наш самолет летит не через Индию, а Блаватский и не подумал к ней по этому поводу прицепиться. Вместо того чтобы терзать ее своими вопросами, он замыкается в высокомерном молчании. Он как будто боится подробнее об этом узнать.
Молчание длится еще долго после того, как мадам Мюрзек кончила говорить, и, если бы она не пребывала в непреклонном евангелическом расположении духа, она бы, я думаю, приняла вызов и приступила к дальнейшему опровержению доводов большинства. Но вместо этого она безропотно смиряется с тем, что ее выкладки с презрением отметены, и замолкает, кротко опустив суровые глаза на свои костлявые колени.
Бортпроводница освобождает на кухне подносы, и, пользуясь ее отсутствием, Робби садится рядом со мной и любезно, с большим тактом справляется о моем здоровье. Тогда-то я и делюсь с ним своими соображениями по поводу горючего, на котором работает наш самолет, и слышу от него в ответ фразу, которую я выше уже приводил: «Эта проблема не имеет никакого отношения к научной фантастике».
Но наш с ним разговор на этом не кончается. И хотя я не убежден, что правильно уловил суть всего, что было им сказано, зато уверен, что он сказал все это, имея на то достаточные основания. Я в высшей степени доверяю его проницательности, тонкости его восприятия. И говорю ему, стараясь преодолеть слабость своего голоса:
– Всякий раз, как я пытаюсь понять ситуацию, я упираюсь в стену. Это очень тревожно. Я не могу ответить ни на один из вопросов, которые я себе задаю. Почему, например, наш самолет не имеет пилота?
Грациозно расположившись в кресле бортпроводницы и сплетя свои длинные ноги, как переплетаются стебли стоящих в вазе нарциссов, Робби смотрит на меня с глубокой серьезностью.
– Вы задаетесь вопросом о конечной цели этого полета без экипажа, Серджиус? Но быть может, у него вообще ее нет… Имеет ли конечную цель сама наша жизнь? Ах да, правда, – тотчас добавляет он с лукавым блеском в глазах, – вы полагаете, что имеет, поскольку вы христианин. Что ж, попытаемся обнаружить ее и здесь… Что вы сами об этом думаете? Каков, по-вашему, смысл этого автоматического полета?
– Да ведь я вам только что сказал, что не вижу в нем никакого смысла, – говорю я, подавляя в себе нервное возбуждение, вызванное моей слабостью.
– Да-да, конечно, – говорит Робби. – Можно было бы, например, предположить, что ни один экипаж не согласился бы на такого рода полет.
– На такого рода полет?
– Вы прекрасно понимаете, что я хочу этим сказать, – говорит Робби, понижая голос. – Полет столь… как бы поточнее выразиться… скажем, неопределенный…
Я признателен ему за его деликатность, ибо круг слушает нас с возрастающим неодобрением.
Через несколько секунд я снова заговариваю:
– Вы хотите сказать, что экипаж мог бы взбунтоваться против этого полета в никуда и решиться на самовольную посадку?
– Да, – говорит Робби, – именно это я и хотел сказать. Поручить такой полет людскому экипажу значило бы пойти на определенный риск, а при автоматическом управлении самолетом он полностью исключен. – И, выдержав паузу, добавляет: – Автоматическое пилотирование целиком подчиняет нас произволу Земли…
Мы замолкаем, и хотя беседа ведется нами вполголоса и носит сугубо приватный характер, она вызывает в круге две совершенно противоположные, но в равной мере живые и быстрые реакции.
– Очень прошу вас! – скорбным тоном восклицает Мюрзек, поднимая на Робби полный упрека взгляд. – Не говорите о «произволе» Земли! То, что вы называете произволом, – это высшая воля, которую мы просто не способны понять.
Это выступление явилось для меня неожиданным, оно показывает, что меньшинство, в которое наряду с нами входит Мюрзек, тоже расколото разным пониманием проблемы. Но у меня нет времени вникать в оттенки этого несходства. В разговор в свою очередь вступает Караман, который вещает официальным тоном.
– Господа! – говорит он, полуприкрыв веки и подергивая губой; при этом он не смотрит на Робби и обращается только ко мне. – Я не буду от вас скрывать, что я в высшей степени сдержанно отношусь к фантастическим гипотезам, которые я сейчас услышал. Вполне возможно, что наш чартерный рейс выполняется не по тому маршруту и не по тому расписанию, какими следуют самолеты регулярных рейсов, но я не вижу никаких серьезных оснований считать, что самолет не прибудет к месту назначения.
Он повторяется, этот Караман. Все это он уже говорил, если не считать крохотной вставки о «маршруте и расписании» – аргумента, который он только что с трудом отыскал, чтобы хоть что-то противопоставить рассуждениям Мюрзек. Находка запоздалая и не слишком удачная, ибо, если только не пытаться перекраивать географию, вряд ли существует большой выбор путей из Парижа в Индию.
Караман высказался в очень суровом тоне, и круг, включая Блаватского, выражает свое одобрение с жаром, которого он до сих пор еще не выказывал. А Робби внезапно начинает смеяться тем своим мелодичным пронзительным смехом, который, должен признаться, легко может вывести людей из себя. Да я и сам нахожу его манеры достаточно неприятными, особенно когда наблюдаю вблизи весь этот спектакль – эту мимику, подскоки и раскручиванья, которыми он сопровождает свой смех. Отсмеявшись, Робби окончательно приводит меня в замешательство, ибо он придвигает свое лицо к моему так близко, что мне кажется, будто он собирается меня поцеловать. Этого он, слава Богу, не делает, а тихо говорит мне в самое ухо насмешливым тоном:
– Как они все упорно держатся за эту старую добрую легенду о Мадрапуре!
Его фраза мне почему-то не нравится. У меня такое чувство, что она задевает также меня и мои убеждения, хотя теперь я почти уверен, что мы никогда в Мадрапуре не приземлимся.
Я хочу перевести разговор на менее опасные рельсы и говорю совсем уже тихо, чтобы не навлекать на себя новой вспышки враждебности со стороны круга:
– Но какой, по-вашему, смысл в том, что мы находимся здесь? Чему мы служим? Не являемся ли мы подопытными кроликами научного эксперимента?
– Ах, мсье Серджиус! – откликается Робби с состраданием в голосе. – Опять вы впадаете в научную фантастику!
Вероятно, из-за своего состояния я сделался более раздражительным, потому что отвечаю ему весьма ядовито:
– Послушайте, Робби, не говорите со мной таким тоном. Моя гипотеза не так уж нелепа. В конце концов, вы не можете отрицать, что мы находимся с Землей в определенных отношениях! Она нас слышит, наблюдает за нами, нами руководит.
– Да, – с невероятной живостью отзывается Робби, будто он с самого начала только и ждал этого замечания и теперь бросается на него, чтобы поскорей опровергнуть, – но это отнюдь не означает, что отношения между нами и Землей – человеческие! Не нужно антропоморфизма, Серджиус! Вовсе не обязательно, что Земля является каким-то недоброжелательным или доброжелательным, как считает наша с вами приятельница, – он кивает в сторону Мюрзек, – существом… Впрочем, индус уже предостерегал нас от такой трактовки.
– Но тогда, – в крайнем раздражении говорю я, – что мы здесь делаем?
Робби долго смотрит на меня задумчивым взглядом и говорит удивительным по своей мелодичности голосом:
– Вы хотите сказать: когда за плечами у нас так мало времени и так мало осталось его впереди?
Я ошеломлен тем, как он истолковал мой вопрос. И в то же время настолько парализован страхом, что у меня мгновенно пересыхает во рту. Разумеется, я хотел спросить его не об этом, и, однако, какая-то неведомая сила заставляет утвердительно кивнуть, словно я говорю: «Да, Робби, что же мы делаем здесь, когда за плечами у нас так мало времени и так мало осталось его впереди?» Но отчего смог я внезапно ощутить такую уверенность, что мгновения, приближающие нас к концу, истекают так быстро?
Робби глядит на меня иронично и вместе с тем приветливо, затем мягко говорит:
– Но этот вопрос, Серджиус, вы могли задать себе и на земле.
Меня поражает справедливость этого замечания, и поэтому я не сразу соображаю, что Робби мне не ответил. Но, честно говоря, что он мог бы мне ответить? Я тупо жду от него ответа, как будто он лучше, чем я, понимает смысл жизни. А он все это время с добротой и серьезностью смотрит на меня своими светло-карими глазами, ничего не говоря и ничего не делая, даже не производя никаких жеманных телодвижений (вроде встряхиванья кудрями, переплетения ног, паучьего шевеленья руками), которые так раздражают наше суровое большинство.
Потом его взгляд смягчается еще больше, словно из глубины его глаз на меня смотрит женщина, живущая в нем пленницей его мужской оболочки, которую ей, сидящей внутри, так и не удалось преобразовать. Я вижу перед собой существо, которому, очевидно, приходится постоянно страдать из-за своей расщепленной надвое натуры, поскольку мир в большей своей части состоит не из стрекоз, а из Караманов.
– Вы очень встревожены, Серджиус, – говорит он наконец, наклоняясь ко мне с ласковым видом. – Вам надо расслабиться, заставить себя думать о чем-то другом. Например, – добавляет он с трогательным великодушием, – о вашей милой соседке, когда она вернется из кухни. Или о каких-то утешительных вещах, – слово «утешительных» он заключает голосом в кавычки и сопровождает коротким смешком, – я, например, с того момента, когда понял, что все мы здесь, – он понижает голос, – пленники этого самолета, все время твержу одну немецкую пословицу. Хотите послушать?
Schon ist's vielleicht anderswo,
– Doch-hier sind wir sowieso.
– Вы, должно быть, заметили, – добавляет он, – что в ней, как почти во всех народных пословицах, заключено стоическое правило. И германская лаконичность придает ей дополнительную силу. Как вы перевели бы ее на французский, Серджиус, не слишком разжижая? Я вот придумал такое:
Где– то есть другие края, где, возможно, нам было бы лучше.
Но пока, ожидая того, пребываем мы именно здесь.
– Нет, нет, – говорю я, мгновенно почуяв властный зов своего ремесла, – с таким вариантом я решительно не согласен. «Другие края» – слишком современно. И не та интонация. А ваше «ожидая того» – уже комментарий. Я предложил бы что-нибудь попроще:
Место, где было бы нам хорошо, быть может, и существует.
Но все же, этому вопреки, мы пребываем здесь.
– «Другим краям» вы предпочитаете «место»? – с сомнением спрашивает Робби.
– Да, конечно, – говорю я, – абсолютно в этом уверен.
Я замолкаю, удивленный тем, что после всех тревожных вопросов, которые нас занимали, я оказался в состоянии с живым интересом обсуждать маленькую, совсем крохотную проблему литературного перевода. В этот миг мой взгляд падает на Бушуа, и, нагибаясь в свою очередь к Робби (не без труда, ибо любое, даже самое незначительное, движение требует от меня слишком больших усилий), я говорю ему на ухо:
– Как вы полагаете, этот человек скоро умрет?
Робби наклоняет голову и поднимает брови, словно удивляясь, что я могу в этом сомневаться. Не знаю, то ли по случайному совпадению, то ли срабатывает телепатический эффект, но в это мгновенье Бушуа открывает глаза и упирается в меня взглядом. В откинутом до предела назад кресле, в котором он не сидит, а скорее лежит, в одеяле, натянутом до самой шеи, которым его укутал Пако, со сложенными на груди костлявыми пальцами, он своей позой и неподвижностью поразительно напоминает лежащего в гробу покойника. Как обострились со вчерашнего дня его черты! Накануне вечером, когда я вошел в самолет, я мимоходом отметил, что этот мой будущий спутник разве что чуть более худощав, чем прочие пассажиры. Но ни жесты, ни голос не выдавали в нем больного. Теперь его тело обрело окоченелость трупа, и на смертной маске живут только глаза, угольно-черные и глядящие на меня с невероятной злобой. Я пытаюсь отвернуться. но не могу этого сделать. Я. накрепко схвачен присосавшимся ко мне взглядом. И я читаю в нем ненависть, которую он питает ко мне за то, что я осмелился спросить у Робби – пусть шепотом, пусть на ухо, – полагает ли он, что этот человек скоро умрет. Я читаю его ответ. Он сверкает в его черных глазах. Эти глаза говорят, говорят непрерывно, с мерзкой, навязчивой повторяемостью: «И ты тоже».
Я не могу вынести этот взгляд. Я опускаю веки, и когда я снова их поднимаю, Робби рядом со мной уже нет. Должно быть, он решил, что наш разговор утомил меня, и вернулся на свое место, где своей мощной дланью его незамедлительно и цепко пришвартовала к себе его соседка; набросив абордажный крюк на его хрупкую руку и нависая над ним, как львица над газелью, которую она сейчас начнет рвать на куски, мадам Эдмонд заставляет его вполголоса пересказать ей всю нашу беседу.
Бортпроводница, вернувшись из кухни, опять садится рядом со мной и, словно это стало уже давней привычкой, снова вкладывает свою маленькую руку в мою. Вероятно, оттого, что, управившись с делами, она вымыла руки, ладонь у нее прохладная. Мне кажется, что эта свежесть делает ее руку еще нежнее и даже, как ни странно, еще миниатюрнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Молчание длится еще долго после того, как мадам Мюрзек кончила говорить, и, если бы она не пребывала в непреклонном евангелическом расположении духа, она бы, я думаю, приняла вызов и приступила к дальнейшему опровержению доводов большинства. Но вместо этого она безропотно смиряется с тем, что ее выкладки с презрением отметены, и замолкает, кротко опустив суровые глаза на свои костлявые колени.
Бортпроводница освобождает на кухне подносы, и, пользуясь ее отсутствием, Робби садится рядом со мной и любезно, с большим тактом справляется о моем здоровье. Тогда-то я и делюсь с ним своими соображениями по поводу горючего, на котором работает наш самолет, и слышу от него в ответ фразу, которую я выше уже приводил: «Эта проблема не имеет никакого отношения к научной фантастике».
Но наш с ним разговор на этом не кончается. И хотя я не убежден, что правильно уловил суть всего, что было им сказано, зато уверен, что он сказал все это, имея на то достаточные основания. Я в высшей степени доверяю его проницательности, тонкости его восприятия. И говорю ему, стараясь преодолеть слабость своего голоса:
– Всякий раз, как я пытаюсь понять ситуацию, я упираюсь в стену. Это очень тревожно. Я не могу ответить ни на один из вопросов, которые я себе задаю. Почему, например, наш самолет не имеет пилота?
Грациозно расположившись в кресле бортпроводницы и сплетя свои длинные ноги, как переплетаются стебли стоящих в вазе нарциссов, Робби смотрит на меня с глубокой серьезностью.
– Вы задаетесь вопросом о конечной цели этого полета без экипажа, Серджиус? Но быть может, у него вообще ее нет… Имеет ли конечную цель сама наша жизнь? Ах да, правда, – тотчас добавляет он с лукавым блеском в глазах, – вы полагаете, что имеет, поскольку вы христианин. Что ж, попытаемся обнаружить ее и здесь… Что вы сами об этом думаете? Каков, по-вашему, смысл этого автоматического полета?
– Да ведь я вам только что сказал, что не вижу в нем никакого смысла, – говорю я, подавляя в себе нервное возбуждение, вызванное моей слабостью.
– Да-да, конечно, – говорит Робби. – Можно было бы, например, предположить, что ни один экипаж не согласился бы на такого рода полет.
– На такого рода полет?
– Вы прекрасно понимаете, что я хочу этим сказать, – говорит Робби, понижая голос. – Полет столь… как бы поточнее выразиться… скажем, неопределенный…
Я признателен ему за его деликатность, ибо круг слушает нас с возрастающим неодобрением.
Через несколько секунд я снова заговариваю:
– Вы хотите сказать, что экипаж мог бы взбунтоваться против этого полета в никуда и решиться на самовольную посадку?
– Да, – говорит Робби, – именно это я и хотел сказать. Поручить такой полет людскому экипажу значило бы пойти на определенный риск, а при автоматическом управлении самолетом он полностью исключен. – И, выдержав паузу, добавляет: – Автоматическое пилотирование целиком подчиняет нас произволу Земли…
Мы замолкаем, и хотя беседа ведется нами вполголоса и носит сугубо приватный характер, она вызывает в круге две совершенно противоположные, но в равной мере живые и быстрые реакции.
– Очень прошу вас! – скорбным тоном восклицает Мюрзек, поднимая на Робби полный упрека взгляд. – Не говорите о «произволе» Земли! То, что вы называете произволом, – это высшая воля, которую мы просто не способны понять.
Это выступление явилось для меня неожиданным, оно показывает, что меньшинство, в которое наряду с нами входит Мюрзек, тоже расколото разным пониманием проблемы. Но у меня нет времени вникать в оттенки этого несходства. В разговор в свою очередь вступает Караман, который вещает официальным тоном.
– Господа! – говорит он, полуприкрыв веки и подергивая губой; при этом он не смотрит на Робби и обращается только ко мне. – Я не буду от вас скрывать, что я в высшей степени сдержанно отношусь к фантастическим гипотезам, которые я сейчас услышал. Вполне возможно, что наш чартерный рейс выполняется не по тому маршруту и не по тому расписанию, какими следуют самолеты регулярных рейсов, но я не вижу никаких серьезных оснований считать, что самолет не прибудет к месту назначения.
Он повторяется, этот Караман. Все это он уже говорил, если не считать крохотной вставки о «маршруте и расписании» – аргумента, который он только что с трудом отыскал, чтобы хоть что-то противопоставить рассуждениям Мюрзек. Находка запоздалая и не слишком удачная, ибо, если только не пытаться перекраивать географию, вряд ли существует большой выбор путей из Парижа в Индию.
Караман высказался в очень суровом тоне, и круг, включая Блаватского, выражает свое одобрение с жаром, которого он до сих пор еще не выказывал. А Робби внезапно начинает смеяться тем своим мелодичным пронзительным смехом, который, должен признаться, легко может вывести людей из себя. Да я и сам нахожу его манеры достаточно неприятными, особенно когда наблюдаю вблизи весь этот спектакль – эту мимику, подскоки и раскручиванья, которыми он сопровождает свой смех. Отсмеявшись, Робби окончательно приводит меня в замешательство, ибо он придвигает свое лицо к моему так близко, что мне кажется, будто он собирается меня поцеловать. Этого он, слава Богу, не делает, а тихо говорит мне в самое ухо насмешливым тоном:
– Как они все упорно держатся за эту старую добрую легенду о Мадрапуре!
Его фраза мне почему-то не нравится. У меня такое чувство, что она задевает также меня и мои убеждения, хотя теперь я почти уверен, что мы никогда в Мадрапуре не приземлимся.
Я хочу перевести разговор на менее опасные рельсы и говорю совсем уже тихо, чтобы не навлекать на себя новой вспышки враждебности со стороны круга:
– Но какой, по-вашему, смысл в том, что мы находимся здесь? Чему мы служим? Не являемся ли мы подопытными кроликами научного эксперимента?
– Ах, мсье Серджиус! – откликается Робби с состраданием в голосе. – Опять вы впадаете в научную фантастику!
Вероятно, из-за своего состояния я сделался более раздражительным, потому что отвечаю ему весьма ядовито:
– Послушайте, Робби, не говорите со мной таким тоном. Моя гипотеза не так уж нелепа. В конце концов, вы не можете отрицать, что мы находимся с Землей в определенных отношениях! Она нас слышит, наблюдает за нами, нами руководит.
– Да, – с невероятной живостью отзывается Робби, будто он с самого начала только и ждал этого замечания и теперь бросается на него, чтобы поскорей опровергнуть, – но это отнюдь не означает, что отношения между нами и Землей – человеческие! Не нужно антропоморфизма, Серджиус! Вовсе не обязательно, что Земля является каким-то недоброжелательным или доброжелательным, как считает наша с вами приятельница, – он кивает в сторону Мюрзек, – существом… Впрочем, индус уже предостерегал нас от такой трактовки.
– Но тогда, – в крайнем раздражении говорю я, – что мы здесь делаем?
Робби долго смотрит на меня задумчивым взглядом и говорит удивительным по своей мелодичности голосом:
– Вы хотите сказать: когда за плечами у нас так мало времени и так мало осталось его впереди?
Я ошеломлен тем, как он истолковал мой вопрос. И в то же время настолько парализован страхом, что у меня мгновенно пересыхает во рту. Разумеется, я хотел спросить его не об этом, и, однако, какая-то неведомая сила заставляет утвердительно кивнуть, словно я говорю: «Да, Робби, что же мы делаем здесь, когда за плечами у нас так мало времени и так мало осталось его впереди?» Но отчего смог я внезапно ощутить такую уверенность, что мгновения, приближающие нас к концу, истекают так быстро?
Робби глядит на меня иронично и вместе с тем приветливо, затем мягко говорит:
– Но этот вопрос, Серджиус, вы могли задать себе и на земле.
Меня поражает справедливость этого замечания, и поэтому я не сразу соображаю, что Робби мне не ответил. Но, честно говоря, что он мог бы мне ответить? Я тупо жду от него ответа, как будто он лучше, чем я, понимает смысл жизни. А он все это время с добротой и серьезностью смотрит на меня своими светло-карими глазами, ничего не говоря и ничего не делая, даже не производя никаких жеманных телодвижений (вроде встряхиванья кудрями, переплетения ног, паучьего шевеленья руками), которые так раздражают наше суровое большинство.
Потом его взгляд смягчается еще больше, словно из глубины его глаз на меня смотрит женщина, живущая в нем пленницей его мужской оболочки, которую ей, сидящей внутри, так и не удалось преобразовать. Я вижу перед собой существо, которому, очевидно, приходится постоянно страдать из-за своей расщепленной надвое натуры, поскольку мир в большей своей части состоит не из стрекоз, а из Караманов.
– Вы очень встревожены, Серджиус, – говорит он наконец, наклоняясь ко мне с ласковым видом. – Вам надо расслабиться, заставить себя думать о чем-то другом. Например, – добавляет он с трогательным великодушием, – о вашей милой соседке, когда она вернется из кухни. Или о каких-то утешительных вещах, – слово «утешительных» он заключает голосом в кавычки и сопровождает коротким смешком, – я, например, с того момента, когда понял, что все мы здесь, – он понижает голос, – пленники этого самолета, все время твержу одну немецкую пословицу. Хотите послушать?
Schon ist's vielleicht anderswo,
– Doch-hier sind wir sowieso.
– Вы, должно быть, заметили, – добавляет он, – что в ней, как почти во всех народных пословицах, заключено стоическое правило. И германская лаконичность придает ей дополнительную силу. Как вы перевели бы ее на французский, Серджиус, не слишком разжижая? Я вот придумал такое:
Где– то есть другие края, где, возможно, нам было бы лучше.
Но пока, ожидая того, пребываем мы именно здесь.
– Нет, нет, – говорю я, мгновенно почуяв властный зов своего ремесла, – с таким вариантом я решительно не согласен. «Другие края» – слишком современно. И не та интонация. А ваше «ожидая того» – уже комментарий. Я предложил бы что-нибудь попроще:
Место, где было бы нам хорошо, быть может, и существует.
Но все же, этому вопреки, мы пребываем здесь.
– «Другим краям» вы предпочитаете «место»? – с сомнением спрашивает Робби.
– Да, конечно, – говорю я, – абсолютно в этом уверен.
Я замолкаю, удивленный тем, что после всех тревожных вопросов, которые нас занимали, я оказался в состоянии с живым интересом обсуждать маленькую, совсем крохотную проблему литературного перевода. В этот миг мой взгляд падает на Бушуа, и, нагибаясь в свою очередь к Робби (не без труда, ибо любое, даже самое незначительное, движение требует от меня слишком больших усилий), я говорю ему на ухо:
– Как вы полагаете, этот человек скоро умрет?
Робби наклоняет голову и поднимает брови, словно удивляясь, что я могу в этом сомневаться. Не знаю, то ли по случайному совпадению, то ли срабатывает телепатический эффект, но в это мгновенье Бушуа открывает глаза и упирается в меня взглядом. В откинутом до предела назад кресле, в котором он не сидит, а скорее лежит, в одеяле, натянутом до самой шеи, которым его укутал Пако, со сложенными на груди костлявыми пальцами, он своей позой и неподвижностью поразительно напоминает лежащего в гробу покойника. Как обострились со вчерашнего дня его черты! Накануне вечером, когда я вошел в самолет, я мимоходом отметил, что этот мой будущий спутник разве что чуть более худощав, чем прочие пассажиры. Но ни жесты, ни голос не выдавали в нем больного. Теперь его тело обрело окоченелость трупа, и на смертной маске живут только глаза, угольно-черные и глядящие на меня с невероятной злобой. Я пытаюсь отвернуться. но не могу этого сделать. Я. накрепко схвачен присосавшимся ко мне взглядом. И я читаю в нем ненависть, которую он питает ко мне за то, что я осмелился спросить у Робби – пусть шепотом, пусть на ухо, – полагает ли он, что этот человек скоро умрет. Я читаю его ответ. Он сверкает в его черных глазах. Эти глаза говорят, говорят непрерывно, с мерзкой, навязчивой повторяемостью: «И ты тоже».
Я не могу вынести этот взгляд. Я опускаю веки, и когда я снова их поднимаю, Робби рядом со мной уже нет. Должно быть, он решил, что наш разговор утомил меня, и вернулся на свое место, где своей мощной дланью его незамедлительно и цепко пришвартовала к себе его соседка; набросив абордажный крюк на его хрупкую руку и нависая над ним, как львица над газелью, которую она сейчас начнет рвать на куски, мадам Эдмонд заставляет его вполголоса пересказать ей всю нашу беседу.
Бортпроводница, вернувшись из кухни, опять садится рядом со мной и, словно это стало уже давней привычкой, снова вкладывает свою маленькую руку в мою. Вероятно, оттого, что, управившись с делами, она вымыла руки, ладонь у нее прохладная. Мне кажется, что эта свежесть делает ее руку еще нежнее и даже, как ни странно, еще миниатюрнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51