– Уж тут вы, пожалуй, слишком многого требуете, – говорит Блаватский с деланным добродушием и с жестом бессилия. – По моим сведениям – за их достоверность я не ручаюсь, – мы должны приземлиться на китайском аэродроме, расположенном на границе нового государства. А оттуда вертолеты доставят нас в Мадрапур. Вы не можете не признать, что все это отнюдь не свидетельствует о наличии дорог или даже троп.
Пако поворачивается к Караману и смотрит на него с упреком возмущением.
– В этом случае, – говорит он со свойственной французам привычкой первым делом винить правительство, когда у них не ладится что-то в делах, – надо было меня предупредить, я бы избавил себя от ненужных хлопот.
– Насколько мне известно, – с бесстрастным видом говорит Караман, – вы с нами не посоветовались, прежде чем предпринять это путешествие.
– Вы знаете не хуже меня, – резко парирует Пако, – как это все проходит у вас в министерствах. Мне бы предложили представить целую кучу бумаг, и ответа я дождался бы не раньше чем через полгода. О несоблюдении коммерческой тайны я уж не говорю. А мне совсем не улыбалось вызывать подозрения у моих конкурентов.
– Но тогда, – очень сухо отвечает Караман, и губа его вздергивается несколько больше обычного, – тогда вы не можете нас упрекать, что мы не сообщили вам, с каким риском сопряжен ваш проект, поскольку мы не были о нем предупреждены.
Обнажив все зубы, Блаватский с удовлетворением взирает на эту кисло-сладкую перепалку двух французов.
А меня поражает даже не столько их взаимная враждебность, сколько тот факт, что промышленник Пако, стоящий во главе достаточно крупной фирмы, пошел на эту рискованную затею, располагая такой скудной информацией. Если только он не решил on the sly прогуляться в Индию за счет своей фирмы. Но зачем в таком случае брать себе в попутчики Бушуа, который одновременно и его правая рука и наставник?
А ведь он прелюбопытнейшая фигура, этот Бушуа. Он излучает таинственность, свойственную по-настоящему неприметным людям. Ни одной яркой черты, только невероятная худоба. Никакого выражения в пустых глазах. И ни одной особой приметы, кроме привычки не переставая перебирать колоду карт. Существо – по крайней мере внешне – заурядное, серое, легкозаменяемое, как стандартная деталь, существо, которое невозможно отнести ни к одному человеческому типу. Я говорю о человеческом типе, а не о социальной группе, ибо в этом плане его классифицировать просто: Бушуа принадлежит к администраторам высокого класса. Пако представил его как свою правую руку, и эта правая рука за тридцать лет работы в фирме наверняка прекрасно выучилась не замечать того, что делает левая рука. Несомненно, Бушуа – тот редкостный человек, заполучить которого мечтают все директора предприятий: человек, обладающий избирательной честностью, неспособный по самому складу своей натуры нанести хозяину даже грошовый ущерб, но при этом усердно помогающий ему без зазрения совести облапошивать клиентов. Во всяком случае, так мне видятся Бушуа, Пако и их взаимоотношения внутри фирмы.
Но я, разумеется, могу ошибаться. Быть может, мсье Пако – промышленник, наделенный маниакальной порядочностью, и налоговому управлению ни разу не удалось оспорить суммы его накладных расходов. К тому же он носит в петлице ленточку Почетного легиона и значок Ротари-клуба. Таким образом, перед нами человек, чьи высокие качества оценены по достоинству и ручательства в добропорядочности которого были дважды подтверждены.
Блаватский поплотнее устраивается в кресле и, полуприкрыв глаза, попеременно следит из-за толстых стекол очков за Пако и Караманом. Он почему-то напоминает мне сейчас огромного кота, подстерегающего добычу.
– В сущности, все же есть способ, мистер Пако, – снова вступает он в беседу. (Хочу отметить, что он его величает мистером Пако, тогда как меня имеет наглость именовать просто Серджиусом.) – Все же есть один способ вывоза вашей древесины, во всяком случае если Мадрапур и вправду находится именно там, где нам говорят. Способ такой: спуститься вниз по Брахмапутре, потом по Гангу, который выведет вас в Бенгальский залив.
– Так что же мешает мне это сделать? – говорит Пако с искрой надежды в своих круглых выпученных глазах.
Блаватский смотрит на него, явно веселясь.
– Индия, разумеется, – говорит он. И добавляет, бросая быстрый взгляд на Карамана: – Это относится также и к нефти.
– Индия? – спрашивает Пако.
– Брахмапутра, Ганг, Бенгальский залив – это Индия, – говорит менторским тоном Блаватский, – и я не вижу причин, почему Индия должна позволять вывозить через свою территорию сырье из государства, которое она рассматривает в лучшем случае как взбунтовавшийся протекторат.
Следует пауза. Караман – он сидит в своем кресле немного расслабившись, но отнюдь не развалясь, прическа у него по-прежнему безукоризненная и галстук повязан все так же аккуратно – не позволяет себе ни малейшего замечания. Он опять погрузился (или делает вид, что погрузился) в чтение «Монда». Пако слишком подавлен, чтобы как-то реагировать на эти слова. И Блаватский непременно остался бы хозяином положения, если б в разговор не вмешалась, причем с огромной самоуверенностью, которую придает ей наличие титулованной родни, миссис Банистер.
– Мсье Блаватский, – говорит она смеющимся голосом, склоняя набок изящную шею и пуская в ход все свои чары (но к Блаватскому эти ее маневры имеют лишь косвенное отношение: главный объект всех ее попыток обольщения по-прежнему тот же), – упоминая Мадрапур, вы всякий раз говорите о нем так, словно не верите в его существование.
– Я верю в него довольно слабо, миссис Банистер, – говорит Блаватский, пытаясь выдержать светский тон; эта роль не слишком ему подходит. Разумеется, он достаточно ловок, чтобы изобразить хорошие манеры, но это мало совместимо с агрессивностью поведения, которую он явно предпочитает.
Впрочем, он тут же отказывается от галантного поединка с миссис Банистер и, торопясь поскорее сменить рапиру на более привычный ему топор абордажного боя, старается подыскать другого противника.
– Но все же я сделал заметные успехи в этом деле, – говорит он с коротким смешком. – Еще недавно я считал, что ВПМ – чистейшая выдумка Кэ-д'Орсэ.
Говоря это, он с вызовом смотрит на Карамана, но тот, не отрывая глаз от «Монда», довольствуется своей обычной гримаской и чуть заметно пожимает плечами.
Блаватский улыбается.
– По правде сказать, – продолжает он своим тягучим голосом, – я несколько изменил свое мнение. Когда я нашел в списке пассажиров чартерного рейса фамилию мсье Карамана, я вот что себе сказал: если мсье Караман отправляется в путешествие ради того, чтобы убедиться на месте, что мадрапурская нефть – не миф, значит, Мадрапур, возможно, и в самом деле существует. А также торговля наркотиками через Мадрапур.
Меня опять удивляет та безмятежная откровенность, с какой Блаватский раскрывает перед Христопулосом свои карты. Но дальше он ведет себя еще откровеннее и высказывается уже совсем напрямик.
– Мистер Христопулос, – любезно говорит Блаватский, – вы уже бывали в Мадрапуре?
– Нет, – отвечает Христопулос, и его черные глаза начинают метаться во все стороны, как два встревоженных зверька.
– И, следовательно, вы не можете мне сказать, есть ли наркотики в Мадрапуре?
– Нет, – повторяет Христопулос, пожалуй, с несколько излишней торопливостью и энергией.
Блаватский добродушно улыбается.
– Короче говоря, вы находитесь в такой же ситуации, что и Караман по отношению к нефти?
Здесь Блаватский наносит двойной удар. Конечно, сравнение с Христопулосом вряд ли может доставить французскому дипломату удовольствие.
Но Караман и ухом не ведет. Традиционная дипломатия, во всяком случае, обладает тем неоспоримым достоинством, что она приучает вас хорошо переносить удары. Что до Христопулоса, он багровеет и громко говорит на скверном английском:
– Как вам не стыдно, мистер Блаватский, вы не имеете права утверждать, что я интересуюсь наркотиками!
Мне кажется, что эта его реплика звучит не слишком убедительно.
– Разумеется, – говорит Блаватский, обнажая свои клыки, – я не имею права, в особенности публично, выступать с утверждениями подобного рода, и вы с полным основанием можете подать на меня в суд… Что ж, подавайте! – заключает он с торжествующим видом.
Христопулос гневно пыхтит в свои роскошные черные усы, скрещивает на брюшке короткие руки и на родном языке – который я понимаю – вполголоса выдает целую серию не поддающихся переводу ругательств.
Идиомы средиземноморского бассейна вообще отличаются изощренным сквернословием, но изощренность Христопулоса меня поражает: передо мною проходит вся родня Блаватского вплоть до десятого колена. Такое волнение, очевидно, усиливает у Христопулоса и без того бурную секрецию всех желез, ибо по щекам у него обильно струится пот, а источаемый им запах становится таким густым и насыщенным, что доходит даже до меня. Говоря по совести, в эту минуту мне становится жаль беднягу Пако, сидящего с ним рядом.
– Ну а вот я, – неожиданно говорит миссис Банистер веселым и легкомысленным тоном, стараясь казаться моложе в глазах Мандзони, но на меня этот тон производит противоположный эффект, – я надеюсь, что мне удастся отыскать в Мадрапуре тот великолепный четырехзвездный отель, проспект которого я как-то держала в руках. Мне совсем не улыбается спать в шалаше и умываться водою из лужи…
Уже некоторое время я ощущаю сильную надобность отправиться в хвост самолета, и вы, наверно, сочтете меня немного смешным, но я долго не могу на это решиться на виду у всех этих людей, а главное – на виду у бортпроводницы. Я прекрасно сознаю, насколько инфантильны эти мои колебания, но нужда моя стала совсем уж неотложной, когда я наконец решился покинуть свое кресло.
Я прохожу через туристический класс, удивляясь пустоте салона и особенно тому, что компания чартерных перевозок сочла этот полет рентабельным всего при пятнадцати пассажирах на борту. И вот наконец я у цели, но тут за спиной у себя слышу голос:
– Мистер Серджиус!
Я оборачиваюсь. За мною следом идет Пако.
– Мистер Серджиус, – говорит он, – вы, несомненно, много вращались в международных кругах. Что нам следует обо всем этом думать? Об этом полете? О Мадрапуре? Не являемся ли мы жертвами колоссальной мистификации?
При этом он смотрит на левый лацкан моего пиджака и с удивлением, даже, я полагаю, с огорчением видит, что он пустой.
– Знаете, – говорю я, переминаясь с ноги на ногу, ибо теперь, когда принял стоячее положение, дальше терпеть мне уж совсем невмоготу, – на свете есть люди, которые считают, что сама наша жизнь – не что иное, как колоссальная мистификация: мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всем этом есть какой-либо смысл?
Мсье Пако смотрит на меня круглыми глазами (из-за выпуклых глазных яблок это, пожалуй, даже и не метафора), и я чувствую, что сам удивляюсь, как мог я сморозить подобную глупость.
– А этот Блаватский, – продолжает, понижая голос, Пако, – он что, и в самом деле тот, за кого себя выдает?
– Вполне возможно.
– Все равно он отвратителен.
– Да нет, он просто выполняет свои обязанности. Только и всего. – И я продолжаю: – Извините, мсье Пако, но когда вы меня окликнули…
И я недвусмысленно показываю на хвост самолета.
– Простите, простите, – говорит Пако. И с поразительной бесцеремонностью людей, для которых те неудобства, которые они вам причиняют, сущий пустяк, добавляет: – Вы позволите мне задать вам последний вопрос? Почему, на ваш взгляд, Блаватский нас не любит?
– Нас? – говорю я. – Вы хотите сказать – Карамана и вас лично или французов вообще?
– Французов вообще.
– Вот уж типично французский вопрос, – довольно ядовито говорю я (мой мочевой пузырь вот-вот разорвется). – Французы всегда считают, что весь мир должен их обожать. И, однако, спрошу я вас, что в них такого, по сравнению с другими народами, чтобы их следовало так уж обожать?
На этом я обрываю разговор, поворачиваюсь спиной и бегу в туалет.
Подобные уголки на борту самолета всегда тесны, неудобны, в них довольно душно и здорово трясет. И, однако, после того как я наконец удовлетворил свою неотложную нужду и мог никуда уже не спешить, я вдруг с удивлением обнаруживаю, что погрузился в размышления. Прошу мне поверить, я сам понимаю всю неуместность этого в подобном месте.
Короче говоря, я корю себя за ту глупость, которую я только что ляпнул Пако: «Мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всем этом есть какой-либо смысл?» В этих словах я не узнаю своей жизненной философии.
Я терзаюсь угрызениями совести. Как мог я позволить себе замечание такого сорта? Ведь я как верующий претендую на знание правды о смысле жизни.
Ибо я отнюдь не Эдип. Я не убивал своего небесного отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51