… Туды, к Белому морю, – один старичок изюминкой причащает, кому положит в рот изюминку – значит, благословил ложиться в гроб живым…
– Ну тебя – на ночь с твоими рассказами… – Алексей завернулся в тулуп у огня на ветвях. Немного погодя сказал: – Яким, этого старца Нектария надо нам добыть…
Двое на лыжах вышли из лесу на лунный свет поляны. От зимовища тянуло дымком. У саней понуро стояли лошади, прикрытые рогожами, и, привались к передку, спал сторожевой солдат, обхватя мушкет рукавами тулупа.
Двое на лыжах неслышно обошли вокруг зимовища. Опираясь на рогатины, стояли, слушали. Месяц обвело бледным кругом, в заиндевелом лесу – тишина. За стеной избы глухо кто-то забормотал. У саней вздохнула всей утробой лошадь. Сторожевой солдат лежал, как застывший, усатым лицом в лунном свете.
Один на лыжах сказал:
– Связать его разве? Спит крепко. Опосля бы в огонь и бросили с молитвой.
Другой, – выставя бороду, всматриваясь:
– Вязать-то, – нашумишь, закричит. Их там десятеро.
– Тогда чего же?
– Раз ткнуть рогатиной. Тут же бы дверь и подперли.
– Ах, Петруша, Петруша, – первый человек закачал ушастой шапкой. – Кто тебя за язык тянет? Кровь-то одна, – человек же, не зверь… В огне – сказано – крещение приемлет человек… А ты – рогатиной!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
Санька читала, шевеля губами:
«…Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятия красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, – сами себе обесчещают и смех из самих себя творят…»
– Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился, зевнуть, – вздрогнул)… ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся…
– Это еще зачем?
– Приедешь в Париж – увидишь зачем…
– А ну тебя в самом деле! – Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку, пошел на двор – поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе – ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквенки.
К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, – будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской повернулся, – наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь – обречено.
Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, – вороной – заиндевелый коренник, рыжая – вторая и сивая злая кобылешка – угонная, – скакали, храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса…
Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, – с топорами, с кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой». Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.
Случилось все – не опомниться – в одно дыхание… Выручила выносная кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи». Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное – оттого, что удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, – понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони».
Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза, раздутые ноздри.
– Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола. Эх ты, дура стоеросовая. Курья голова… Что же мы без кучера-то будем делать. Да как жалко-то, – мужик хороший… И все через твою дурость бабью, чертовка…
Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь – не дрема да скука…
7
Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для регулярного войска, – иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести грамоты о наборе охотников в прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоуправителем, а то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно сгонялось до тысячи душ.
Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы сурово приказывали раздеться донага Человек робел, разматывая онучи, оголяясь, – прикрыв горстью срам, – шел в палату. Между горящими свечами сидели в поярковых шляпах длинноволосые офицеры, как ястреба, глядели на вошедшего: «Имя? Прозвище? Какой год от роду?» А кто ты таков, – хоть беглый или вор, – не спрашивали. Меряли рост, задирали губы, приказывали показать срам. «Годен. В такой-то полк».
За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито народу. При каждой – начальником – младший унтер-офицер с тростью. Новоприбывшим он говорил: «Слушать меня, как бога, два раза повторять не стану, спущу шкуру. Я вам и бог, и царь, и отец». Кормили сытно, но воли не давали – не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!.. Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по черте. Первое учили – разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной мужик сроду и не задумывался – какие у него такие руки. Память вгоняли тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто – сполупьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки, лапти, валеные, бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по-иноземному. Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало-помалу начинали понимать «Марширен» – иди. «Хальт» – остановись. «Швейна» или «русиш швейна» – значит, ругает… После завтрака – опять на поле. Пообедали – в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу, дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами. Виновных тут же перед строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.
Трудны были воинские артикулы: «Мушкет к заряду!» Помнить надо было по порядку: «Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон. Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки. Прикладывайся…» Стреляли плутонгами, – один ряд с колена заряжал, другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме одного, поочередно падали ничком.
Военным обучением руководил цезарец – бригадир Адам Иванович Вейде. Ему, генералу Артамону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.
8
Поручик Алексей Бровкин набрал на Севере душ пятьсот годных в полки людей и сдал их – где воеводам, где ландратам (по-старому – губным головам) – для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную глушь. Там – рассказывали – по скитам таилось много беглых и праздных. Знающие люди отговаривали его забираться далеко:
«По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас – десятеро на трех санях. Пропадете безвестно».
Народ в этом краю был суровый – охотники, лесовики. Жили в кондовых огромных избах, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села звались погостами. От жилья до жилья – дни пути по лесному бездорожью. Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда Петру Алексеевичу станешь докладывать, что-де добрался до Севера да забоялся, – взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором, дернет плечом, – отвернется: это – страх, и – конец твоему счастью, хоть лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как пришел когда-то в Москву с денежкой за щекой, – белый офицерский шарф выдрал у судьбы зубами.
В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал покрученником у купцов Ревякиных, – бил чернобурую лисицу, куницу, белку, в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах. Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался да шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой, пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи оказалось, что не только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего долгу. Он разругался, пропился, Алексей Бровкин поднял его у кабака на снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в санях под облучком – известно ему – лежал штоф с вином.
Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие лесом. Выезжали на берег пустынного озера, – глазам было больно от снежной глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на отвод саней:
– Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, – один я знаю, как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.
На ночь сворачивали в зимовище или на починок, на берег речонки, где под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки, втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из щели под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню, – широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые, лесные: сам – чистый леший, – начинал рассказы:
– Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь. Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят. Любому раскольнику заикнись о нем, – замолчит, и – хоть ты режь. А для вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две молодцов… Ох, сила…
– Кто ж он у них, – спросил Алексей, – патриарх, что ли, вроде?
– Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью благословил… Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили кладовые, – всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по-своему. Мужиков с ним было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со стрельцами. «Сдавайтесь!» Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под рождество, зажглись. Нектарий все-таки ушел оттуда, и с ним некоторая часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожеском погосте тысячи полторы душ. Совсем недавно около Волозера в лесах опять была гарь. Говорят – он. Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, – быть скоро большой гари… Поверьте. Народ к нему так и валит.
Алексей и солдаты, слушая, дивились. «Добровольно сжечь себя? Откуда такие люди берутся?»
– Очень просто, – говорил Яким. – Бегут к нему оброчные, пашенные, кабальные, покидают дворы и животы: из-под Новгорода и Твери, и московские, и вологодские. Здесь человечьих костей по лесам, – боже мой… Соберутся в пустыни тысячи, – где их прокормить? Хлеба здесь своего нет. Они начинают стонать, шататься. Чем так-то им зря грешить, Нектарий их и отправляет прямым ходом в рай.
– Ну, уж врешь.
– Алексей Иваныч, никогда не вру. Люди живые в гроб ложатся, – вот есть такие… Туды, к Белому морю, – один старичок изюминкой причащает, кому положит в рот изюминку – значит, благословил ложиться в гроб живым…
– Ну тебя – на ночь с твоими рассказами… – Алексей завернулся в тулуп у огня на ветвях. Немного погодя сказал: – Яким, этого старца Нектария надо нам добыть…
Двое на лыжах вышли из лесу на лунный свет поляны. От зимовища тянуло дымком. У саней понуро стояли лошади, прикрытые рогожами, и, привались к передку, спал сторожевой солдат, обхватя мушкет рукавами тулупа.
Двое на лыжах неслышно обошли вокруг зимовища. Опираясь на рогатины, стояли, слушали. Месяц обвело бледным кругом, в заиндевелом лесу – тишина. За стеной избы глухо кто-то забормотал. У саней вздохнула всей утробой лошадь. Сторожевой солдат лежал, как застывший, усатым лицом в лунном свете.
Один на лыжах сказал:
– Связать его разве? Спит крепко. Опосля бы в огонь и бросили с молитвой.
Другой, – выставя бороду, всматриваясь:
– Вязать-то, – нашумишь, закричит. Их там десятеро.
– Тогда чего же?
– Раз ткнуть рогатиной. Тут же бы дверь и подперли.
– Ах, Петруша, Петруша, – первый человек закачал ушастой шапкой. – Кто тебя за язык тянет? Кровь-то одна, – человек же, не зверь… В огне – сказано – крещение приемлет человек… А ты – рогатиной!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117