Выпив чаю и проглотив два тоста, которые она намазала мне маслом, я чувствую себя лучше. Но по-прежнему ощущаю слабость и – как бы поточнее выразиться? – ощущаю, что все окружающее от меня несколько отдалилось.
А Блаватский тем временем повелительным тоном требует тишины и с большой важностью сообщает о своем открытии. Всеобщее оцепенение и глубочайшая подавленность, а старая миссис Бойд даже разражается, как маленькая девочка, плачем и сетованиями, вслух вспоминая о платьях, которых она уже никогда не наденет в четырехзвездном отеле Мадрапура.
Я тоже сражен этой вестью. Сражен, но не слишком удивлен. Я вспоминаю свои опасения, когда в Руасси по ошибке привез чемоданы на верхний уровень аэровокзала, а бортпроводница заставила меня погрузить их в лифт и нажала кнопку, которая, по ее словам, должна была известить приемщиков багажа, что следует заняться чемоданами, тогда как внизу, я это сам видел, никаких приемщиков не было и следа, она же настойчиво уверяла меня в обратном.
Обманывалась ли она сама на сей счет? Или обманывала меня? А если обманывала, то с какой целью? И как я могу подозревать ее в «заговоре», если она при мне поднялась на борт без всякой ручной клади? Если вот она, здесь, в самолете, если сидит рядом со мной и разделяет нашу общую участь, какой бы она ни была? Я смотрю на ее изящный профиль, на рисунок ее детского рта. Нет, я никогда не решусь задать ей об этом вопрос, хотя утрата багажа, при всем том, что я это предвидел, нанесла мне страшный удар.
А ведь, если полагаться, подобно Блаватскому, на логику вещей, эту утрату вряд ли можно считать непоправимой. Если мои чемоданы не покинули Руасси, я их найду там по возвращении. И если предположить, что мы и в самом деле летим в Мадрапур, мое путешествие даже не будет так уж испорчено. При изучении мадрапурского языка, которым я хочу там заняться, мне будет, конечно, не хватать моих справочников, словарей, магнитофона, но по крайней мере я смогу слушать и делать заметки и попытаюсь связать этот незнакомый язык с какой-нибудь знакомой мне семьей языков.
Однако ни о чем утешительном я сейчас не думаю. Усталый и слабый, я сижу в кресле и безраздельно предаюсь отчаянию. У меня ужасное ощущение, что свою специальность лингвиста, страстная любовь к которой всю жизнь заставляла меня собирать и копить языки, как капиталист копит прибыль, вместе со словарями я утратил навсегда.
Как будто я уже никогда не смогу их снова купить, когда окажусь на земле! Я знаю, это нелепо, но моя мысль не в состоянии выплыть на поверхность из мрачных пучин иррационального. Странное дело, я даже усматриваю определенную связь между тем мгновением, когда Блаватский сообщил мне, что багажный отсек пуст, и мгновением, когда я почувствовал, что меня охватила физическая слабость, которая с тех пор уже ни на миг не покидает меня.
Круг превратился в стену плача. В хор жалоб, над которым, целой октавой выше, поднимаются скорбные вопли наиболее безутешных и бурных плакальщиков – миссис Бойд, мадам Эдмонд, Христопулоса. На грека просто больно смотреть. Он истекает слезами и потом, источает страшное зловоние и как будто охвачен неистовством саморазрушения. Он колотит себя обеими руками по голове и самыми ужасными словами поносит себя самого и всех своих предков.
Мадам Эдмонд, с ходящей волнами грудью и пылающим взором, колеблется между гневом и горем. Но, пожалуй, ее все-таки не так жалко, как Христопулоса, ибо у нее под боком есть Робби, который способен ее утешить, тогда как грек, из-за источаемого им запаха, а также из-за своей, возможно ничем не оправданной, репутации торговца наркотиками пребывает в полной изоляции и не находит никого, кто бы его пожалел или с кем бы он мог хотя бы поговорить.
Что касается миссис Бойд, ее хорошие манеры добропорядочной бостонской дамы полностью улетучились. Она без удержу хнычет, в деталях описывая одно за другим все потерянные платья под ледяным презрительным взором миссис Банистер, которая небрежно и раздраженно цедит слова утешения. Ибо нужно ли говорить, что дочь герцога Буательского, как ни огорчила и ее утрата нарядов, считает ниже своего достоинства обращать внимание на мелочи подобного рода. И, произнося вежливые фразы в адрес миссис Бойд, она бросает на сидящего слева от нее Мандзони понимающий, полный иронии взгляд, словно приглашая его в свидетели, что никакие туалеты не в силах исправить маленький рост, впалый живот и маленькие висячие груди его подружки. Но поскольку миссис Бойд продолжает упорствовать в громогласном выражении своей скорби, миссис Банистер наконец говорит ей любезным, но в то же время достаточно высокомерным тоном:
– Да полноте, Маргарет, перестаньте отчаиваться! Вы не одна остались без своих вещей! И ваша утрата вовсе не так уж невосполнима!
– Вы находите? – говорит миссис Бойд, беззастенчиво хлюпая носом. – Мои деньги! Мои драгоценности! Мои платья! Я обобрана до нитки!
– Да ну, перестаньте, – говорит миссис Банистер смеющимся голосом, скосив с видом сообщницы свои японские глаза в сторону Мандзони. – Вы не обобраны, как вы утверждаете, до нитки! Я знаю многих людей, которые были бы счастливы жить на средства, которые у вас остались! По прибытии в Мадрапур вы позвоните своему банкиру в Бостон, и самое позднее на следующее утро вы получите маленький телеграфный перевод. – Слово «маленький» она сопровождает маленькой гримасой.
– И что я на эти деньги куплю? В этой стране дикарей! – говорит миссис Бойд, по-прежнему хныча, но уже с нотками раздражения, словно начинает понимать, что за внешней любезностью подруги таится насмешка над ее персоной.
– Да то же самое, что и я! – говорит миссис Банистер. – Купите себе много разных сари! Они совершенно очаровательны и так женственны! Я уверена, – продолжает она, улыбаясь Мандзони, который, входя в игру, улыбается ей в ответ, – что сари вам будут очень к лицу. Они подчеркивают сексуальность и придают в то же время величественность. – Тут она поворачивается к Мандзони, используя свою иронию в двух целях: выставить в смешном свете приятельницу и вызвать в сознании соседа образ своего прелестного, в полном расцвете женской зрелости тела, задрапированного складками индийского шелка.
Миссис Бойд бросает на нее острый взгляд, ее плач прекращается, и круглое личико становится жестким.
– Я полагаю, – говорит она злым голосом, – что сари будет для вас особенно удобным, когда вам надо будет его с себя снимать.
Она не так уж глупа, эта миссис Бойд, и, невзирая на вялость, способна при случае ловко управиться с томагавком. Я жду, что в ответ миссис Банистер выдаст уничтожающую реплику, но ничего такого не происходит, она молчит, то ли потому, что у нее есть особые причины щадить миссис Бойд, то ли она хочет сохранить свой скальп, поскольку он может понадобиться ей для продолжения атак на Мандзони, которому она по-прежнему улыбается самым откровенным образом, словно предлагая ему себя – в сари или без сари.
У французов обмен оценками нового поворота событий происходит между Пако и Караманом (Бушуа, вконец изнуренный и выглядящий точно мертвец, выбыл уже из игры), причем в тоне – он мне кажется таким типично французским! – обвинений, яростных у Пако, сдержанных у Карамана. Да и бьющих к тому же по разным мишеням. Караман, надутый и важный, считает «недопустимым», что Эр Франс, предоставляя все службы и все оборудование своего аэропорта в распоряжение компании чартерных перевозок, не обеспечивает сохранность багажа. Пако, с багровой лысиной и выпученными глазами, во всем обвиняет приемщиков багажа в Руасси-ан-Франс. Они, наверное, объявили по приказу красного профсоюза неожиданную забастовку, нарушая тем самым законодательство о труде, а также элементарные права пассажиров. Пессимист, какими оказываются все французы, как только их прибыли начинают падать ниже определенного уровня, Пако делает из этого вывод, что во Франции «полная неразбериха» и что страна «летит в пропасть».
– Но вам их вернут, ваши чемоданы! – восклицает Блаватский, видя, в какое волнение пришли французы. – Или возместят их стоимость! Так что не надо из-за этого так себя изводить! Все это не столь уж важно!
– Это важно как симптом, – говорит Робби. – Ибо прекрасно согласуется со всем остальным.
Блаватский устремляет на него пронизывающий взгляд.
– Вы хотите сказать, что все это сделано намеренно?
– Это же очевидно, – говорит Робби. – Это же очевидно, что намеренно. Потеря нашего багажа – часть общего плана, цель которого – поставить нас в безвыходное положение.
Блаватский пожимает плечами, а Караман, полуприкрыв глаза и подергивая губой, говорит с недовольным видом, глядя на Робби:
– Это чистейший вымысел с вашей стороны. Ваша гипотеза ни на чем не основана.
Тут Мюрзек, желтая, худая, с гладко прилизанными волосами, встает, деревянным шагом идет через левую половину круга, наклоняется к бортпроводнице и с настойчивым видом шепчет ей на ухо несколько слов. Та с удивлением смотрит на нее и в конце концов не очень уверенно говорит:
– Да, но при условии ничего там не трогать.
– Я вам обещаю, – говорит Мюрзек.
Она выпрямляется и исчезает за занавеской.
– Куда это она пошла? – изумленно спрашиваю я.
Бортпроводница отвечает, поднимая бровь:
– Она попросила меня разрешить ей уединиться на несколько минут в пилотской кабине.
– И вы согласились! – восклицает Блаватский, сверкая глазами за стеклами очков.
– Конечно. Что в этом дурного? – кротким голосом говорит бортпроводница. – Она никому не помешает.
– Я пойду туда, – говорит Блаватский, вставая с грузной легкостью большого мяча, отскакивающего от пола.
– Да не трогайте вы мадам Мюрзек! – внезапно взрывается Робби. – Она достаточно натерпелась! Вы неисправимы, Блаватский! Опять вы лезете не в свое дело! У вас просто мания шпионить за людьми, вертеть ими так и сяк, обвинять их во всех смертных грехах, всячески на них давить! Оставьте их раз и навсегда в покое!
По кругу пробегает ропот одобрения, и Блаватский, великолепно изображая добродушие, говорит с притворной мягкостью, обнажая крупные зубы:
– Но я не собираюсь ее тревожить. Я только хочу посмотреть, что она замышляет. В конце концов, на карту поставлена наша безопасность.
Бесшумно ступая на толстых каучуковых подошвах, он в свою очередь исчезает за занавеской кухни.
Через несколько секунд он возвращается с непроницаемым видом и, ни слова не говоря, садится, соединяет кончики пальцев и закрывает глаза, как будто собираясь спать. Я нахожу, что для человека, который всегда охотно советует своим ближним «вести себя как взрослые люди», это представление выглядит довольно по-детски. Оно имеет целью наказать нас за наше несогласие, подразнить наше любопытство. Но надежды Блаватского не сбываются. Никто ему никаких вопросов не задает. И по прошествии некоторого времени, доведенный до крайности нашей сдержанностью, он заговаривает первым, этот шпик.
– Ну так вот, – говорит он, обводя круг своими полными иронии глазками, – теперь я совершенно спокоен. Действия такого рода не могут вызвать никаких проблем. Мадам Мюрзек стоит на коленях на ковровой дорожке в пилотской кабине. И не спускает глаз с красной лампочки на приборной доске…
Он замолкает, словно решив, что и так достаточно много сказал, и Караман нетерпеливо спрашивает:
– И что же она делает?
– Молится.
– А! – говорит Караман, и они обмениваются удовлетворенными взглядами.
Совершенно ясно, что, если мадам Мюрзек впала в мистический транс, достоверность ее рассказа о своем кратковременном пребывании на Земле становится сомнительной.
– Голосом тихим или громким? – с напряженным видом спрашивает Робби.
Глаза Блаватского за толстыми стеклами ядовито блестят, он выдвигает челюсть вперед и смотрит на Робби неприязненным взглядом: этот жалкий педик позволяет себе задавать ему вопросы после того, как имел наглость так грубо его оборвать. Но Блаватский все же отвечает, хотя и старается не глядеть при этом на Робби; непреодолимое стремление продолжить следствие берет верх над злопамятством.
– В полный голос, – говорит он, сверкая глазами. – Отнюдь не бормочет. Говорит неторопливо и внятно. Четко выговаривает каждое слово и тщательно их отделяет одно от другого.
Он явно подтрунивает над Робби, но Робби не улыбается. Он говорит:
– Какого рода молитву она произносит?
– О, она вам хорошо известна, – говорит Блаватский, с равнодушным и пренебрежительным видом взмахивая рукой. И поскольку мадам Мюрзек француженка, продолжает по-французски: – Отче наш, Иже еси на небесех… и так далее.
– Ах, – отзывается Робби, – лучше бы она говорила: «Отче наш, Иже еси на Земле…»
Я приготавливаюсь к тому, что вслед за этой ремаркой он, как всегда, разразится громким визгливым смехом. Но я ошибаюсь. Его лицо остается серьезным и напряженным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
А Блаватский тем временем повелительным тоном требует тишины и с большой важностью сообщает о своем открытии. Всеобщее оцепенение и глубочайшая подавленность, а старая миссис Бойд даже разражается, как маленькая девочка, плачем и сетованиями, вслух вспоминая о платьях, которых она уже никогда не наденет в четырехзвездном отеле Мадрапура.
Я тоже сражен этой вестью. Сражен, но не слишком удивлен. Я вспоминаю свои опасения, когда в Руасси по ошибке привез чемоданы на верхний уровень аэровокзала, а бортпроводница заставила меня погрузить их в лифт и нажала кнопку, которая, по ее словам, должна была известить приемщиков багажа, что следует заняться чемоданами, тогда как внизу, я это сам видел, никаких приемщиков не было и следа, она же настойчиво уверяла меня в обратном.
Обманывалась ли она сама на сей счет? Или обманывала меня? А если обманывала, то с какой целью? И как я могу подозревать ее в «заговоре», если она при мне поднялась на борт без всякой ручной клади? Если вот она, здесь, в самолете, если сидит рядом со мной и разделяет нашу общую участь, какой бы она ни была? Я смотрю на ее изящный профиль, на рисунок ее детского рта. Нет, я никогда не решусь задать ей об этом вопрос, хотя утрата багажа, при всем том, что я это предвидел, нанесла мне страшный удар.
А ведь, если полагаться, подобно Блаватскому, на логику вещей, эту утрату вряд ли можно считать непоправимой. Если мои чемоданы не покинули Руасси, я их найду там по возвращении. И если предположить, что мы и в самом деле летим в Мадрапур, мое путешествие даже не будет так уж испорчено. При изучении мадрапурского языка, которым я хочу там заняться, мне будет, конечно, не хватать моих справочников, словарей, магнитофона, но по крайней мере я смогу слушать и делать заметки и попытаюсь связать этот незнакомый язык с какой-нибудь знакомой мне семьей языков.
Однако ни о чем утешительном я сейчас не думаю. Усталый и слабый, я сижу в кресле и безраздельно предаюсь отчаянию. У меня ужасное ощущение, что свою специальность лингвиста, страстная любовь к которой всю жизнь заставляла меня собирать и копить языки, как капиталист копит прибыль, вместе со словарями я утратил навсегда.
Как будто я уже никогда не смогу их снова купить, когда окажусь на земле! Я знаю, это нелепо, но моя мысль не в состоянии выплыть на поверхность из мрачных пучин иррационального. Странное дело, я даже усматриваю определенную связь между тем мгновением, когда Блаватский сообщил мне, что багажный отсек пуст, и мгновением, когда я почувствовал, что меня охватила физическая слабость, которая с тех пор уже ни на миг не покидает меня.
Круг превратился в стену плача. В хор жалоб, над которым, целой октавой выше, поднимаются скорбные вопли наиболее безутешных и бурных плакальщиков – миссис Бойд, мадам Эдмонд, Христопулоса. На грека просто больно смотреть. Он истекает слезами и потом, источает страшное зловоние и как будто охвачен неистовством саморазрушения. Он колотит себя обеими руками по голове и самыми ужасными словами поносит себя самого и всех своих предков.
Мадам Эдмонд, с ходящей волнами грудью и пылающим взором, колеблется между гневом и горем. Но, пожалуй, ее все-таки не так жалко, как Христопулоса, ибо у нее под боком есть Робби, который способен ее утешить, тогда как грек, из-за источаемого им запаха, а также из-за своей, возможно ничем не оправданной, репутации торговца наркотиками пребывает в полной изоляции и не находит никого, кто бы его пожалел или с кем бы он мог хотя бы поговорить.
Что касается миссис Бойд, ее хорошие манеры добропорядочной бостонской дамы полностью улетучились. Она без удержу хнычет, в деталях описывая одно за другим все потерянные платья под ледяным презрительным взором миссис Банистер, которая небрежно и раздраженно цедит слова утешения. Ибо нужно ли говорить, что дочь герцога Буательского, как ни огорчила и ее утрата нарядов, считает ниже своего достоинства обращать внимание на мелочи подобного рода. И, произнося вежливые фразы в адрес миссис Бойд, она бросает на сидящего слева от нее Мандзони понимающий, полный иронии взгляд, словно приглашая его в свидетели, что никакие туалеты не в силах исправить маленький рост, впалый живот и маленькие висячие груди его подружки. Но поскольку миссис Бойд продолжает упорствовать в громогласном выражении своей скорби, миссис Банистер наконец говорит ей любезным, но в то же время достаточно высокомерным тоном:
– Да полноте, Маргарет, перестаньте отчаиваться! Вы не одна остались без своих вещей! И ваша утрата вовсе не так уж невосполнима!
– Вы находите? – говорит миссис Бойд, беззастенчиво хлюпая носом. – Мои деньги! Мои драгоценности! Мои платья! Я обобрана до нитки!
– Да ну, перестаньте, – говорит миссис Банистер смеющимся голосом, скосив с видом сообщницы свои японские глаза в сторону Мандзони. – Вы не обобраны, как вы утверждаете, до нитки! Я знаю многих людей, которые были бы счастливы жить на средства, которые у вас остались! По прибытии в Мадрапур вы позвоните своему банкиру в Бостон, и самое позднее на следующее утро вы получите маленький телеграфный перевод. – Слово «маленький» она сопровождает маленькой гримасой.
– И что я на эти деньги куплю? В этой стране дикарей! – говорит миссис Бойд, по-прежнему хныча, но уже с нотками раздражения, словно начинает понимать, что за внешней любезностью подруги таится насмешка над ее персоной.
– Да то же самое, что и я! – говорит миссис Банистер. – Купите себе много разных сари! Они совершенно очаровательны и так женственны! Я уверена, – продолжает она, улыбаясь Мандзони, который, входя в игру, улыбается ей в ответ, – что сари вам будут очень к лицу. Они подчеркивают сексуальность и придают в то же время величественность. – Тут она поворачивается к Мандзони, используя свою иронию в двух целях: выставить в смешном свете приятельницу и вызвать в сознании соседа образ своего прелестного, в полном расцвете женской зрелости тела, задрапированного складками индийского шелка.
Миссис Бойд бросает на нее острый взгляд, ее плач прекращается, и круглое личико становится жестким.
– Я полагаю, – говорит она злым голосом, – что сари будет для вас особенно удобным, когда вам надо будет его с себя снимать.
Она не так уж глупа, эта миссис Бойд, и, невзирая на вялость, способна при случае ловко управиться с томагавком. Я жду, что в ответ миссис Банистер выдаст уничтожающую реплику, но ничего такого не происходит, она молчит, то ли потому, что у нее есть особые причины щадить миссис Бойд, то ли она хочет сохранить свой скальп, поскольку он может понадобиться ей для продолжения атак на Мандзони, которому она по-прежнему улыбается самым откровенным образом, словно предлагая ему себя – в сари или без сари.
У французов обмен оценками нового поворота событий происходит между Пако и Караманом (Бушуа, вконец изнуренный и выглядящий точно мертвец, выбыл уже из игры), причем в тоне – он мне кажется таким типично французским! – обвинений, яростных у Пако, сдержанных у Карамана. Да и бьющих к тому же по разным мишеням. Караман, надутый и важный, считает «недопустимым», что Эр Франс, предоставляя все службы и все оборудование своего аэропорта в распоряжение компании чартерных перевозок, не обеспечивает сохранность багажа. Пако, с багровой лысиной и выпученными глазами, во всем обвиняет приемщиков багажа в Руасси-ан-Франс. Они, наверное, объявили по приказу красного профсоюза неожиданную забастовку, нарушая тем самым законодательство о труде, а также элементарные права пассажиров. Пессимист, какими оказываются все французы, как только их прибыли начинают падать ниже определенного уровня, Пако делает из этого вывод, что во Франции «полная неразбериха» и что страна «летит в пропасть».
– Но вам их вернут, ваши чемоданы! – восклицает Блаватский, видя, в какое волнение пришли французы. – Или возместят их стоимость! Так что не надо из-за этого так себя изводить! Все это не столь уж важно!
– Это важно как симптом, – говорит Робби. – Ибо прекрасно согласуется со всем остальным.
Блаватский устремляет на него пронизывающий взгляд.
– Вы хотите сказать, что все это сделано намеренно?
– Это же очевидно, – говорит Робби. – Это же очевидно, что намеренно. Потеря нашего багажа – часть общего плана, цель которого – поставить нас в безвыходное положение.
Блаватский пожимает плечами, а Караман, полуприкрыв глаза и подергивая губой, говорит с недовольным видом, глядя на Робби:
– Это чистейший вымысел с вашей стороны. Ваша гипотеза ни на чем не основана.
Тут Мюрзек, желтая, худая, с гладко прилизанными волосами, встает, деревянным шагом идет через левую половину круга, наклоняется к бортпроводнице и с настойчивым видом шепчет ей на ухо несколько слов. Та с удивлением смотрит на нее и в конце концов не очень уверенно говорит:
– Да, но при условии ничего там не трогать.
– Я вам обещаю, – говорит Мюрзек.
Она выпрямляется и исчезает за занавеской.
– Куда это она пошла? – изумленно спрашиваю я.
Бортпроводница отвечает, поднимая бровь:
– Она попросила меня разрешить ей уединиться на несколько минут в пилотской кабине.
– И вы согласились! – восклицает Блаватский, сверкая глазами за стеклами очков.
– Конечно. Что в этом дурного? – кротким голосом говорит бортпроводница. – Она никому не помешает.
– Я пойду туда, – говорит Блаватский, вставая с грузной легкостью большого мяча, отскакивающего от пола.
– Да не трогайте вы мадам Мюрзек! – внезапно взрывается Робби. – Она достаточно натерпелась! Вы неисправимы, Блаватский! Опять вы лезете не в свое дело! У вас просто мания шпионить за людьми, вертеть ими так и сяк, обвинять их во всех смертных грехах, всячески на них давить! Оставьте их раз и навсегда в покое!
По кругу пробегает ропот одобрения, и Блаватский, великолепно изображая добродушие, говорит с притворной мягкостью, обнажая крупные зубы:
– Но я не собираюсь ее тревожить. Я только хочу посмотреть, что она замышляет. В конце концов, на карту поставлена наша безопасность.
Бесшумно ступая на толстых каучуковых подошвах, он в свою очередь исчезает за занавеской кухни.
Через несколько секунд он возвращается с непроницаемым видом и, ни слова не говоря, садится, соединяет кончики пальцев и закрывает глаза, как будто собираясь спать. Я нахожу, что для человека, который всегда охотно советует своим ближним «вести себя как взрослые люди», это представление выглядит довольно по-детски. Оно имеет целью наказать нас за наше несогласие, подразнить наше любопытство. Но надежды Блаватского не сбываются. Никто ему никаких вопросов не задает. И по прошествии некоторого времени, доведенный до крайности нашей сдержанностью, он заговаривает первым, этот шпик.
– Ну так вот, – говорит он, обводя круг своими полными иронии глазками, – теперь я совершенно спокоен. Действия такого рода не могут вызвать никаких проблем. Мадам Мюрзек стоит на коленях на ковровой дорожке в пилотской кабине. И не спускает глаз с красной лампочки на приборной доске…
Он замолкает, словно решив, что и так достаточно много сказал, и Караман нетерпеливо спрашивает:
– И что же она делает?
– Молится.
– А! – говорит Караман, и они обмениваются удовлетворенными взглядами.
Совершенно ясно, что, если мадам Мюрзек впала в мистический транс, достоверность ее рассказа о своем кратковременном пребывании на Земле становится сомнительной.
– Голосом тихим или громким? – с напряженным видом спрашивает Робби.
Глаза Блаватского за толстыми стеклами ядовито блестят, он выдвигает челюсть вперед и смотрит на Робби неприязненным взглядом: этот жалкий педик позволяет себе задавать ему вопросы после того, как имел наглость так грубо его оборвать. Но Блаватский все же отвечает, хотя и старается не глядеть при этом на Робби; непреодолимое стремление продолжить следствие берет верх над злопамятством.
– В полный голос, – говорит он, сверкая глазами. – Отнюдь не бормочет. Говорит неторопливо и внятно. Четко выговаривает каждое слово и тщательно их отделяет одно от другого.
Он явно подтрунивает над Робби, но Робби не улыбается. Он говорит:
– Какого рода молитву она произносит?
– О, она вам хорошо известна, – говорит Блаватский, с равнодушным и пренебрежительным видом взмахивая рукой. И поскольку мадам Мюрзек француженка, продолжает по-французски: – Отче наш, Иже еси на небесех… и так далее.
– Ах, – отзывается Робби, – лучше бы она говорила: «Отче наш, Иже еси на Земле…»
Я приготавливаюсь к тому, что вслед за этой ремаркой он, как всегда, разразится громким визгливым смехом. Но я ошибаюсь. Его лицо остается серьезным и напряженным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51