Доброжелательство Земли является в нашей задаче величиной неизвестной! Окончательная судьба пассажиров – тоже. Впрочем, само слово «пассажир» – оно очень двусмысленно! И как прекрасно оно выявляет всю ненадежность и хрупкость вашего допущения!
Говоря это, он обводит круг глазами и – чего он давно уже не делал – внезапно придает своему взгляду максимальную напряженность. Эффект наступает мгновенно. Я чувствую, как меня захлестывает тоска, которая, может быть, даже хуже смертной тоски, ибо она остается смутной, расплывчатой, ни к чему конкретному не привязанной – и при этом она так сильна и коварна, что с головы до пят насквозь пронизывает мое тело. Отвратительная минута. Только этим эпитетом могу я обозначить ощущение, которое я испытываю. Оно, повторяю, ни с чем определенным не связано, разве что с той интонацией, с какой индус произнес слово «пассажир», и с тем семантическим зарядом, который он в него вкладывает.
– Ну хорошо, – говорит поспешно Блаватский, и я вижу, как он моргает за защитным экраном своих очков, – перейдем ко второму допущению; вы наверняка лучше, чем я, осведомлены относительно требований, с которыми вы обратились к Земле.
– Но в моих требованиях, – говорит индус, усмехаясь, – поверьте мне, нет ничего чрезмерного! Вопреки тому, что вы могли предположить, я не требую от Земли никаких жертв! Ни освобождения политических узников, ни внесения выкупа. – И добавляет со странной улыбкой: – Я лишь прошу исправить одну ошибку. Ибо мы с моей ассистенткой находимся у вас на борту по ошибке.
– По ошибке! – восклицает Караман. – Как могу я в это поверить?
– Ну конечно же, по ошибке, – говорит индус. – А вы, мсье Караман, вы – сама логика, как могли вы хоть на секунду предположить, что я пожелал бы отправиться туда, куда вы, по вашему мнению, летите? Ведь я совершенно убежден, что Мадрапура не существует!
– Тогда куда, по вашему мнению, мы летим? – вопрошает Караман, и губа его так сильно дрожит, что это даже мешает проявиться привычному тику. – Но, пока не получен новый приказ, мы, конечно, летим в Мадрапур! Я решительно отвергаю любую другую гипотезу!
Индус вздергивает брови и, ни слова не говоря, улыбается со снисходительным видом взрослого, которого забавляет поведение заупрямившегося ребенка. Должен сказать, что чересчур категоричный тон Карамана, во всяком случае для меня, прозвучал довольно фальшиво.
Индус опять смотрит на часы, но в нем уже не чувствуется никакого нетерпения, никакой возбужденности, словно отсрочка, которую он молчаливо предоставил Мишу, теперь может быть беспрепятственно продлена. Как будто спор с Блаватским вернул ему – совершенно непостижимым для меня образом – надежду, что Земля примет его ультиматум. И, однако, единственная новая деталь, которая обнаружилась в ходе этой короткой дискуссии: ошибка индуса при посадке на самолет, скромность его требований к Земле, – является новой только для нас. Для него здесь нет ничего нового, нет ничего, что вдруг могло бы так твердо уверить его в успехе предпринятой им попытки.
Однако эта его уверенность не разряжает царящего в салоне напряжения. Набросанный Блаватским сценарий дальнейшего разворота событий, оставив равнодушным индуса, поверг нас в леденящий ужас, и в нас, пробивая себе дорогу сквозь пласты угрызений совести и стыда, начинает шевелиться мысль, что принесение в жертву Мишу в конечном счете звучит похоронным звоном и для нас.
Так, без единого слова с той и с другой стороны, без реплик a parte, произносимых внутри нашего круга, проходят две или три бесконечно долгих минуты. Потом индус поднимает голову и говорит своей помощнице на хинди:
– Ну, что они там делают?
Она отрывает глаза от угла занавески, оборачивает к нему искаженное презрением лицо и произносит на хинди одно только слово; я не понимаю его, но смысл его благодаря ее мимике вполне очевиден.
Она добавляет, по-прежнему на хинди:
– Все западные женщины – суки.
Это не нравится индусу. Он надменно хмурит брови и с таким видом, будто напоминает своей ассистентке азбучную истину, говорит ей:
– Все женщины – суки.
– Я не сука, – величественно выпрямляясь, возражает она.
Индус обволакивает ее ироническим взглядом.
– Что ты станешь делать, если тебе придется через несколько минут умереть?
– Предамся медитации.
– О чем?
– О смерти.
Индус глядит на нее так, словно его отделяют от нее столетия мудрости, и торжественно изрекает:
– Физическая любовь – тоже медитация о смерти.
В это мгновенье ассистентка перехватывает мой устремленный на нее внимательный взгляд и гневно говорит:
– Будь осторожен, этот хряк с обезьяньим лицом понимает хинди.
Индус поворачивается ко мне.
– Поверьте, – говорит он по-английски, и в его мрачных глазах вдруг вспыхивают искорки, – я не разделяю того мнения о вас, которое выразила моя ассистентка.
С той поры как он поймал меня на плутовстве с бюллетенями, его отношение ко мне перестало быть враждебным. Его глаза снова начинают искриться. Он продолжает по-английски с абсолютно безмятежным видом, словно все, что произошло за последние минуты, больше не в счет, и тоном – неожиданным с его стороны – доверительного разговора мужчины с мужчиной:
– Моя ассистентка гораздо более страстная натура – она одержима ненавистью.
– А! – внезапно кричит ассистентка, вздымая свой пышный бюст, словно ей не хватает воздуха.
Она вытягивает руку, указывая на что-то пальцем, и, выпучив глаза, широко разевает рот, из которого не вырывается ни единого звука.
– Вот тебе раз, – говорит индус голосом резким, точно удар хлыста.
И тут язык ассистентки будто мгновенно развязался. По-прежнему тыча указательным пальцем куда-то вперед, она в безумном возбуждении принимается кричать на хинди:
– Гляди! Гляди! Там что-то есть! Там! Там!
Индус оборачивается, а я поднимаю глаза. По обе стороны от занавески кухонного отсека, на перегородке, отделяющей нас от него, загорелись световые табло, и они преспокойнейшим образом, словно речь идет о самой обычной промежуточной посадке, на двух языках объявляют:
ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ
FASTEN YOUR BELTS
Странное дело, объявление не вызывает у нас никакого желания обсудить эту новость, и я не замечаю ни малейшего признака облегчения на напряженных лицах моих спутников. Нам пока еще не удалось одолеть крутой пик драмы, избавиться от ощущения своей обреченности. Однако, поскольку индус не потребовал от Земли ни выкупа, ни освобождения узников, ясно, что его высадка произойдет без особых осложнений и что, во всяком случае, Мишу не будет казнена. Значит, снова сможет продолжаться нормальное течение полета. Но, хотя все как будто улаживается наилучшим образом, мы еще полны недоверия к судьбе или, что, пожалуй, одно и то же, к конечной цели нашего путешествия.
Бортпроводница первой нарушает молчание. Она говорит с чисто профессиональной невозмутимостью и таким тоном, будто ей уже возвратили все ее права на борту, ибо привычный порядок вещей восстановлен:
– Пристегните, пожалуйста, ремни. – И повторяет на своем щебечущем английском: – Please, fasten your belts.
Я повинуюсь. Я сцепляю одну с другой обе части металлической пряжки. Слышится щелчок, и благодаря ему я ощущаю, что возвращаюсь к реальности.
Миссис Бойд, должно быть, испытывает такое же чувство, ибо ее круглое лицо розовеет, она наклоняется к миссис Банистер и на одном дыхании тихо произносит:
– Слава Богу, этот кошмар кончился.
Индус слышит ее слова и, словно такой оптимизм раздражает его, с суровостью говорит:
– Он кончился для меня. А для вас, по-прежнему привязанных к колесу времени, он продолжается.
Он больше ничего не добавляет, и никто – и уж миссис Бойд меньше, чем кто-либо, – не ощущает желания просить у него разъяснений. Впрочем, протяженность времени, проходящего между мгновением, когда ты застегиваешь пряжку ремня, и мгновением, когда ощущаешь соприкосновение с землей, – эта протяженность в самолете совершенно ничтожна, настолько вся она заполнена тревожным ожиданием посадки.
Индус наклоняется и на хинди приказывает своей помощнице вызвать нашу парочку обратно в салон, что она и проделывает без малейшего стеснения, стремительно раздвигая занавеску туристического класса и сопровождая этот повелительный жест гортанными звуками.
Первым появляется Мандзони (вероятно, ему меньше надо было приводить себя в порядок). Наставив на него револьвер, ассистентка с брезгливым видом сторонится, пропуская его, будто боится, что он может ее задеть. Но Мандзони задерживается на пороге – я бы даже сказал, что он вальяжно располагается там, – высокий, хорошо сложенный, нелепо элегантный в своем белом костюме, и с такой заботливостью поправляет галстук, словно на карту поставлены грядущие судьбы планеты. Возможно, он медлит потому, что хочет дождаться Мишу или сыграть роль ширмы между нею и нами, пока она не приведет в порядок свой туалет. Но когда он обводит нас своими довольно пустыми глазами избалованного ребенка (избалованного сперва матерью, потом многочисленными женщинами), я замечаю в его лице странное противоречие: эти черты римского императора достаточно мужественны, но в целом лицо кажется каким-то дряблым, вялым.
Он глядит на индуса и в несколько театральной манере, как будто драпируясь в тогу, говорит по-английски, очень четко выговаривая слова, но чуточку сюсюкая:
– А теперь, если вам нужно кого-то казнить, казните меня.
Может быть, потому, что мы так долго пребывали в мучительном напряжении, это заявление наконец-то рождает на наших лицах улыбки, тут и там даже вспыхивает смех. Мюрзек мгновенно набрасывается на добычу.
– Мсье Мандзони, – говорит она свистящим голосом, – жаль, что вы успели прочитать на световом табло в туристическом классе приказ застегнуть ремни. Иначе вы, конечно бы, стали для нас героем!
– Но я там ничего не прочитал! – говорит Мандзони с такой страдальческой миной, что мне он кажется искренним.
Однако я заметил в дальнейшем, что в нашем салоне никто не желал верить, что у него, с его манерой одеваться, с его риторикой, с его сюсюканьем, хватило бы мужества всерьез предложить себя вместо Мишу.
Со спадающей на лоб прядкой волос, потупив взор, появляется Мишу. Она проходит перед Мандзони, словно не замечая его, машинально пересекает левую половину круга, скованно садится в свое кресло, пристегивает ремень и, ни на кого не глядя, никому ничего не говоря, раскрывает свою книгу и принимается ее читать – или делает вид, что читает.
– Не будете ли вы так любезны сесть, мадам? – говорит бортпроводница, обращаясь к индуске, которая по-прежнему стоит перед занавеской туристического класса. – Посадка иногда бывает довольно жесткой.
Я перевожу. Никакого ответа. Только исполненный уничтожающего презрения взгляд. Сперва на меня. Затем на бортпроводницу.
– Прошу вас извинить мою ассистентку, – говорит индус с изысканной вежливостью, за которой мне всегда слышится насмешка. – Ей поручено бдительно следить за всеми. А то у мистера Христопулоса душа разрывается из-за утраты колец, а мистер Блаватский скорбит о своем револьвере.
– Вы могли бы вернуть мне его, когда будете покидать самолет, – со спокойной самоуверенностью говорит Блаватский.
– И не подумаю.
– Только револьвер, – говорит Блаватский. – Без обоймы, если вы боитесь, что я в вас выстрелю.
– Довольно, обойдемся без вестернов, мистер Блаватский! – говорит индус. И добавляет с милой улыбкой, но тоном, не допускающим возражений: – Вы не нуждаетесь в оружии, вы прекрасно вооружены своей софистикой.
После чего он, как и мы, пристегивает ремень и, заложив ногу за ногу, с разбухшей от нашего добра черной сумкой из искусственной кожи возле кресла, невозмутимый, gentlemanly, ждет. И в то же время не знаю почему, но мне кажется, что он теперь от нас бесконечно далек, что он уже не с нами, не здесь и что он просто не допустит, чтобы кто-нибудь сейчас к нему обратился.
Что касается нас, мы уже успокоились и с каждой минутой все больше погружаемся в трясину повседневности. Каждый со своими мыслями, каждый сам по себе, мы ждем, послушные, безмолвные, хорошо воспитанные, надежно привязанные к креслам, ждем, сглатывая слюну, чтобы не заложило уши, и легкая тревога, всегда охватывающая человека при посадке самолета, скрывает от нас другую тревогу, ту, что вызвана полной неопределенностью нашей ситуации. Миссис Бойд сосет карамельку, миссис Банистер зевает, прикрывая рукою рот. Под своими пышными усами Христопулос жует зубочистку. Бушуа тасует колоду карт. Мишу с ледяным видом повернулась к Мандзони спиной и перечитывает свой кровавый детектив.
Словом, глядя на нас, можно решить, будто здесь вообще ничего не происходило. Не было ни захвата воздушными пиратами самолета, ни жеребьевки, ни тем более искупительной жертвы, которую мы протянули на подносе всемогущему божеству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Говоря это, он обводит круг глазами и – чего он давно уже не делал – внезапно придает своему взгляду максимальную напряженность. Эффект наступает мгновенно. Я чувствую, как меня захлестывает тоска, которая, может быть, даже хуже смертной тоски, ибо она остается смутной, расплывчатой, ни к чему конкретному не привязанной – и при этом она так сильна и коварна, что с головы до пят насквозь пронизывает мое тело. Отвратительная минута. Только этим эпитетом могу я обозначить ощущение, которое я испытываю. Оно, повторяю, ни с чем определенным не связано, разве что с той интонацией, с какой индус произнес слово «пассажир», и с тем семантическим зарядом, который он в него вкладывает.
– Ну хорошо, – говорит поспешно Блаватский, и я вижу, как он моргает за защитным экраном своих очков, – перейдем ко второму допущению; вы наверняка лучше, чем я, осведомлены относительно требований, с которыми вы обратились к Земле.
– Но в моих требованиях, – говорит индус, усмехаясь, – поверьте мне, нет ничего чрезмерного! Вопреки тому, что вы могли предположить, я не требую от Земли никаких жертв! Ни освобождения политических узников, ни внесения выкупа. – И добавляет со странной улыбкой: – Я лишь прошу исправить одну ошибку. Ибо мы с моей ассистенткой находимся у вас на борту по ошибке.
– По ошибке! – восклицает Караман. – Как могу я в это поверить?
– Ну конечно же, по ошибке, – говорит индус. – А вы, мсье Караман, вы – сама логика, как могли вы хоть на секунду предположить, что я пожелал бы отправиться туда, куда вы, по вашему мнению, летите? Ведь я совершенно убежден, что Мадрапура не существует!
– Тогда куда, по вашему мнению, мы летим? – вопрошает Караман, и губа его так сильно дрожит, что это даже мешает проявиться привычному тику. – Но, пока не получен новый приказ, мы, конечно, летим в Мадрапур! Я решительно отвергаю любую другую гипотезу!
Индус вздергивает брови и, ни слова не говоря, улыбается со снисходительным видом взрослого, которого забавляет поведение заупрямившегося ребенка. Должен сказать, что чересчур категоричный тон Карамана, во всяком случае для меня, прозвучал довольно фальшиво.
Индус опять смотрит на часы, но в нем уже не чувствуется никакого нетерпения, никакой возбужденности, словно отсрочка, которую он молчаливо предоставил Мишу, теперь может быть беспрепятственно продлена. Как будто спор с Блаватским вернул ему – совершенно непостижимым для меня образом – надежду, что Земля примет его ультиматум. И, однако, единственная новая деталь, которая обнаружилась в ходе этой короткой дискуссии: ошибка индуса при посадке на самолет, скромность его требований к Земле, – является новой только для нас. Для него здесь нет ничего нового, нет ничего, что вдруг могло бы так твердо уверить его в успехе предпринятой им попытки.
Однако эта его уверенность не разряжает царящего в салоне напряжения. Набросанный Блаватским сценарий дальнейшего разворота событий, оставив равнодушным индуса, поверг нас в леденящий ужас, и в нас, пробивая себе дорогу сквозь пласты угрызений совести и стыда, начинает шевелиться мысль, что принесение в жертву Мишу в конечном счете звучит похоронным звоном и для нас.
Так, без единого слова с той и с другой стороны, без реплик a parte, произносимых внутри нашего круга, проходят две или три бесконечно долгих минуты. Потом индус поднимает голову и говорит своей помощнице на хинди:
– Ну, что они там делают?
Она отрывает глаза от угла занавески, оборачивает к нему искаженное презрением лицо и произносит на хинди одно только слово; я не понимаю его, но смысл его благодаря ее мимике вполне очевиден.
Она добавляет, по-прежнему на хинди:
– Все западные женщины – суки.
Это не нравится индусу. Он надменно хмурит брови и с таким видом, будто напоминает своей ассистентке азбучную истину, говорит ей:
– Все женщины – суки.
– Я не сука, – величественно выпрямляясь, возражает она.
Индус обволакивает ее ироническим взглядом.
– Что ты станешь делать, если тебе придется через несколько минут умереть?
– Предамся медитации.
– О чем?
– О смерти.
Индус глядит на нее так, словно его отделяют от нее столетия мудрости, и торжественно изрекает:
– Физическая любовь – тоже медитация о смерти.
В это мгновенье ассистентка перехватывает мой устремленный на нее внимательный взгляд и гневно говорит:
– Будь осторожен, этот хряк с обезьяньим лицом понимает хинди.
Индус поворачивается ко мне.
– Поверьте, – говорит он по-английски, и в его мрачных глазах вдруг вспыхивают искорки, – я не разделяю того мнения о вас, которое выразила моя ассистентка.
С той поры как он поймал меня на плутовстве с бюллетенями, его отношение ко мне перестало быть враждебным. Его глаза снова начинают искриться. Он продолжает по-английски с абсолютно безмятежным видом, словно все, что произошло за последние минуты, больше не в счет, и тоном – неожиданным с его стороны – доверительного разговора мужчины с мужчиной:
– Моя ассистентка гораздо более страстная натура – она одержима ненавистью.
– А! – внезапно кричит ассистентка, вздымая свой пышный бюст, словно ей не хватает воздуха.
Она вытягивает руку, указывая на что-то пальцем, и, выпучив глаза, широко разевает рот, из которого не вырывается ни единого звука.
– Вот тебе раз, – говорит индус голосом резким, точно удар хлыста.
И тут язык ассистентки будто мгновенно развязался. По-прежнему тыча указательным пальцем куда-то вперед, она в безумном возбуждении принимается кричать на хинди:
– Гляди! Гляди! Там что-то есть! Там! Там!
Индус оборачивается, а я поднимаю глаза. По обе стороны от занавески кухонного отсека, на перегородке, отделяющей нас от него, загорелись световые табло, и они преспокойнейшим образом, словно речь идет о самой обычной промежуточной посадке, на двух языках объявляют:
ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ
FASTEN YOUR BELTS
Странное дело, объявление не вызывает у нас никакого желания обсудить эту новость, и я не замечаю ни малейшего признака облегчения на напряженных лицах моих спутников. Нам пока еще не удалось одолеть крутой пик драмы, избавиться от ощущения своей обреченности. Однако, поскольку индус не потребовал от Земли ни выкупа, ни освобождения узников, ясно, что его высадка произойдет без особых осложнений и что, во всяком случае, Мишу не будет казнена. Значит, снова сможет продолжаться нормальное течение полета. Но, хотя все как будто улаживается наилучшим образом, мы еще полны недоверия к судьбе или, что, пожалуй, одно и то же, к конечной цели нашего путешествия.
Бортпроводница первой нарушает молчание. Она говорит с чисто профессиональной невозмутимостью и таким тоном, будто ей уже возвратили все ее права на борту, ибо привычный порядок вещей восстановлен:
– Пристегните, пожалуйста, ремни. – И повторяет на своем щебечущем английском: – Please, fasten your belts.
Я повинуюсь. Я сцепляю одну с другой обе части металлической пряжки. Слышится щелчок, и благодаря ему я ощущаю, что возвращаюсь к реальности.
Миссис Бойд, должно быть, испытывает такое же чувство, ибо ее круглое лицо розовеет, она наклоняется к миссис Банистер и на одном дыхании тихо произносит:
– Слава Богу, этот кошмар кончился.
Индус слышит ее слова и, словно такой оптимизм раздражает его, с суровостью говорит:
– Он кончился для меня. А для вас, по-прежнему привязанных к колесу времени, он продолжается.
Он больше ничего не добавляет, и никто – и уж миссис Бойд меньше, чем кто-либо, – не ощущает желания просить у него разъяснений. Впрочем, протяженность времени, проходящего между мгновением, когда ты застегиваешь пряжку ремня, и мгновением, когда ощущаешь соприкосновение с землей, – эта протяженность в самолете совершенно ничтожна, настолько вся она заполнена тревожным ожиданием посадки.
Индус наклоняется и на хинди приказывает своей помощнице вызвать нашу парочку обратно в салон, что она и проделывает без малейшего стеснения, стремительно раздвигая занавеску туристического класса и сопровождая этот повелительный жест гортанными звуками.
Первым появляется Мандзони (вероятно, ему меньше надо было приводить себя в порядок). Наставив на него револьвер, ассистентка с брезгливым видом сторонится, пропуская его, будто боится, что он может ее задеть. Но Мандзони задерживается на пороге – я бы даже сказал, что он вальяжно располагается там, – высокий, хорошо сложенный, нелепо элегантный в своем белом костюме, и с такой заботливостью поправляет галстук, словно на карту поставлены грядущие судьбы планеты. Возможно, он медлит потому, что хочет дождаться Мишу или сыграть роль ширмы между нею и нами, пока она не приведет в порядок свой туалет. Но когда он обводит нас своими довольно пустыми глазами избалованного ребенка (избалованного сперва матерью, потом многочисленными женщинами), я замечаю в его лице странное противоречие: эти черты римского императора достаточно мужественны, но в целом лицо кажется каким-то дряблым, вялым.
Он глядит на индуса и в несколько театральной манере, как будто драпируясь в тогу, говорит по-английски, очень четко выговаривая слова, но чуточку сюсюкая:
– А теперь, если вам нужно кого-то казнить, казните меня.
Может быть, потому, что мы так долго пребывали в мучительном напряжении, это заявление наконец-то рождает на наших лицах улыбки, тут и там даже вспыхивает смех. Мюрзек мгновенно набрасывается на добычу.
– Мсье Мандзони, – говорит она свистящим голосом, – жаль, что вы успели прочитать на световом табло в туристическом классе приказ застегнуть ремни. Иначе вы, конечно бы, стали для нас героем!
– Но я там ничего не прочитал! – говорит Мандзони с такой страдальческой миной, что мне он кажется искренним.
Однако я заметил в дальнейшем, что в нашем салоне никто не желал верить, что у него, с его манерой одеваться, с его риторикой, с его сюсюканьем, хватило бы мужества всерьез предложить себя вместо Мишу.
Со спадающей на лоб прядкой волос, потупив взор, появляется Мишу. Она проходит перед Мандзони, словно не замечая его, машинально пересекает левую половину круга, скованно садится в свое кресло, пристегивает ремень и, ни на кого не глядя, никому ничего не говоря, раскрывает свою книгу и принимается ее читать – или делает вид, что читает.
– Не будете ли вы так любезны сесть, мадам? – говорит бортпроводница, обращаясь к индуске, которая по-прежнему стоит перед занавеской туристического класса. – Посадка иногда бывает довольно жесткой.
Я перевожу. Никакого ответа. Только исполненный уничтожающего презрения взгляд. Сперва на меня. Затем на бортпроводницу.
– Прошу вас извинить мою ассистентку, – говорит индус с изысканной вежливостью, за которой мне всегда слышится насмешка. – Ей поручено бдительно следить за всеми. А то у мистера Христопулоса душа разрывается из-за утраты колец, а мистер Блаватский скорбит о своем револьвере.
– Вы могли бы вернуть мне его, когда будете покидать самолет, – со спокойной самоуверенностью говорит Блаватский.
– И не подумаю.
– Только револьвер, – говорит Блаватский. – Без обоймы, если вы боитесь, что я в вас выстрелю.
– Довольно, обойдемся без вестернов, мистер Блаватский! – говорит индус. И добавляет с милой улыбкой, но тоном, не допускающим возражений: – Вы не нуждаетесь в оружии, вы прекрасно вооружены своей софистикой.
После чего он, как и мы, пристегивает ремень и, заложив ногу за ногу, с разбухшей от нашего добра черной сумкой из искусственной кожи возле кресла, невозмутимый, gentlemanly, ждет. И в то же время не знаю почему, но мне кажется, что он теперь от нас бесконечно далек, что он уже не с нами, не здесь и что он просто не допустит, чтобы кто-нибудь сейчас к нему обратился.
Что касается нас, мы уже успокоились и с каждой минутой все больше погружаемся в трясину повседневности. Каждый со своими мыслями, каждый сам по себе, мы ждем, послушные, безмолвные, хорошо воспитанные, надежно привязанные к креслам, ждем, сглатывая слюну, чтобы не заложило уши, и легкая тревога, всегда охватывающая человека при посадке самолета, скрывает от нас другую тревогу, ту, что вызвана полной неопределенностью нашей ситуации. Миссис Бойд сосет карамельку, миссис Банистер зевает, прикрывая рукою рот. Под своими пышными усами Христопулос жует зубочистку. Бушуа тасует колоду карт. Мишу с ледяным видом повернулась к Мандзони спиной и перечитывает свой кровавый детектив.
Словом, глядя на нас, можно решить, будто здесь вообще ничего не происходило. Не было ни захвата воздушными пиратами самолета, ни жеребьевки, ни тем более искупительной жертвы, которую мы протянули на подносе всемогущему божеству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51