Это было очень забавно! – Она смеется. – Видите, я даже польщена. Вы могли меня вообще не заметить. Но, с другой стороны, – продолжает она с уничтожающим презрением, – могла ли я утешиться, оказавшись в этом списке не первой?
– Да я вовсе не ухаживаю за Мишу, – довольно тупо говорит Мандзони. – С Мишу у меня все кончено.
– Все кончено? – на какую-то долю секунды забыв свою роль, жадно спрашивает Банистер и глядит на Мандзони, хлопая ресницами и учащенно дыша.
Значит, в конечном счете она была не так уж уверена в себе.
Да и он, пожалуй, не так уж неловок.
Ах нет, конечно, неловок! Ибо он считает себя обязанным добавить:
– Я просто в ней ошибся. Мишу еще совершенно не созрела как женщина и втюрилась, точно девчонка, в какого-то замухрышку.
Пауза. Мы даже вздрогнули от этого мелкого и к тому же совершенно ненужного хамства.
– Ну и дерьмо же этот чувак, – спокойно говорит Мишу, которую ее сосед слева незамедлительно начинает отчитывать за грубость.
Мишу, со своей неизменно свисающей на лоб прядкой волос, удовлетворенно молчит. Она доставила себе двойное удовольствие: обругала Мандзони и получила нагоняй от Пако.
– Вы, конечно, опять лжете, – высокомерно говорит миссис Банистер. – Мишу двадцать лет. Вы предпочли ее мне.
– Вовсе нет, – ответствует Мандзони, который ощущает, как важно для него отвергать этот пункт обвинения, но не очень понимает, как сделать, чтобы его отпирательство выглядело достоверным.
Миссис Банистер глядит на него, и он чувствует, что его пригвоздили к стене эти черные зрачки, сверкающие в жестких щелях ее век. Он говорит чуть ли не заикаясь:
– У нее привлекательность совсем другого рода. В Мишу чересчур много терпкости. От нее оскомина на зубах.
– Тогда как мною можно спокойно набивать себе рот? – говорит миссис Банистер тоном, от которого мурашки бегут по спине. Но в то же время она высокомерно улыбается и замечательно владеет собой. – Что ж, – продолжает она, – поскольку мы все для вас только пища, может быть, вы пропустите мою очередь и, не откладывая дела в долгий ящик, поскорее отведаете бортпроводницы? Правда, – добавляет она с оскорбительной ухмылкой, – бортпроводницу уже прибрали к рукам, и она, кажется, неплохо защищена.
Робби опять тычет своим острым локтем в ребра Мандзони, и тот на сей раз понимает; он молчит, ожидая, что будет дальше, тем временем собирая разбросанные вокруг остатки своего самолюбия.
Пока шел разговор, он меня отвлек и даже немного позабавил. Но теперь, когда он завершился, меня охватывает недоверие, настолько кричаще выбивается он из контекста, настолько не вяжется с ситуацией, в которой мы оказались на борту этого самолета.
О, я понимаю, эта сцена, возможно, является для миссис Банистер способом приободриться, убедить себя, что все обстоит нормально и что наше несколько затянувшееся приключение вскоре благополучно завершится в четырехзвездном отеле на берегу озера в Мадрапуре. Ибо обе viudas с самого начала не переставая вздыхают, томясь по гостиничным удобствам. Миссис Банистер все время толкует об услаждающей ванне, которую она примет сразу же по прибытии, а миссис Бойд – о завтраках в ресторане, на террасе с круговым обзором. Где-то в затаенных планах миссис Банистер есть и такая позиция: слышится тихий стук в дверь ее выходящего на озеро номера; дверь открывается, на пороге возникает Мандзони – еще одно дополнительное удобство. Он будет, мечтает она, проводить с нею все вечера, этот большой и смазливый простак, всегда готовый заняться любовью. Отсюда и необходимость загодя и постепенно, еще в самолете, его как следует выдрессировать.
Для viudas, и особенно для миссис Банистер, чьи владетельные права восходят к седой старине, благополучный исход представляется как нечто само собой разумеющееся. Мадрапур причитается ей, и она получит его сполна. Ни в каком месте земного шара, ни в какое мгновение ее жизни ничего худого с миссис Банистер произойти не может. Покойные отец и муж определили ее в категорию туристов такого высокого ранга, что задеть ее всерьез просто невозможно. Ей нелегко воспринимать себя «пассажиркой», и я испытываю к ней какую-то жалость. Сам не знаю, отчего это происходит. Ибо вряд ли стоит ее особенно жалеть. Во всяком случае, не больше и не меньше, чем всех нас.
После жестоких салонных забав миссис Банистер и небольшого отдохновения, которые они нам доставили, круг снова погружается в неподвижность безмолвного ожидания; этот переход к пустоте тянется довольно долго, и выносить его даже труднее, чем те драматические моменты, которые нам пришлось пережить. У всех у нас есть основания, пусть и различные, не открывать рта. Суровость, с какой миссис Банистер прошлась против шерсти своего жеребца, обучая его хорошим манерам, предполагает настолько оптимистический прогноз на будущее, что даже лидеры большинства не решаются разделить эту точку зрения. Что же касается нас, the unhappy few – Мюрзек, бортпроводницы, Робби и меня, – на нас уже и так все косятся, раздраженные тем, что мы раньше времени оказались правы, и у нас нет никакого желания вновь повергать наших спутников в растерянность и тревогу, лишний раз повторяя им то, что мы думаем о нашем положении.
И вот среди этой напряженной и мрачной тишины, когда в иллюминаторах закатное солнце опускается к морю облаков, дыхание Бушуа начинает меняться. До этой минуты его дыхания, как и нашего, не было слышно. Теперь оно неожиданно становится шумным, хриплым, прерывистым и сопровождается судорожным подергиваньем рук и постоянным движением шеи то вправо, то влево, как будто больной, когда ему не хватает воздуха на одной стороне, поворачивает голову в другую, надеясь – но надежда всякий раз оказывается тщетной – наполнить наконец свои легкие. Натужное хрипенье, которое, кажется, рвется из самой глубины его груди, словно Бушуа должен каждую секунду его оттуда выдирать, походит на верещанье трещотки, только на более низких нотах. В этом звуке так мало человеческого и столько чего-то механического, отвратительного, что мы леденеем от ужаса, и, однако, когда он временами прекращается, уступая место резкому свисту, сходному с тем, какой испускает продырявленная шина, впечатление от этого не менее омерзительно. Изможденное, желтое лицо Бушуа покрывается потом, и когда с его ссохшихся, бесцветных губ не срывается ни этот трещоточный скрип, ни это ужасающее свистящее выдыханье, с них слетает мучительный стон. Можно сколько угодно твердить себе, что Бушуа, скорее всего, уже впал в беспамятство и в его мозгу не отпечатываются те страдания, которыми исполнены его стоны, все равно самим своим повторением они с таким неистовством бьют по нервам, что вынести это почти невозможно. Пако, с глазами, вылезающими из орбит, и с мокрой от пота лысиной, наклонился над шурином и засыпает его тревожными вопросами, но они остаются без ответа, и даже в глазах Бушуа, черных, неподвижных, широко открытых, нет ни признака жизни.
– Вы же видите, что ваш шурин не в состоянии вам ответить, – говорит Блаватский воинственным тоном, который контрастирует с сострадательным выражением его близоруких глаз. Он продолжает по-английски, грубым, вульгарным голосом, пожимая плечами, словно происходящее его совершенно не трогает: – Этот тип загибается.
В то же время, будучи человеком, привыкшим к активным действиям, он с грузным проворством поднимается с кресла и несколько мгновений стоит, переминаясь с ноги на ногу, заложив большие пальцы за брючный ремень и выдвинув вперед подбородок.
– Нужно все же решиться и что-нибудь сделать для этого типа, – продолжает он гневно и обводит круг обвиняющим взглядом, как будто упрекает нас в нашем бессилии.
Упрек представляется нам настолько нелепым, что никто на него не отвечает, и Блаватский продолжает торчать перед своим креслом все с тем же решительным видом, но сам ничего не предлагает и не делает, лишь раскачивается, как медведь, из стороны в сторону с размеренностью, способной довести человека до тошноты.
– Если бы у меня был одеколон, я смочила бы ему лоб, – говорит бортпроводница, тревожно поднимая свои тонкие, почти бесцветные брови.
– Одеколон, – говорит с насмешкой Блаватский. – Вы собираетесь лечить его одеколоном?
– Не лечить, разумеется, – отвечает бортпроводница с сильным раздражением, какого я у нее прежде не видел. – Но облегчить его страдания это может.
Блаватский мгновенно меняет тактику, принимает, не моргнув глазом, на вооружение идею, которую он только что отвергал, и властным и решительным тоном, как будто вновь беря в свои руки контроль над ситуацией, продолжает:
– У кого в ручном багаже есть одеколон?
Он опять обводит круг глазами, и всякий раз, как он поворачивает голову, толстые стекла его очков ярко сверкают. Ответа по-прежнему нет, потом, после минутного молчания, Мюрзек взглядывает на миссис Бойд и с кротостью говорит:
– Извините мою нескромность, но разве у вас в сумочке нет флакона с одеколоном?
Круглое лицо миссис Бойд краснеет, и я впервые замечаю, что букли в ее сложной укладке нисколько не растрепались со вчерашнего дня, они по-прежнему плотные и тугие, будто сделаны не из волос, а из металла.
– Но это не одеколон! – восклицает она по-английски голосом девочки, в котором слышится страх, смешанный с возмущением. – Это туалетная вода от Герлена!
– Мадам, – сурово и твердо говорит Блаватский и начинает раскачиваться вперед и назад, словно собираясь катапультироваться на миссис Бойд, – надеюсь, вы не откажете в одеколоне умирающему!
– Что? Что? – пронзительно вскрикивает миссис Бойд и в крайнем волнении вздымает вверх свои пухлые ручки. – Этот человек умирает? Но я этого не знала! Мне никто об этом не сказал! Мадемуазель, – с оскорбленным видом продолжает она, поворачиваясь к бортпроводнице, – компания чартерных перевозок не должна обрекать пассажиров на подобное зрелище! Это неприлично! Надо немедленно перевести этого человека в туристический класс!
Ее предложение встречено изумленным молчанием. Пако, задыхаясь от ярости, открывает рот, но не может произнести ни звука, все взгляды останавливаются на миссис Бойд. Но она, свято веруя в свои права, ни на кого не глядит. Своими короткими руками она прижимает к животику сумку крокодиловой кожи.
Миссис Банистер кладет руку на предплечье своей приятельницы и, наклонившись, шепчет ей на ухо несколько слов по-английски; она это делает так тихо, что я не могу ничего разобрать, но мне кажется, что она обращается к миссис Бойд с увещеваниями. Так, во всяком случае, я думаю, ибо, шепча, миссис Банистер принимает тот ангельский вид, который мы уже наблюдали у нее, когда дружно занимались самобичеванием по поводу Мюрзек, еще до того, как та снова оказалась в самолете.
Мне довольно трудно решить, искренна сейчас миссис Банистер или нет, ибо обычно она заботится прежде всего о том, чтобы хорошо выглядеть, и сострадание к ближнему не принадлежит к числу ее главных достоинств. Тем не менее она как будто высказывает соседке здравые мысли. Но ее усилия тщетны. Ибо чем больше она настаивает, тем больше каменеет круглая, мягкая и добродушная физиономия миссис Бойд, и на ней, точно защитный слой лака, появляется выражение оскорбленной добродетели.
– Нет, моя дорогая, – говорит она наконец, почти не разжимая губ и цедя сквозь зубы слова, – то, что мне принадлежит, принадлежит мне, и я буду распоряжаться им по своему усмотрению. Эта парочка гангстеров уже и так меня обчистила. С меня довольно.
Сказав это, она с решительным видом устремляет перед собой взгляд своих круглых глуповатых глаз, продолжая изо всех сил прижимать к себе сумочку крокодиловой кожи. Миссис Банистер говорит вежливо и несколько уязвленно:
– Я не настаиваю.
Она чуть заметно пожимает плечами, предназначая это движение для круга, и выгибает с изяществом шею в направлении Мандзони. Затем, словно устанавливая между ними взаимопонимание двух благородных сердец и приглашая Мандзони стать свидетелем ее поражения, она обращает к нему исполненную меланхолии улыбку.
– Миссис Бойд, – громовым голосом говорит Блаватский, – ваш эгоизм переходит все границы! Если вы сейчас же по своей собственной воле не отдадите бортпроводнице флакон с одеколоном…
– С туалетной водой, – говорит миссис Бойд.
– Не имеет значения! Если вы не отдадите бортпроводнице этот флакон, я возьму его у вас силой!
– О, мистер Блаватский! – говорит с обычным своим тиком Караман и в знак протеста выставляет в сторону Блаватского ладонь правой руки. – Я не согласен с таким методом. Вы заходите слишком далеко! Этот предмет принадлежит миссис Бойд! И вы не можете его у нее отнять.
– И кто же мне помешает это сделать? – воинственно спрашивает Блаватский, становясь на своих толстых ногах в фехтовальную позицию.
– Да хотя бы и я! – говорит Христопулос, поднимаясь в свою очередь с места и глядя Блаватскому прямо в глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
– Да я вовсе не ухаживаю за Мишу, – довольно тупо говорит Мандзони. – С Мишу у меня все кончено.
– Все кончено? – на какую-то долю секунды забыв свою роль, жадно спрашивает Банистер и глядит на Мандзони, хлопая ресницами и учащенно дыша.
Значит, в конечном счете она была не так уж уверена в себе.
Да и он, пожалуй, не так уж неловок.
Ах нет, конечно, неловок! Ибо он считает себя обязанным добавить:
– Я просто в ней ошибся. Мишу еще совершенно не созрела как женщина и втюрилась, точно девчонка, в какого-то замухрышку.
Пауза. Мы даже вздрогнули от этого мелкого и к тому же совершенно ненужного хамства.
– Ну и дерьмо же этот чувак, – спокойно говорит Мишу, которую ее сосед слева незамедлительно начинает отчитывать за грубость.
Мишу, со своей неизменно свисающей на лоб прядкой волос, удовлетворенно молчит. Она доставила себе двойное удовольствие: обругала Мандзони и получила нагоняй от Пако.
– Вы, конечно, опять лжете, – высокомерно говорит миссис Банистер. – Мишу двадцать лет. Вы предпочли ее мне.
– Вовсе нет, – ответствует Мандзони, который ощущает, как важно для него отвергать этот пункт обвинения, но не очень понимает, как сделать, чтобы его отпирательство выглядело достоверным.
Миссис Банистер глядит на него, и он чувствует, что его пригвоздили к стене эти черные зрачки, сверкающие в жестких щелях ее век. Он говорит чуть ли не заикаясь:
– У нее привлекательность совсем другого рода. В Мишу чересчур много терпкости. От нее оскомина на зубах.
– Тогда как мною можно спокойно набивать себе рот? – говорит миссис Банистер тоном, от которого мурашки бегут по спине. Но в то же время она высокомерно улыбается и замечательно владеет собой. – Что ж, – продолжает она, – поскольку мы все для вас только пища, может быть, вы пропустите мою очередь и, не откладывая дела в долгий ящик, поскорее отведаете бортпроводницы? Правда, – добавляет она с оскорбительной ухмылкой, – бортпроводницу уже прибрали к рукам, и она, кажется, неплохо защищена.
Робби опять тычет своим острым локтем в ребра Мандзони, и тот на сей раз понимает; он молчит, ожидая, что будет дальше, тем временем собирая разбросанные вокруг остатки своего самолюбия.
Пока шел разговор, он меня отвлек и даже немного позабавил. Но теперь, когда он завершился, меня охватывает недоверие, настолько кричаще выбивается он из контекста, настолько не вяжется с ситуацией, в которой мы оказались на борту этого самолета.
О, я понимаю, эта сцена, возможно, является для миссис Банистер способом приободриться, убедить себя, что все обстоит нормально и что наше несколько затянувшееся приключение вскоре благополучно завершится в четырехзвездном отеле на берегу озера в Мадрапуре. Ибо обе viudas с самого начала не переставая вздыхают, томясь по гостиничным удобствам. Миссис Банистер все время толкует об услаждающей ванне, которую она примет сразу же по прибытии, а миссис Бойд – о завтраках в ресторане, на террасе с круговым обзором. Где-то в затаенных планах миссис Банистер есть и такая позиция: слышится тихий стук в дверь ее выходящего на озеро номера; дверь открывается, на пороге возникает Мандзони – еще одно дополнительное удобство. Он будет, мечтает она, проводить с нею все вечера, этот большой и смазливый простак, всегда готовый заняться любовью. Отсюда и необходимость загодя и постепенно, еще в самолете, его как следует выдрессировать.
Для viudas, и особенно для миссис Банистер, чьи владетельные права восходят к седой старине, благополучный исход представляется как нечто само собой разумеющееся. Мадрапур причитается ей, и она получит его сполна. Ни в каком месте земного шара, ни в какое мгновение ее жизни ничего худого с миссис Банистер произойти не может. Покойные отец и муж определили ее в категорию туристов такого высокого ранга, что задеть ее всерьез просто невозможно. Ей нелегко воспринимать себя «пассажиркой», и я испытываю к ней какую-то жалость. Сам не знаю, отчего это происходит. Ибо вряд ли стоит ее особенно жалеть. Во всяком случае, не больше и не меньше, чем всех нас.
После жестоких салонных забав миссис Банистер и небольшого отдохновения, которые они нам доставили, круг снова погружается в неподвижность безмолвного ожидания; этот переход к пустоте тянется довольно долго, и выносить его даже труднее, чем те драматические моменты, которые нам пришлось пережить. У всех у нас есть основания, пусть и различные, не открывать рта. Суровость, с какой миссис Банистер прошлась против шерсти своего жеребца, обучая его хорошим манерам, предполагает настолько оптимистический прогноз на будущее, что даже лидеры большинства не решаются разделить эту точку зрения. Что же касается нас, the unhappy few – Мюрзек, бортпроводницы, Робби и меня, – на нас уже и так все косятся, раздраженные тем, что мы раньше времени оказались правы, и у нас нет никакого желания вновь повергать наших спутников в растерянность и тревогу, лишний раз повторяя им то, что мы думаем о нашем положении.
И вот среди этой напряженной и мрачной тишины, когда в иллюминаторах закатное солнце опускается к морю облаков, дыхание Бушуа начинает меняться. До этой минуты его дыхания, как и нашего, не было слышно. Теперь оно неожиданно становится шумным, хриплым, прерывистым и сопровождается судорожным подергиваньем рук и постоянным движением шеи то вправо, то влево, как будто больной, когда ему не хватает воздуха на одной стороне, поворачивает голову в другую, надеясь – но надежда всякий раз оказывается тщетной – наполнить наконец свои легкие. Натужное хрипенье, которое, кажется, рвется из самой глубины его груди, словно Бушуа должен каждую секунду его оттуда выдирать, походит на верещанье трещотки, только на более низких нотах. В этом звуке так мало человеческого и столько чего-то механического, отвратительного, что мы леденеем от ужаса, и, однако, когда он временами прекращается, уступая место резкому свисту, сходному с тем, какой испускает продырявленная шина, впечатление от этого не менее омерзительно. Изможденное, желтое лицо Бушуа покрывается потом, и когда с его ссохшихся, бесцветных губ не срывается ни этот трещоточный скрип, ни это ужасающее свистящее выдыханье, с них слетает мучительный стон. Можно сколько угодно твердить себе, что Бушуа, скорее всего, уже впал в беспамятство и в его мозгу не отпечатываются те страдания, которыми исполнены его стоны, все равно самим своим повторением они с таким неистовством бьют по нервам, что вынести это почти невозможно. Пако, с глазами, вылезающими из орбит, и с мокрой от пота лысиной, наклонился над шурином и засыпает его тревожными вопросами, но они остаются без ответа, и даже в глазах Бушуа, черных, неподвижных, широко открытых, нет ни признака жизни.
– Вы же видите, что ваш шурин не в состоянии вам ответить, – говорит Блаватский воинственным тоном, который контрастирует с сострадательным выражением его близоруких глаз. Он продолжает по-английски, грубым, вульгарным голосом, пожимая плечами, словно происходящее его совершенно не трогает: – Этот тип загибается.
В то же время, будучи человеком, привыкшим к активным действиям, он с грузным проворством поднимается с кресла и несколько мгновений стоит, переминаясь с ноги на ногу, заложив большие пальцы за брючный ремень и выдвинув вперед подбородок.
– Нужно все же решиться и что-нибудь сделать для этого типа, – продолжает он гневно и обводит круг обвиняющим взглядом, как будто упрекает нас в нашем бессилии.
Упрек представляется нам настолько нелепым, что никто на него не отвечает, и Блаватский продолжает торчать перед своим креслом все с тем же решительным видом, но сам ничего не предлагает и не делает, лишь раскачивается, как медведь, из стороны в сторону с размеренностью, способной довести человека до тошноты.
– Если бы у меня был одеколон, я смочила бы ему лоб, – говорит бортпроводница, тревожно поднимая свои тонкие, почти бесцветные брови.
– Одеколон, – говорит с насмешкой Блаватский. – Вы собираетесь лечить его одеколоном?
– Не лечить, разумеется, – отвечает бортпроводница с сильным раздражением, какого я у нее прежде не видел. – Но облегчить его страдания это может.
Блаватский мгновенно меняет тактику, принимает, не моргнув глазом, на вооружение идею, которую он только что отвергал, и властным и решительным тоном, как будто вновь беря в свои руки контроль над ситуацией, продолжает:
– У кого в ручном багаже есть одеколон?
Он опять обводит круг глазами, и всякий раз, как он поворачивает голову, толстые стекла его очков ярко сверкают. Ответа по-прежнему нет, потом, после минутного молчания, Мюрзек взглядывает на миссис Бойд и с кротостью говорит:
– Извините мою нескромность, но разве у вас в сумочке нет флакона с одеколоном?
Круглое лицо миссис Бойд краснеет, и я впервые замечаю, что букли в ее сложной укладке нисколько не растрепались со вчерашнего дня, они по-прежнему плотные и тугие, будто сделаны не из волос, а из металла.
– Но это не одеколон! – восклицает она по-английски голосом девочки, в котором слышится страх, смешанный с возмущением. – Это туалетная вода от Герлена!
– Мадам, – сурово и твердо говорит Блаватский и начинает раскачиваться вперед и назад, словно собираясь катапультироваться на миссис Бойд, – надеюсь, вы не откажете в одеколоне умирающему!
– Что? Что? – пронзительно вскрикивает миссис Бойд и в крайнем волнении вздымает вверх свои пухлые ручки. – Этот человек умирает? Но я этого не знала! Мне никто об этом не сказал! Мадемуазель, – с оскорбленным видом продолжает она, поворачиваясь к бортпроводнице, – компания чартерных перевозок не должна обрекать пассажиров на подобное зрелище! Это неприлично! Надо немедленно перевести этого человека в туристический класс!
Ее предложение встречено изумленным молчанием. Пако, задыхаясь от ярости, открывает рот, но не может произнести ни звука, все взгляды останавливаются на миссис Бойд. Но она, свято веруя в свои права, ни на кого не глядит. Своими короткими руками она прижимает к животику сумку крокодиловой кожи.
Миссис Банистер кладет руку на предплечье своей приятельницы и, наклонившись, шепчет ей на ухо несколько слов по-английски; она это делает так тихо, что я не могу ничего разобрать, но мне кажется, что она обращается к миссис Бойд с увещеваниями. Так, во всяком случае, я думаю, ибо, шепча, миссис Банистер принимает тот ангельский вид, который мы уже наблюдали у нее, когда дружно занимались самобичеванием по поводу Мюрзек, еще до того, как та снова оказалась в самолете.
Мне довольно трудно решить, искренна сейчас миссис Банистер или нет, ибо обычно она заботится прежде всего о том, чтобы хорошо выглядеть, и сострадание к ближнему не принадлежит к числу ее главных достоинств. Тем не менее она как будто высказывает соседке здравые мысли. Но ее усилия тщетны. Ибо чем больше она настаивает, тем больше каменеет круглая, мягкая и добродушная физиономия миссис Бойд, и на ней, точно защитный слой лака, появляется выражение оскорбленной добродетели.
– Нет, моя дорогая, – говорит она наконец, почти не разжимая губ и цедя сквозь зубы слова, – то, что мне принадлежит, принадлежит мне, и я буду распоряжаться им по своему усмотрению. Эта парочка гангстеров уже и так меня обчистила. С меня довольно.
Сказав это, она с решительным видом устремляет перед собой взгляд своих круглых глуповатых глаз, продолжая изо всех сил прижимать к себе сумочку крокодиловой кожи. Миссис Банистер говорит вежливо и несколько уязвленно:
– Я не настаиваю.
Она чуть заметно пожимает плечами, предназначая это движение для круга, и выгибает с изяществом шею в направлении Мандзони. Затем, словно устанавливая между ними взаимопонимание двух благородных сердец и приглашая Мандзони стать свидетелем ее поражения, она обращает к нему исполненную меланхолии улыбку.
– Миссис Бойд, – громовым голосом говорит Блаватский, – ваш эгоизм переходит все границы! Если вы сейчас же по своей собственной воле не отдадите бортпроводнице флакон с одеколоном…
– С туалетной водой, – говорит миссис Бойд.
– Не имеет значения! Если вы не отдадите бортпроводнице этот флакон, я возьму его у вас силой!
– О, мистер Блаватский! – говорит с обычным своим тиком Караман и в знак протеста выставляет в сторону Блаватского ладонь правой руки. – Я не согласен с таким методом. Вы заходите слишком далеко! Этот предмет принадлежит миссис Бойд! И вы не можете его у нее отнять.
– И кто же мне помешает это сделать? – воинственно спрашивает Блаватский, становясь на своих толстых ногах в фехтовальную позицию.
– Да хотя бы и я! – говорит Христопулос, поднимаясь в свою очередь с места и глядя Блаватскому прямо в глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51