Индус говорит несколько слов на хинди своей помощнице, та наклоняется, хватает с пола тюрбан своего командира и, пройдя позади Христопулоса, Пако, Бушуа и Блаватского, останавливается за спинкой моего кресла и протягивает мне сей головной убор. Я кладу в него четырнадцать сложенных бюллетеней с именами.
– Я полагаю, – говорит Мюрзек своим хриплым благовоспитанным голосом, обращаясь к индусу, – что вы намерены провести эту жеребьевку согласно правилам.
– Разумеется.
– В таком случае, – продолжает Мюрзек, – сосчитайте бюллетени. чтобы убедиться, что их в самом деле четырнадцать, а также разверните каждый из них, чтобы убедиться, что в каждый вписано по одному имени.
– Мадам! – говорю я с возмущением.
– Золотые слова, мадам, – говорит индус. – Неукоснительному соблюдению правил в этой операции я придаю огромное значение.
Он поднимается, встает справа от своей ассистентки и, опустив правую руку в тюрбан (в левой руке он держит оружие, но на нас оно не направлено), достает бюллетень, разворачивает его, читает и перекладывает в другую руку, прижимая бумагу рукояткой револьвера к ладони. Эту процедуру он повторяет, пока не кончаются бюллетени.
Закончив, он глядит на меня с высоты своего роста и говорит с суровостью, в которой, мне кажется, проскальзывают пародийные нотки:
– Я бы никогда не поверил, что британский джентльмен способен плутовать. Тем не менее факт налицо. Мистер Серджиус сплутовал.
Я храню молчание.
– Не хотите ли вы объясниться, мистер Серджиус? – говорит индус, и в его глазах загорается огонек, который я не могу назвать неприязненным.
– Нет.
– Следовательно, вы признаёте, что сплутовали?
– Да.
– И, однако, не желаете объяснить, почему и зачем вы это сделали?
– Нет.
Индус обводит глазами круг.
– Ну-с, что вы об этом думаете? Мистер Серджиус признаёт, что он пытался фальсифицировать бюллетени для жеребьевки. Какие санкции предлагаете вы к нему применить?
Все молчат, потом Христопулос голосом, дрожащим от безумной надежды, говорит:
– Я предлагаю, чтобы мы назвали мистера Серджиуса первым заложником, которого надо казнить.
– Что ж, в добрый час! – говорит индус, бросая на него взгляд, полный уничтожающего презрения. И сразу же добавляет: – Кто согласен с этим предложением?
– Минутку! – говорит Блаватский, с воинственным видом глядя на него из-за своих толстых стекол. – Я не желаю голосовать очертя голову! Я решительно протестую против такого голосования и отказываюсь принимать в нем участие, пока не буду знать, как Серджиус сплутовал.
– Вы ведь сами слышали, – говорит индус. – Он не хочет вам этого объяснять.
– Но вам-то это известно! – говорит Блаватский, с радостью обретая привычную агрессивность. – Что вам мешает нам об этом сказать?
– Мне ничто не мешает, – говорит индус. И добавляет с насмешливой учтивостью: – Если мистер Серджиус не против.
Я гляжу на индуса и говорю, с трудом сдерживая бешенство:
– Покончим с этой комедией. Я никому не причинил никакого вреда. У вас есть все ваши четырнадцать бюллетеней. Чего вам еще не хватает?
– Как – четырнадцать? – спрашивает Мюрзек.
– Да, мадам! – говорю я, с яростным видом поворачиваясь к ней. – Четырнадцать! Ни одним меньше. И я благодарю вас за подозрения, свидетельствующие о широте вашей души!
– Если я правильно понял, – говорит Блаватский, – Серджиус не забыл вписать свое имя в один из бюллетеней?
Индус улыбается.
– Вы его плохо знаете. Мистер Серджиус весьма гордится своим именем. Он посвятил ему не меньше двух бюллетеней. Что и позволяет нам прийти к цифре, которая так удивила мадам Мюрзек.
– Но это полностью меняет ситуацию! – говорит Блаватский. – В конце концов, – продолжает он со своей грубоватой развязностью, стараясь не показать, что немного растроган, – это касается только Серджиуса, если ему хочется сделать кому-то приятное.
Индус качает головой.
– Я так не считаю. Нам требуется четырнадцать имен, а не четырнадцать бюллетеней с одним-единственным именем. Я не могу допустить, чтобы одно какое-то лицо, кем бы оно ни было, получило преимущество перед другими. Это нарушило бы весь ход операции. – И он продолжает: – Мне не нужен герой, избравший самоубийство. Не нужен влюбленный, приносящий себя в жертву. Если вы не хотите применить к мистеру Серджиусу санкции, тогда самое меньшее, что мистер Серджиус может сделать, – это исправить один из двух бюллетеней, в которых стоит его имя.
Я молчу.
– Закончим с этим, – говорит с измученным видом Блаватский. – Полноте, старина, – продолжает он, наклоняясь ко мне, – хватит упрямиться! Вы препятствуете жеребьевке, за которую мы высказались демократическим путем.
– Исправляйте второй бюллетень сами! – говорю я в запальчивости. – Я больше не хочу ни к чему прикасаться! И, поверьте, я сожалею, что голосовал за жеребьевку. Это мерзейшая подлость! И мне глубоко отвратительно, что я согласился писать все эти имена!
Блаватский пожимает плечами и выразительно глядит на индуса. Тот делает знак рукой, и ассистентка, пройдя позади кресел, приносит Блаватскому бюллетень. Он кладет его себе на колено и исправляет шариковой ручкой. На последней букве ручка прорывает бумагу, и Блаватский чертыхается с такой яростью, какой этот незначительный эпизод, разумеется, не заслуживает. Думаю, именно в это мгновение, своей рукою вписывая в бюллетень недостающее имя, Блаватский ощутил, как и я несколькими минутами раньше, всю низость нашего решения.
Ассистентка берет исправленный бюллетень из рук Блаватского – до которого она избегает дотрагиваться, словно перед ней презреннейший из неприкасаемых, – затем, снова заняв свое место справа от индуса, показывает ему бюллетень в развернутом виде. Индус утвердительно кивает, и она, по-прежнему держа нас под прицелом своего пистолета, с поразительной ловкостью одной рукой складывает бюллетень вчетверо и бросает его в тюрбан, который держит в правой руке индус. До меня впервые доходит, что он левша, поскольку он держит оружие в левой руке. Но в отличие от своей ассистентки он ни в кого не целится и его рука с пистолетом опущена вниз.
Я не спускаю с них глаз – и не вижу, чтобы они сдвинулись с места. Тем не менее я замечаю, что оба уже отступили назад. Теперь они стоят за пределами круга, перед занавеской кухонного отсека, и на лице индуса я читаю ту религиозную сосредоточенность, которая так поразила меня при захвате самолета. Словно, зажав в руке пистолет, он собрался не стрелять в нас, а обратиться к нам с проповедью.
При всей, казалось бы, серьезности его поведения в нем заключена чудовищная насмешка: какой нравственный или близкий к нравственному урок может преподать нам наш вероятный убийца?
– Джентльмены, – говорит он (в очередной раз избегая обращаться к дамам), – через несколько минут, если самолет не приземлится, я буду вынужден – что, прошу мне поверить, крайне меня удручает – оборвать одну человеческую жизнь. Но у меня нет выбора. Я во что бы то ни стало должен выйти отсюда. Я больше не могу разделять с вами уготованную вам судьбу, так же как и ту пассивность, с какой вы ее принимаете. Вы все – более или менее покорные жертвы непрерывной мистификации. Вы не знаете, куда вы летите, кто вас туда ведет, и, возможно, весьма слабо себе представляете, кто вы сами такие. Следовательно, я не могу быть одним из вас. Покинуть как можно скорее этот самолет, разорвать круг, в котором вы вращаетесь, вырваться из колеса, увлекающего вас за собой, стало для меня первоочередной необходимостью.
Он делает паузу, давая нам возможность осмыслить его слова; что касается меня, эту фантастическую картину нашего состояния, развернутую перед нами, я, как и прежде, воспринимаю с отчаянием и стыдом.
Индус как будто стал выше на несколько дюймов, его мрачные глаза невероятно расширились, и, когда он снова начинает говорить, его голос звучит в моих ушах похоронным звоном.
– Должен сказать, вы разочаровали меня. Вы повели себя в этом деле не как человеческая семья, а как стая зверей, как толпа эгоистов, где каждый пытается спасти свою шкуру. Надеюсь, вы не можете не видеть, что эта жеребьевка, к которой я вас подтолкнул, потому что она выгодна для меня, и которую вы облекли обманчивыми словесами о демократичности, является, если взглянуть на нее непредвзято и трезво – а только так вы и должны были на нее смотреть, – является гнусностью. И никто здесь, абсолютно никто не имеет права сказать, что совесть у него чиста. Те, кто проголосовал против, сделали это не без влияния задних мыслей шкурного характера, а те, кого возмутила финальная процедура, решились на протест слишком поздно. – Глухим голосом он продолжает: – Ставки сделаны. Отменить ваше решение невозможно. Моя жертва – она также и ваша – будет сейчас извлечена из урны.
Никто не возражает ему. Вероятно, ни у кого нет ни сил, ни просто голоса, чтобы что-то сказать. Я чувствую, что у меня мгновенно пересохло во рту, так я боюсь, что сейчас будет названо мое имя или имя, которое я пропустил. Индус протягивает тюрбан своей ассистентке, и, как только она его берет, он опускает в него руку и вынимает бюллетень. Мне кажется, что у меня остановится сердце, пока он с невероятной медлительностью разворачивает листок.
Развернув бюллетень, индус долго глядит на него – сперва с недоверием, затем с отвращением. Когда он наконец решается заговорить, он облизывает губы и, не поднимая глаз, тихим и хриплым голосом произносит:
– Мишу.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Изумление, подленькое облегчение, стыд, а также и жалость, но на фоне слишком поспешной покорности пред волей судьбы – налицо все «добрые чувства», перемешанные, впрочем, и с некоторыми другими.
Мы все, разумеется, ошеломлены. Но наше сострадание немного лицемерно, поскольку оно служит оправданием нашей пассивности. Мы говорим себе: «Бедная маленькая Мишу, ей придется сейчас умереть, а ведь она так мало прожила, и жизнь только обманывала ее – с этим Майком, с этим Мадрапуром, с этим полетом…» Короче говоря, мы очень ее жалеем. От всего сердца. Которому теперь несколько полегчало.
Общая растерянность увеличивается оттого, что мы даже не можем ненавидеть индуса. Ведь не он выбрал жертву. К тому же, за несколько минут до убийства сбросив с себя маску невозмутимости, индус, вопреки всякому ожиданию, обретает человечность, и мы видим, что ему самому тошно. Свои первые слова он обращает к Мишу, и они полны упрека и сожаления:
– Вам нельзя было быть такой безучастной. Если бы вы не воздержались, а проголосовали против жеребьевки, было бы семь голосов против и семь голосов за, а в этом случае, как я уже говорил, я не стал бы полагаться на случай, а выбрал бы заложника сам.
Эту тему он больше не развивает. Но все и так ясно. Повинуясь его повелительному взгляду, я перевожу. Я не уверен, доходит ли даже сейчас до Мишу смысл того, что говорит ей ее палач. Испуганная и растерянная, как птенец, выпавший из гнезда, она из-под свисающей на лоб прядки уставилась на индуса своим карим, расширившимся от изумления зрачком и недоверчиво говорит:
– Вы собираетесь меня убить?
Я перевожу, и, ни слова не говоря, с тяжелым взглядом и замкнутым лицом, индус утвердительно кивает.
– О нет, нет! – по-детски протестует Мишу и, уткнувшись в ладони лицом, начинает рыдать.
– Мсье, – говорит Блаватский, – разве сможете вы хладнокровно…
– Замолчите! – гневно восклицает индус, направляя на Блаватского пистолет. – Мне надоели эти штампы. Поберегите свое хладнокровие для себя. Оно вам еще пригодится, если Земля останется глуха к моим просьбам. Сейчас я отказываюсь вести какую бы то ни было дискуссию по этому поводу. – И добавляет: – Если только кто-нибудь из вас не согласится заменить Мишу.
Два движения пробегают по кругу. Сначала все отводят глаза. Потом дружно останавливают их на Робби. Под натиском наших взглядов Робби вздрагивает, потом откидывает голову назад и, оглядев нас, говорит резким тоном:
– Если вы подумали обо мне, не рассчитывайте на это. Мой героический порыв прошел. Мне было сказано, что я должен разделить общую участь. Я ее и разделяю. И одному лишь Богу известно, насколько будет она общей.
После паузы в разговор влезает Христопулос, который с некоторым усилием произносит:
– Но вы ведь уже объявили себя добровольцем…
– Совершенно верно, – явно любуясь собою, парирует Робби, – как все настоящие артисты, я не повторяю своих эффектных номеров.
– Значит, речь шла всего лишь об «эффектном номере»? – говорит Мюрзек.
Но Робби такого рода выпадами не собьешь.
– Да, сухо отзывается он, – причем о номере, который всем доступен. Можете сами попробовать.
– Я, конечно, понимаю, чем сейчас вызван ваш отказ, – гнет свое Мюрзек, бросая наглый взгляд на Мандзони и Мишу. – Вряд ли вам так уж хочется спасать жизнь своей более удачливой сопернице.
– Мадам, вы отвратительны и гнусны!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
– Я полагаю, – говорит Мюрзек своим хриплым благовоспитанным голосом, обращаясь к индусу, – что вы намерены провести эту жеребьевку согласно правилам.
– Разумеется.
– В таком случае, – продолжает Мюрзек, – сосчитайте бюллетени. чтобы убедиться, что их в самом деле четырнадцать, а также разверните каждый из них, чтобы убедиться, что в каждый вписано по одному имени.
– Мадам! – говорю я с возмущением.
– Золотые слова, мадам, – говорит индус. – Неукоснительному соблюдению правил в этой операции я придаю огромное значение.
Он поднимается, встает справа от своей ассистентки и, опустив правую руку в тюрбан (в левой руке он держит оружие, но на нас оно не направлено), достает бюллетень, разворачивает его, читает и перекладывает в другую руку, прижимая бумагу рукояткой револьвера к ладони. Эту процедуру он повторяет, пока не кончаются бюллетени.
Закончив, он глядит на меня с высоты своего роста и говорит с суровостью, в которой, мне кажется, проскальзывают пародийные нотки:
– Я бы никогда не поверил, что британский джентльмен способен плутовать. Тем не менее факт налицо. Мистер Серджиус сплутовал.
Я храню молчание.
– Не хотите ли вы объясниться, мистер Серджиус? – говорит индус, и в его глазах загорается огонек, который я не могу назвать неприязненным.
– Нет.
– Следовательно, вы признаёте, что сплутовали?
– Да.
– И, однако, не желаете объяснить, почему и зачем вы это сделали?
– Нет.
Индус обводит глазами круг.
– Ну-с, что вы об этом думаете? Мистер Серджиус признаёт, что он пытался фальсифицировать бюллетени для жеребьевки. Какие санкции предлагаете вы к нему применить?
Все молчат, потом Христопулос голосом, дрожащим от безумной надежды, говорит:
– Я предлагаю, чтобы мы назвали мистера Серджиуса первым заложником, которого надо казнить.
– Что ж, в добрый час! – говорит индус, бросая на него взгляд, полный уничтожающего презрения. И сразу же добавляет: – Кто согласен с этим предложением?
– Минутку! – говорит Блаватский, с воинственным видом глядя на него из-за своих толстых стекол. – Я не желаю голосовать очертя голову! Я решительно протестую против такого голосования и отказываюсь принимать в нем участие, пока не буду знать, как Серджиус сплутовал.
– Вы ведь сами слышали, – говорит индус. – Он не хочет вам этого объяснять.
– Но вам-то это известно! – говорит Блаватский, с радостью обретая привычную агрессивность. – Что вам мешает нам об этом сказать?
– Мне ничто не мешает, – говорит индус. И добавляет с насмешливой учтивостью: – Если мистер Серджиус не против.
Я гляжу на индуса и говорю, с трудом сдерживая бешенство:
– Покончим с этой комедией. Я никому не причинил никакого вреда. У вас есть все ваши четырнадцать бюллетеней. Чего вам еще не хватает?
– Как – четырнадцать? – спрашивает Мюрзек.
– Да, мадам! – говорю я, с яростным видом поворачиваясь к ней. – Четырнадцать! Ни одним меньше. И я благодарю вас за подозрения, свидетельствующие о широте вашей души!
– Если я правильно понял, – говорит Блаватский, – Серджиус не забыл вписать свое имя в один из бюллетеней?
Индус улыбается.
– Вы его плохо знаете. Мистер Серджиус весьма гордится своим именем. Он посвятил ему не меньше двух бюллетеней. Что и позволяет нам прийти к цифре, которая так удивила мадам Мюрзек.
– Но это полностью меняет ситуацию! – говорит Блаватский. – В конце концов, – продолжает он со своей грубоватой развязностью, стараясь не показать, что немного растроган, – это касается только Серджиуса, если ему хочется сделать кому-то приятное.
Индус качает головой.
– Я так не считаю. Нам требуется четырнадцать имен, а не четырнадцать бюллетеней с одним-единственным именем. Я не могу допустить, чтобы одно какое-то лицо, кем бы оно ни было, получило преимущество перед другими. Это нарушило бы весь ход операции. – И он продолжает: – Мне не нужен герой, избравший самоубийство. Не нужен влюбленный, приносящий себя в жертву. Если вы не хотите применить к мистеру Серджиусу санкции, тогда самое меньшее, что мистер Серджиус может сделать, – это исправить один из двух бюллетеней, в которых стоит его имя.
Я молчу.
– Закончим с этим, – говорит с измученным видом Блаватский. – Полноте, старина, – продолжает он, наклоняясь ко мне, – хватит упрямиться! Вы препятствуете жеребьевке, за которую мы высказались демократическим путем.
– Исправляйте второй бюллетень сами! – говорю я в запальчивости. – Я больше не хочу ни к чему прикасаться! И, поверьте, я сожалею, что голосовал за жеребьевку. Это мерзейшая подлость! И мне глубоко отвратительно, что я согласился писать все эти имена!
Блаватский пожимает плечами и выразительно глядит на индуса. Тот делает знак рукой, и ассистентка, пройдя позади кресел, приносит Блаватскому бюллетень. Он кладет его себе на колено и исправляет шариковой ручкой. На последней букве ручка прорывает бумагу, и Блаватский чертыхается с такой яростью, какой этот незначительный эпизод, разумеется, не заслуживает. Думаю, именно в это мгновение, своей рукою вписывая в бюллетень недостающее имя, Блаватский ощутил, как и я несколькими минутами раньше, всю низость нашего решения.
Ассистентка берет исправленный бюллетень из рук Блаватского – до которого она избегает дотрагиваться, словно перед ней презреннейший из неприкасаемых, – затем, снова заняв свое место справа от индуса, показывает ему бюллетень в развернутом виде. Индус утвердительно кивает, и она, по-прежнему держа нас под прицелом своего пистолета, с поразительной ловкостью одной рукой складывает бюллетень вчетверо и бросает его в тюрбан, который держит в правой руке индус. До меня впервые доходит, что он левша, поскольку он держит оружие в левой руке. Но в отличие от своей ассистентки он ни в кого не целится и его рука с пистолетом опущена вниз.
Я не спускаю с них глаз – и не вижу, чтобы они сдвинулись с места. Тем не менее я замечаю, что оба уже отступили назад. Теперь они стоят за пределами круга, перед занавеской кухонного отсека, и на лице индуса я читаю ту религиозную сосредоточенность, которая так поразила меня при захвате самолета. Словно, зажав в руке пистолет, он собрался не стрелять в нас, а обратиться к нам с проповедью.
При всей, казалось бы, серьезности его поведения в нем заключена чудовищная насмешка: какой нравственный или близкий к нравственному урок может преподать нам наш вероятный убийца?
– Джентльмены, – говорит он (в очередной раз избегая обращаться к дамам), – через несколько минут, если самолет не приземлится, я буду вынужден – что, прошу мне поверить, крайне меня удручает – оборвать одну человеческую жизнь. Но у меня нет выбора. Я во что бы то ни стало должен выйти отсюда. Я больше не могу разделять с вами уготованную вам судьбу, так же как и ту пассивность, с какой вы ее принимаете. Вы все – более или менее покорные жертвы непрерывной мистификации. Вы не знаете, куда вы летите, кто вас туда ведет, и, возможно, весьма слабо себе представляете, кто вы сами такие. Следовательно, я не могу быть одним из вас. Покинуть как можно скорее этот самолет, разорвать круг, в котором вы вращаетесь, вырваться из колеса, увлекающего вас за собой, стало для меня первоочередной необходимостью.
Он делает паузу, давая нам возможность осмыслить его слова; что касается меня, эту фантастическую картину нашего состояния, развернутую перед нами, я, как и прежде, воспринимаю с отчаянием и стыдом.
Индус как будто стал выше на несколько дюймов, его мрачные глаза невероятно расширились, и, когда он снова начинает говорить, его голос звучит в моих ушах похоронным звоном.
– Должен сказать, вы разочаровали меня. Вы повели себя в этом деле не как человеческая семья, а как стая зверей, как толпа эгоистов, где каждый пытается спасти свою шкуру. Надеюсь, вы не можете не видеть, что эта жеребьевка, к которой я вас подтолкнул, потому что она выгодна для меня, и которую вы облекли обманчивыми словесами о демократичности, является, если взглянуть на нее непредвзято и трезво – а только так вы и должны были на нее смотреть, – является гнусностью. И никто здесь, абсолютно никто не имеет права сказать, что совесть у него чиста. Те, кто проголосовал против, сделали это не без влияния задних мыслей шкурного характера, а те, кого возмутила финальная процедура, решились на протест слишком поздно. – Глухим голосом он продолжает: – Ставки сделаны. Отменить ваше решение невозможно. Моя жертва – она также и ваша – будет сейчас извлечена из урны.
Никто не возражает ему. Вероятно, ни у кого нет ни сил, ни просто голоса, чтобы что-то сказать. Я чувствую, что у меня мгновенно пересохло во рту, так я боюсь, что сейчас будет названо мое имя или имя, которое я пропустил. Индус протягивает тюрбан своей ассистентке, и, как только она его берет, он опускает в него руку и вынимает бюллетень. Мне кажется, что у меня остановится сердце, пока он с невероятной медлительностью разворачивает листок.
Развернув бюллетень, индус долго глядит на него – сперва с недоверием, затем с отвращением. Когда он наконец решается заговорить, он облизывает губы и, не поднимая глаз, тихим и хриплым голосом произносит:
– Мишу.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Изумление, подленькое облегчение, стыд, а также и жалость, но на фоне слишком поспешной покорности пред волей судьбы – налицо все «добрые чувства», перемешанные, впрочем, и с некоторыми другими.
Мы все, разумеется, ошеломлены. Но наше сострадание немного лицемерно, поскольку оно служит оправданием нашей пассивности. Мы говорим себе: «Бедная маленькая Мишу, ей придется сейчас умереть, а ведь она так мало прожила, и жизнь только обманывала ее – с этим Майком, с этим Мадрапуром, с этим полетом…» Короче говоря, мы очень ее жалеем. От всего сердца. Которому теперь несколько полегчало.
Общая растерянность увеличивается оттого, что мы даже не можем ненавидеть индуса. Ведь не он выбрал жертву. К тому же, за несколько минут до убийства сбросив с себя маску невозмутимости, индус, вопреки всякому ожиданию, обретает человечность, и мы видим, что ему самому тошно. Свои первые слова он обращает к Мишу, и они полны упрека и сожаления:
– Вам нельзя было быть такой безучастной. Если бы вы не воздержались, а проголосовали против жеребьевки, было бы семь голосов против и семь голосов за, а в этом случае, как я уже говорил, я не стал бы полагаться на случай, а выбрал бы заложника сам.
Эту тему он больше не развивает. Но все и так ясно. Повинуясь его повелительному взгляду, я перевожу. Я не уверен, доходит ли даже сейчас до Мишу смысл того, что говорит ей ее палач. Испуганная и растерянная, как птенец, выпавший из гнезда, она из-под свисающей на лоб прядки уставилась на индуса своим карим, расширившимся от изумления зрачком и недоверчиво говорит:
– Вы собираетесь меня убить?
Я перевожу, и, ни слова не говоря, с тяжелым взглядом и замкнутым лицом, индус утвердительно кивает.
– О нет, нет! – по-детски протестует Мишу и, уткнувшись в ладони лицом, начинает рыдать.
– Мсье, – говорит Блаватский, – разве сможете вы хладнокровно…
– Замолчите! – гневно восклицает индус, направляя на Блаватского пистолет. – Мне надоели эти штампы. Поберегите свое хладнокровие для себя. Оно вам еще пригодится, если Земля останется глуха к моим просьбам. Сейчас я отказываюсь вести какую бы то ни было дискуссию по этому поводу. – И добавляет: – Если только кто-нибудь из вас не согласится заменить Мишу.
Два движения пробегают по кругу. Сначала все отводят глаза. Потом дружно останавливают их на Робби. Под натиском наших взглядов Робби вздрагивает, потом откидывает голову назад и, оглядев нас, говорит резким тоном:
– Если вы подумали обо мне, не рассчитывайте на это. Мой героический порыв прошел. Мне было сказано, что я должен разделить общую участь. Я ее и разделяю. И одному лишь Богу известно, насколько будет она общей.
После паузы в разговор влезает Христопулос, который с некоторым усилием произносит:
– Но вы ведь уже объявили себя добровольцем…
– Совершенно верно, – явно любуясь собою, парирует Робби, – как все настоящие артисты, я не повторяю своих эффектных номеров.
– Значит, речь шла всего лишь об «эффектном номере»? – говорит Мюрзек.
Но Робби такого рода выпадами не собьешь.
– Да, сухо отзывается он, – причем о номере, который всем доступен. Можете сами попробовать.
– Я, конечно, понимаю, чем сейчас вызван ваш отказ, – гнет свое Мюрзек, бросая наглый взгляд на Мандзони и Мишу. – Вряд ли вам так уж хочется спасать жизнь своей более удачливой сопернице.
– Мадам, вы отвратительны и гнусны!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51