Он побагровел, тяжело дышит и весь в поту, но в его маленьких глазках сверкает радость реванша. Этот вызов приводит большинство круга в шоковое состояние, даже не самый вызов, а то, что за ним кроется. Ибо совершенно ясно: если Христопулос больше не боится Блаватского, если он даже осмеливается выступить против него и вызвать на поединок, значит, что-то нарушилось в нормальном порядке вещей.
Все это не ускользает от внимания Блаватского. Для него это двойной шок, ибо под вопрос снова ставится его положение в самолете и та иерархия среди пассажиров, которую он установил. До этой минуты он испытывал к греку бесконечное презрение, куда входило не только презрение полицейского к торговцу наркотиками, но одновременно презрение к его физическому облику, к его одежде, манерам, запаху и, может быть, менее осознанное, но все же презрение к его расе, к его нищей стране. А теперь вот этот ублюдок, этот чужак позволяет себе ему угрожать. Выдвинув подбородок вперед, выпятив грудь, расставив ноги, Блаватский, в силу инерции завоеванного ранее превосходства, пока еще держится как хозяин положения. Но мы чувствуем, что его представлениям о важности собственной персоны и о той роли, какую играет он в круге, нанесен тяжелейший удар. Думаю, что в это мгновение, в те несколько секунд, которые последовали за наглой выходкой грека, он испытывает такое невыносимое унижение, что наверняка убил бы противника, если бы индус, уходя, не позаботился конфисковать его револьвер. Я думаю так потому, что вижу, как его рука тянется к левой подмышке. Но это даже нельзя назвать движением, это лишь порыв к нему, и рука тут же падает вдоль туловища. Затем, через секунду, она опять поднимается и упирается в бедро. Другая рука занимает симметричное положение, и Блаватский застывает в этой героической позе; у него по-прежнему очень решительный вид, но он не в состоянии отважиться на какой-нибудь шаг, даже на то, чтобы принять брошенный ему вызов.
Помощь приходит к нему неожиданно с той единственной стороны, с которой он никак не мог ее ожидать. Миссис Бойд своим круглым куриным глазом глядит на Христопулоса. Остолбенело взирает она на эту сомнительную личность, собравшуюся ее защищать. То, что Христопулос имел дерзость принять ее сторону, оскорбляет ее сильнее, чем угрозы Блаватского.
– Я не просила вашей помощи, – наконец говорит она ядовитым тоном. – И вообще я ни в ком не нуждаюсь.
– Но… но… – заикается Христопулос, возмущенный такой черной неблагодарностью и в своей ярости забывая, что он вскочил с кресла именно для того, чтобы защитить миссис Бойд. – А я не спрашиваю вашего мнения, старая вы карга!
– Мсье, мсье! – негодует Караман, вздымая руки в жреческом жесте.
– Замолчите вы все! – почти одновременно с ним кричит Пако с покрасневшими от слез глазами. И добавляет: – Дайте человеку хотя бы умереть спокойно, раз уж вы не можете ничего для него сделать!
Инцидент завершается так же глупо, как и возник. Блаватский без единого слова усаживается в свое кресло, а секундою позже весь красный, потный и тяжело пахнущий Христопулос делает то же самое.
Хотя стычка была тягостной и наполнила всех стыдом, тишина, которая ее сменила, в тысячу раз хуже. Ибо мы снова слышим трещоточный скрежет, стенанья и свисты, испускаемые Бушуа. Пререкания заглушили их своим шумом; наступившая тишина возвращает их снова. Они не стали сильнее, но кажутся нам теперь еще более жуткими, чем прежде.
В этой агонии ужасно то, что отождествляешь себя с умирающим, – ко мне эта связь имеет самое непосредственное отношение, так как я с каждым часом чувствую себя все слабее. Но думаю, что это отождествление ощущается в разной степени всеми, кроме, может быть, миссис Бойд, которая, закрыв глаза, так и сидит, прижимая к себе сумочку крокодиловой кожи, словно щит, который может заслонить ее от смерти. Миссис Банистер глаз не закрывает, но она расположилась в своем кресле так, чтобы Бушуа не попадал в ее поле зрения, и держит голову обращенной только к Мандзони.
Само собой разумеется, она и собственное смятение использует для того, чтобы продвинуть свои дела. Она предоставила одну свою руку в распоряжение Мандзони, всем своим видом выражая ему за это признательность, словно в такой позиции она чувствует себя совсем маленькой и более защищенной. Но испытываемый ею страх слишком очевиден. Она побледнела, и у нее дрожат губы. Что касается Мишу, она, мне кажется, ощущает кошмар ситуации вдвойне, прежде всего потому, что недавно сама испытала муки приговоренного к смерти, а также и потому, что она не получает от Пако никакой поддержки именно тогда, когда она так в ней нуждается.
Он не может сейчас пригреть ее под своим крылышком, ее лысый ангел. Он повернулся к ней спиной. Склонившись над шурином, он безостановочно вытирает ему лоб и губы платком, в то время как Бушуа продолжает мотать головой из стороны в сторону по спинке кресла, и временами у него изо рта вырывается ужасный хлюпающий звук, создающий впечатление, что глоток воздуха, который он вдохнул, будет сейчас последним.
Миссис Бойд ставит сумочку крокодиловой кожи себе на колени, решительным жестом открывает ее, вынимает пластмассовую коробочку и, прежде чем открыть, протягивает ее миссис Банистер.
– Что это такое?
– Тампоны для ушей, – говорит миссис Бойд.
Поначалу миссис Банистер колеблется, но потом, видимо боясь, что это будет ей не к лицу, а может быть не желая выглядеть в глазах Мандзони смешной, вполголоса говорит:
– Нет, спасибо, я ими не пользуюсь.
– Как вам угодно, – сухо говорит миссис Бойд, по-видимому весьма раздраженная тем, что ее щедрость отвергнута.
Она берет из коробочки два тампона, тщательно освобождает их от ваты, в которую они завернуты, потом, зажав их между большим и указательным пальцами, разминает, придает им продолговатую форму и вставляет себе в уши. После чего опять складывает свои короткие ручки на сумке и, прижимая ее к животу, закрывает глаза.
Я глаз не закрываю и довольствуюсь тем, что, повернувшись к расположенному справа от меня иллюминатору, стараюсь не смотреть на Бушуа. Для меня тоже стало невыносимо его видеть. Мне нетрудно представить себя на его месте. Чтобы быть точнее, скажу, что мучительнее всего для меня видеть даже не столько печать, которую уже наложила на него смерть, не этот остановившийся взгляд, глубоко запавшие глаза, трупный цвет кожи, сколько то, чт о еще в нем осталось от жизни, или, может быть, то, что уже не более чем карикатура на жизнь: конвульсивное подергиванье рук и безостановочное перекатывание головы из стороны в сторону. Даже отвернувшись, я продолжаю все это видеть. И все время задаю себе один и тот же вопрос: «Зачем, Господи, зачем было родиться, чтобы все кончилось этим?»
Я смотрю в иллюминатор на море белых, плотных, пушистых облаков без единого разрыва, в который можно было бы разглядеть Землю, ту самую Землю, где находятся наши повелители, безраздельно распоряжающиеся нашей судьбой. Сами же облака в эти минуты исполнены потрясающей красоты; солнце, опускающееся за горизонт, придает им розовый оттенок, который, не знаю почему, полнит душу восхитительным чувством доверия и надежности. Тут и там светятся по прихоти клубящихся облачных волн нежно-сиреневые клинья. И виднеются также места, где шелковинки облаков кудрявятся белоснежным цыплячьим пухом. Во мне снова возникает сумасшедшее желание выйти из самолета и погрузиться в облачную массу, плавать в ней и по ней, как в теплых водах Средиземного моря. Но, разумеется, этому морю и его таким мягким тонам доверяться не стоит. За иллюминатором та же самая смерть, что и здесь.
Я прекрасно это знаю, что не мешает мне всей душою стремиться выйти из самолета, стремиться с тою же пылкостью, с какою жаждал индус «вырваться из колеса времени». О, я ведь не Караман, я хорошо понимаю, что это значит. Я понимаю также, что это не решает ничего. Вырваться из колеса времени? Да! Но чтобы сделаться кем? Жизнь – это, конечно, пустяк, но, как бы пустячна она ни была, она все-таки лучше, чем та форма небытия, которой так жаждал индус.
По– моему, это такая же несбыточная мечта, как и желание искупаться в облаках на высоте в десять тысяч метров и при пятидесяти пяти градусах мороза. Бегство, ничего больше. Страус, уткнувшийся головою в песок, – или, что то же самое, взгляд, которым уставился я в иллюминатор, чтобы не присутствовать при агонии Бушуа, при моей собственной агонии.
А пока что мы находимся здесь, и если мои глаза избегают смотреть, мое большое ослабевшее тело по-прежнему здесь, в этом кресле, и мои ноздри, хотят они того или нет, улавливают тошнотворный, сладковатый, всепроникающий запах – запах смерти. Я даже не знаю, в самом ли деле исходит он от этого полутрупа, что еще дергается перед нами с хрипом, который всего лишь карикатура на дыхание, и с конвульсиями, которые всего лишь карикатура на жесты, словно жизнь, уходя, сама себя пародирует. Но он здесь, этот запах, едва уловимый и вместе с тем такой сильный, что без труда вытесняет жирные благоуханья Христопулоса или аромат той самой туалетной воды от Герлена, в которой миссис Бойд отказала Бушуа и которой она, закрыв глаза и заткнув уши, сама только что надушилась. Ах, миссис Бойд, вам надо было заткнуть себе также и нос! Невзирая на всю эту сложную арматуру буклей, оснащающих вашу голову, невзирая на сумку крокодиловой кожи и на забранное в кольчугу сердце, всегда отыщется щель, через которую может просочиться смерть.
Когда солнце закатывается в чистом небе за горизонт облаков, картина эта столь же тревожна, как и тогда, когда на земле оно прячется за холмом. И когда оно совсем исчезает, у меня сжимается сердце, как не раз сжималось оно на земле, когда я думал об ограниченном числе закатов, которые суждено нам увидеть, нам, пассажирам на этой земле.
Вот оно и ушло, не оставив следа. Оно исчезло очень быстро, наступает ночь, еще более мрачная оттого, что мы хорошо помним обо всех ночных ужасах, пережитых накануне. Да, накануне, хотя кажется, что все это было очень давно! Ожидающая казни Мишу, которая укрывается в туристическом классе для последних лихорадочных игр с Мандзони, – здесь со зловещей лаконичностью проявляется торопливость, присущая всякой жизни. Быстрее! Быстрее! Мгновенная судорога стрекозы! Секунда счастья! И все кончено.
Внезапная тишина. И звучащий на фоне тишины очень громко, тусклый и слабый голос:
– Мне кажется, он умер.
Я не узнал бы голоса Пако, но эти слова произнес именно он. Он повернулся к нам, словно умоляет о помощи, блестя голым черепом, с круглыми и добрыми глазами навыкате, с непристойных размеров носом и со ртом, выражающим похотливость и доброту. Он еще держит в руке мятый платок, которым он вытирал губы и лоб Бушуа. А от Бушуа больше не исходит никаких звуков. Он как будто уснул, костлявые руки вниз ладонями покоятся на одеяле, и голова повернута в сторону, которую он в конце концов выбрал, после того как столь долго колебался между правой и левой стороной.
– Умер? – говорит Блаватский громким, резким, агрессивным голосом. – Откуда вы знаете, что он умер? Вы что, врач?
– Но он больше не шевелится и не дышит, – отвечает Пако, и в его выпученных глазах вопреки всему светится робкая надежда.
– Откуда вы знаете, что он больше не дышит? – не унимается Блаватский, выдвигая с воинственным видом квадратный подбородок. – Впрочем, – добавляет он с поразительной злобой, – даже и дыхание не является достаточным свидетельством того, что человек жив. В реанимационных центрах лежат люди, подключенные к специальным аппаратам, и, хотя они дышат, они абсолютно мертвы, так как их мозг больше не функционирует.
– Мы здесь все-таки не в больнице, – чопорным тоном замечает Караман. – И у нас нет возможности сделать энцефалограмму. – И он продолжает в своей неподражаемой манере любителя всех поучать: – В крайнем случае, мы могли бы послушать его сердце.
Все с робостью переглядываются, и через несколько секунд никто ни на кого больше не смотрит. Послушать сердце у Бушуа не вызвался никто, даже Караман. Даже Пако. Правда, Пако не хочет, чтобы терзающее его беспокойство сменилось твердой уверенностью.
Хотя миссис Бойд лишила себя и глаз, и ушей, все же она, должно быть, заметила, что в ситуации что-то изменилось, ибо она поднимает веки, смотрит на Бушуа, потом осторожно, обеими руками вынимает из ушей затычки, готовая в случае опасности немедленно засунуть их обратно.
– Что происходит? – говорит она, поворачивая резкими толчками голову и глядя на соседку круглым куриным глазом, нахальным и глупым.
– Вы сами прекрасно видите, что происходит, – отвечает с раздражением миссис Банистер, словно она боится назвать происшедшее своим именем.
– Боже мой! – восклицает миссис Бойд с явным волнением.
Но прежде, чем дать этому похвальному чувству достойный выход, она снова укладывает обе затычки в пластмассовую коробочку, а коробочку в сумку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51