– Мистер Серджиус, поскольку вы говорите на языке этих людей, не будете ли вы любезны спросить у этой… темнокожей особы, могу ли я снять с подлокотника руку, чтобы почесать себе нос?
Индуска хмурит брови и с угрожающим видом глядит на миссис Бойд и на меня, поочередно наставляя на нас пистолет.
Я храню молчание.
– Прошу вас, мистер Серджиус, – говорит миссис Бойд. – У меня ужасно чешется нос.
– Я очень сожалею, миссис Бойд. Вы сами видите, индуска не желает, чтобы мы к ней обращались и даже чтобы мы разговаривали между собой.
Взгляд индуски опять вспыхивает, и она издает серию гортанных звуков, которые, кажется, вообще не имеют отношения к членораздельной речи. Но еще более, чем звук, меня устрашает взгляд. Никогда в жизни я не видал ничего похожего на глаза этой женщины. Они огромные, влажные, невероятно черные и излучают беспредельную злобу.
Наступает молчание, и я уже надеюсь, что инцидент исчерпан, когда миссис Бойд испуганным голосом маленькой девочки заводит снова:
– Я вас умоляю, мистер Серджиус, попросите ее за меня. Зуд становится просто нестерпимым. Я чувствую, что уже не в силах сопротивляться, – добавляет она на грани рыданий или истерического припадка.
Я взглядываю на индуску и продолжаю молчать.
– Прошу вас, мистер Серджиус! – говорит миссис Бойд; по щекам у нее текут слезы, и голос поднимается вдруг до жутких пронзительных нот, – Я чувствую, что не смогу удержаться! Я подниму сейчас руку и почешу себе нос! Она выстрелит, и вы из-за своей трусости станете виновником моей смерти!
– Мадам, я не трус, – говорю я, оскорбленный таким обвинением, да еще в присутствии бортпроводницы. – Ничто не дает вам права так говорить! Ваш эгоизм просто непостижим! Ничего больше в мире не существует, только ваш нос! Что касается меня, то я полагаю, что моя жизнь никак не дешевле вашего носа!
– Мистер Серджиус, ну пожалуйста, – говорит она с такою мольбой и таким детским тоном, что меня это сразу смягчает.
– Дело в том, – говорю я уже несколько более спокойно (но я должен сознаться, что даже в подобный момент признание дается мне нелегко, ибо я привык гордиться своей превосходной памятью), – дело в том, что я не могу вспомнить, как будет на хинди слово «почесать».
В этот миг индуска направляет оружие на меня. Она делает это так медленно и с такой решительностью, что я понимаю: сейчас она выстрелит. Своим взглядом она парализует меня, по моей спине, между лопатками, струится пот.
Однако вместо того чтобы выстрелить, индуска спокойным голосом, высокомерно произносит на хинди:
– Что нужно этой старой свинье?
Я отвечаю, удивляясь, что так быстро вспомнил слово «почесать», которого до этой секунды мне не хватало. (Полагаю, что у Фрейда можно найти объяснение этой «забывчивости».)
– Она хочет почесать себе нос.
– Пусть почешет! – говорит индуска с уничтожающим презрением.
– Миссис Бойд, – незамедлительно говорю я, – эта особа разрешила вам поднять руку.
– Ах, спасибо, спасибо! – говорит миссис Бойд, обращаясь исключительно к индуске.
Можно подумать, что я в этом деле вообще не играю никакой роли. Миссис Бойд на меня даже не смотрит. За это мое посредничество она затаит на меня совершенно необъяснимую злобу. Я для нее буквально перестану существовать. Ни слова, ко мне обращенного. Ни взгляда.
Продолжая рассыпаться в неумеренных благодарностях, в которых, по-моему, явно ощущается дефицит собственного достоинства, миссис Бойд поднимает с подлокотника свою белую, пухлую, унизанную кольцами руку и чешет нос – сладострастно и долго.
Я смотрю на бортпроводницу. Она не только не оказывает своей обидчице никакого сопротивления, но даже в этой ее беспомощной позе нет и намека на испуг, на какую-то напряженность. Кажется, что она с полным доверием положилась на индуску, словно этот захват ее шеи сзади – а он ведь может очень быстро превратиться в удушение – был только шаловливым объятием старшей сестры. Она даже ухитряется мне улыбнуться – свободно и непринужденно, как если бы она сидела в своем кресле.
Колышется занавеска кухонного отсека, и в салоне вновь появляется индус; его смуглое лицо непроницаемо, в руке опущенный пистолет. Тихим голосом он говорит своей подруге несколько слов. Та отпускает пленницу, и индус, вежливый и безмолвный, жестом приглашает бортпроводницу сесть. После чего он тоже садится, без особых церемоний сбросив прямо на пол со своего кресла тюрбан. Потом кладет на колено руку с пистолетом, но ни в кого конкретно не целится.
Его ассистентка по-прежнему стоит с наведенным на нас пистолетом и продолжает разглядывать нас своими фанатичными глазами, но не поочередно одного за другим, а всех сразу, и это странное свойство ее взгляда видеть одновременно всех внушает смутную тревогу.
На несколько секунд сама ситуация будто застывает в ожидании и тишине. Потом индус, на котором, как в фокусе, сходятся все наши взоры, говорит на изысканном английском:
– Я очень рад, что за мое отсутствие здесь ничего не случилось. Зная умонастроение моей ассистентки, я не без некоторых опасений оставлял вас с нею наедине.
Все в наилучшем виде: английский язык, акцент, текст, психологический настрой. Индус демонстрирует нам великолепную карикатуру на несколько уже затрепанную тему: «британский джентльмен». Но в этой имитации угадывается намеренная пародия.
После долгого молчания он продолжает:
– I am annoyed.
Что можно перевести как «я весьма раздосадован», хотя английское выражение довольно часто содержит в себе эвфемистическое определение понятия, выходящее за пределы его буквального смысла. Но меня особенно поражает та царственная манера, с которой индус это произносит, точно все мы должны сразу же затрепетать оттого, что он «весьма annoyed».
Он обводит глазами наш круг и неторопливо продолжает, тщательно, с каким-то безразличием выговаривая слова:
– Я вынужден изменить свои планы ввиду непредвиденного обстоятельства: в пилотской кабине никого нет.
Это вызывает у всех сидящих в салоне некий шок, что выражается поначалу гробовым молчанием, затем сумбурными всплесками возгласов, которые раздаются со всех сторон и в которых звучит недоверие, тревога, растерянность. За этим половодьем слов индус наблюдает молча, с презрительной миной, которая представляется мне довольно лицемерной: сам-то он оставался в кабине пилота добрых две минуты и у него было достаточно времени, чтобы оправиться от потрясения, которое он тоже наверняка пережил, обнаружив отсутствие экипажа. Очень легко при этих условиях процедить небрежное «я весьма раздосадован», тогда как мы здесь, в салоне, буквально все ошеломлены.
– Но это же невероятно! – говорит Блаватский так громко, что сразу устанавливается тишина. – Военные самолеты, управляемые по радио с земли, я видел, но самолеты дальних пассажирских рейсов, пилотируемые таким образом, – никогда!
– Так же как и я, – говорит индус. – Но, может быть, вы, джентльмены, хотели бы направить кого-нибудь из своей компании для осмотра пилотской кабины?
– Предлагаю поручить это мне, – говорит Пако. – Я служил в авиации во время войны.
Индус поворачивает к нему голову.
– В каком качестве?
– Я был радистом.
– Превосходно. Действуйте, мистер Пако. Лично я не нашел в кабине ничего похожего на радиоаппаратуру.
Пако, руки которого по-прежнему лежат на подлокотниках кресла, глядит поочередно на обоих воздушных пиратов. Индус что-то тихо говорит своей ассистентке. Потом жестом разрешает Пако встать.
Пако исчезает за занавеской кухонного отсека, а индус спрашивает на хинди свою помощницу, как мы себя вели.
– Осторожно, – отзывается она, – не говори на хинди. Этот хряк, – дулом пистолета она указывает на меня, – все понимает.
Она говорит это, конечно, на хинди, дабы я знал, кто я такой. Оказывается, я хряк, а миссис Бойд – старая свинья.
– Ах вот как, – говорит индус по-английски и злобно усмехается. – Джентльмен понимает хинди?
Но в слово «джентльмен» он вкладывает столько иронии, что выражение, употребленное в мой адрес его спутницей, кажется мне теперь почти дружелюбным.
Индус продолжает насмешливым тоном, угрюмо уставившись на меня с враждебностью, которой он и не думает скрывать:
– Как любезно с вашей стороны, что вы дали себе труд выучить язык, на котором говорит цветное население!
Он произносит эти слова как бы нехотя, стиснув зубы и без малейшей тени юмора.
– Но, – говорю я, ошарашенный столь недоброжелательным ко мне отношением только из-за того, что я говорю на его языке, – но разве я сказал, что индусы принадлежат к цветному населению?
– Вы это думаете, – говорит он прокурорским тоном.
– Я думаю, что какая-то разница в цвете кожи между нами есть, но не придаю этому никакого значения.
– Вы очень добры, – неприязненно говорит индус и отводит глаза в сторону.
Я гляжу на него в замешательстве. Невзирая на то что Индия еще с конца второй мировой войны является страной независимой и пользуется всеобщим уважением в мире, передо мною оказался индус, причем молодой индус, настолько болезненно воспринимающий последствия колонизации (самой колонизации он даже не застал), что он вступил на путь воинствующего расизма с обратным знаком против европейцев.
Вслед за этим появляется, весь красный от затылка до подбородка, Пако, садится на свое место и, с трудом переводя дыхание, говорит:
– В кабине никого нет и нет никаких следов радиоаппаратуры классических типов.
– Вы хотите сказать, – говорит индус, – что какой-то радиоаппарат все же есть, но неизвестного вам типа?
– Какая-то связь между землей и самолетом непременно должна существовать, – говорит Пако, – иначе самолет не мог бы лететь.
– Вы пришли к тем же заключениям, что и я, мистер Пако, – говорит индус. – Все происходит так, будто Земля, – он интонацией подчеркивает это слово, и в дальнейшем все мы вслед за ним будем его употреблять, обозначая людей, управляющих нами с земли, – будто Земля отказывается от всякого диалога с нами, притом что она, в этом я убежден, прекрасно слышит все наши разговоры.
Индус говорит теперь абсолютно спокойно, без тени иронии или презрения, совершенно так, как если бы он был одним из нас. Нам почти удается забыть, что в руке у него пистолет и что его ассистентка держит нас под прицелом.
– Я не могу с этим согласиться, – дрогнувшим голосом произносит Блаватский, избирая для себя ту из своих двух лингвистических личин, которая припасена у него для серьезных бесед. – Ничто не доказывает… – продолжает он на своем тягучем английском и вдруг прерывает себя. Я замечаю, что в его серых пронзительных глазах за толстыми стеклами очков мелькает тревожное выражение. Сглотнув слюну, он с усилием продолжает: – Ничто не доказывает, что Земля слышит наши слова.
Я слушаю Блаватского, вижу, как он взволнован, и у меня создается впечатление, что он быстрее, чем кто-либо другой среди нас, – во всяком случае, быстрее, чем я, – догадался, к чему клонит индус. Он тоже произносит Земля с той же интонацией, что и индус, хотя мне трудно было бы сейчас определить, какой смысл каждый вкладывает в это слово.
– В данную минуту ничто не доказывает, – говорит индус самым вежливым тоном. – Но очень скоро нам предстоит это выяснить.
Блаватский вздрагивает, и индус понимающе смотрит на нас. В его голосе проскользнула металлическая нотка, но, что касается меня, я все же не понимаю, почему его фраза показалась Блаватскому столь угрожающей. Индус поворачивается к Пако.
– Кроме отсутствия радио, вы заметили в пилотской кабине что-либо необычное?
– Я не знаю, – говорит Пако, и на его гладком черепе опять выступают крупные капли пота, – я не знаю, что должна представлять собой обычная кабина в самолете, управляемом на расстоянии. Щиток приборов показался мне почти пустым, но это, в конце концов, естественно, поскольку не предусмотрено, чтобы кто-то в кабине на эту доску смотрел. Но чего я никак не могу объяснить – это назначения маленького красного сигнала, который постоянно горит в центре приборного щитка.
– Оптический указатель? – спрашивает индус. – Сигнал тревоги?
– Но тревоги для кого? – говорит Пако. – Пилота ведь нет.
– Я тоже обратил внимание на этот красный сигнал, – говорит индус.
Правильные черты его смуглого лица утрачивают неподвижность, в них проскальзывает беспокойство. Но лишь на малую долю секунды, и вот он уже вновь обрел свою невозмутимость, как будто опять натянул на себя привычную маску. Наступает тягостное молчание, и чем дольше оно длится, тем оно тяжелее давит на нас. И дело, наверно, не в том, что у нас нет желания сообща обсудить свою участь, а в том, что глаза индуса заставляют нас молчать. В отличие от своей спутницы, чья злоба мгновенно доходит до предела, он обладает способностью, как реостат, произвольно увеличивать напряжение своего взгляда. Но мое сравнение с реостатом верно лишь наполовину, ибо у индуса одновременно изменяется и выражение взгляда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51